Ночью Лиза лежала и смотрела в потолок. Представила, как он завтра войдет в аудиторию. Зазвенит звонок, студенты раскроют тетради. Жизнь будет идти своим чередом, словно ничего не случилось. Жизнь – это зло. Подлость. Предательство. Как можно жить в таком мире? Зачем?! Лиза с трудом проглотила слюну и подумала, что лучше умереть. И сделать это нужно сегодня, сейчас. Она вошла в ванную, взяла в руки лезвие.
…Рано утром бледная, с затравленными глазами, вошла в церковь. Там было безлюдно, лишь у алтаря стоял какой-то худой священник. Воздев руки горе, произносил слова о Божьей любви к людям. Лиза обвела храм глазами. Долго смотрела на старую фреску на стене, где была изображена женщина в рваной накидке, босая, с растрепанными волосами. Лиза подошла к фреске и поцеловала ногу святой. Ей что-то открылось в тот миг, потому что она почувствовала себя крепкой и сильной, мысль о лезвии показалась малодушием. Она опустилась на колени.
...Ее окрестил тот священник. Лиза держала свечу в руке и улыбалась. "Во имя Отца и Сына и Свята-аго Духа..."
……...................................................................................................................
Она закончила институт. Устроилась, однако, не на швейную фабрику, а в Музей русского искусства. Писала – для начальства – рефераты, а для себя делала копии с оригиналов картин.
Внешне ее жизнь напоминала бесконечные и бессмысленные шараханья. Потери, ошибки, разочарования. Но были и приобретения. Лиза уже многое знала о себе. Знала, что не хочет быть технологом, а хочет заниматься живописью. Догадывалась, что она – человек яркий, по-своему бескомпромиссный, но слабохарактерный.
Она жила вдвоем с мамой, отец семью оставил. За ней ухаживали, предлагали замуж. Но Лиза отказывала.
Со своим "американским мужем" она познакомилась в автобусе. Он спросил, где находится детский магазин, чтобы купить игрушку племяннице. "Знаете, за восемь лет Киев так изменился, не узнать". Разговорились. Он предложил встретиться еще. Он – интересный собеседник, эрудированный, галантный. Лиза им увлеклась, и он вскоре предложил ей выйти за него замуж и уехать в Америку. В Америку?..
Она долго раздумывала над этим предложением. В конце концов, что она теряла? Интересную работу? Роскошную квартиру? Семью? В Киеве у нее оставалась только мама. Но и маму потом можно будет вызвать в Америку.
Да, она любила Киев: и кручи с осыпями желтых глин, и древние улицы, и кусты сирени на Владимирской горке. Но – еврейка, Лиза всегда чувствовала себя там чужой.
Ее нью-йоркский жених... Он не был ее идеалом. Но ведь живут же и без большой любви. Да и кто сказал, кто придумал, что на свете существует такая любовь?!..
...В последний день перед отъездом она пришла на кладбище. Почти весь еврейский участок, где когда-то на могилах росли цветы, теперь был покрыт бетоном – еще один печальный признак того, что евреи покинули страну.
Набухали почки березы. Когда хоронили бабушку, эта березка была еще совсем худенькой. А теперь… Длинные ветки слабо колыхались на ветру. Весело чирикали воробьи. Черная раскисшая земля уже кое-где покрывалась тонкими редкими травинками.
Бабушкины глаза на овальной фотографии были размыты дождями и снегом. На плите лежала опрокинутая стеклянная банка, в ней когда-то стояли цветы. Лиза протерла памятник влажной тряпкой, села на корточки, положила ладони на гладкий холодный гранит. Она была там одна, поэтому не боялась, что в ее словах проскользнет фальшь.
Бабушка. Бабушка. Прости за все зло, что я тебе причинила. Прости, что пошла на твои похороны в модной куртке. Прости, что не пришла домой в твои последние минуты. Прости, что иногда, когда мне очень плохо, я взываю к тебе, нарушаю ТАМ твой вечный покой и твое ожидание…
Слезы, светлые, катились по ее щекам. Лиза вытирала их ладонями, и на лице оставались продолговатые черные полосы. Она не знала, уезжает ли в Америку навсегда или на время. Но почему-то так щемило в душе, так тревожно и жалобно, как никогда раньше, раскачивались над головой ветки березы…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Болит сердце. Колет, жжет в груди. Во сне Алексей вдруг начинает задыхаться. Просыпается в испуге. Слышит близкое тиканье часов и какие-то далекие шумы. В последнее время он стал меньше пить кофе и меньше курить. Не помогло – болит. И опять-таки – видения нехорошие. Химеры. Бессонница… Нужен врач.
...– Какая у вас страховка?
– Никакой.
Секретарша удивленно шевельнула бровями.
Чему удивляться? Не было у Алексея медстраховки. Не было. Потому что владелец газеты не обеспечивает медицинскими страховками своих наемных работников. Имеет полное право. И никакая власть ни в Нью-Йорке, ни в Вашингтоне не обязует боссов покупать своим рабочим даже самую захудалую медстраховку. И государство, самое богатое в мире, тоже почему-то не обеспечивает бесплатным лечением всех своих граждан.
– Как же вы собираетесь расплачиваться? – спросила секретарша.
– Кредитной карточкой.
Вскоре, раздетый по пояс, он сидел в кабинете на кушетке, и врач прикладывала к его груди холодную чашечку фонендоскопа.
– Сколько вам лет?
– Тридцать восемь.
– Как давно у вас болит сердце?
– Месяца три.
– Как вы спите?
– Гм-гм… Плохо сплю.
– Вдохните глубже. Задержите дыхание и потом медленно выдыхайте. У вас в семье кто-либо страдает сердечными болезнями? Отцу делали шунтирование? Понятно. Повернитесь.
Он поднял высоко руки, и ребра под тонкой кожей проступили отчетливей. И снова металлическая чашечка перемещалась по его груди.
– Одевайтесь. Мы сейчас сделаем вам кардиограмму, возьмем анализ крови, выпишем таблеточки, – врач сложила "рожки" фонендоскопа и, еще раз мельком взглянув на него, сказала: – Еще я бы посоветовала вам обратиться к психиатру. Чему вы улыбаетесь? Я не шучу. В Нью-Йорке к психиатрам ходит каждый третий. Вы, похоже, человек впечатлительный, с нервишками. Думаю, что все ваши сердечные боли – вот здесь, – врач улыбнулась и легонько постучала указательным пальцем по своему лбу.
...Потом он сидел в сквере на скамейке, пил сок. Просунул ладонь между пуговицами плаща, приложил к груди. Сердце разбухало, давило. Хотело разорваться. Нужно заказать таблетки. Стоят они, наверное, долларов сто. На врачей и на лекарства денег не напасешься.
Эх… вся беда в том, что никакие врачи и таблетки ему все равно не помогут. Болит – роман. Кривенькие буковки на белом листе. И ночная тишина, и огонек от свечки на столе… А потом жжет и бахает в груди. И средство избавиться от этой боли только одно, простое и легкое – не писать.
Алексей помрачнел. Смял в кулаке пустой картонный стаканчик...
А поздним вечером в его квартире опять свистел чайник, и ручка лежала возле белейшего листа. Алексей курил, хмурился. Он выходил из Алексея и бродил в пустынных местах в поисках своего Героя.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Надвигалась волна, такая высокая, что не был виден ее гребень. Михаил нырнул головой. Плыл под водой вперед, пока сквозь колышущуюся лазурную поверхность не стали проникать солнечные лучи. Еще одно сильное движение рук и…
Этот сон не имел окончания. По какой-то загадочной причине проклятый будильник всегда трещал в тот самый миг, когда сопротивление воды почти исчезало. Михаил просыпался и, не раскрывая глаз, нажимал на кнопку будильника. Снова воцарялась гробовая тишина. Недолго Михаил еще лежал на своем матрасе, на полу, надеясь вернуться в эту лазурную воду. Он знал, что лазурь и плеск волн – последняя его радость в этот, еще не начавшийся день. Знал, что день этот будет длиться вечность, а он хотел лишь пару секунд иллюзорного блаженства. Губы его еще улыбались, длинные ресницы подрагивали, в лице зыбко проступали черты беззаботного подростка.
Но вскоре он открывал глаза, и у рта возникала горькая складка. Он включал телевизор, дикторы говорили непонятно о чем. Но Михаилу нужны были не новости, а лишь звучание чьей-то речи. Он принимал душ, одевался и шел к метро; в брезентовой сумке за плечом погрюкивали инструменты.
В походке его, еще недавно щегольской, появилась некоторая жесткость. Разумеется, не шибко попрыгаешь, когда в сумке электродрель, пакеты шпаклевки и банки краски. Походка, однако, изменилась не только из-за тяжести сумки. Он ведь шагнул в пролетариат, к малярам и строителям, где хотя и встречались бывшие художники и инженеры, но тон – простой и грубый – задавали работяги. И под этот тон нужно было подстраиваться.
Принцип один – поменьше думай. Окунай валик в краску, "закатывай" стену и следи, чтобы краска ложилась без пробелов и потеков. И подсчитывай, сколько долларов уйдет в этом месяце на оплату квартиры, на счета, на проезд, на зимнюю куртку, на…
А думать, переживать, жить? О-о… это потом. Это – роскошь. Михаил вот позволил себе поболтать с хозяйкой квартиры, где он сделал свой первый в Америке ремонт. А потом босс спросил, почему он потратил на этот ремонт целых два дня. Вот те раз. Он-то думал, что сделал все невероятно быстро. Растерянный, стоял перед боссом в прокуренной комнатушке, а дядя Гриша рядом виновато посапывал.
– Это – Амейика. Миллионы иммигрантов и нелегалов здесь готовы вкалывать за копейки, – говорил потом дядя Гриша, и его повеселевший голос звучал далеко, хотя они шли рядом. – Здесь, племяш, с тобой никто не будет нянчиться. Босс скажет: "Отдохни. Когда понадобишься – позвоню".
– И что? – спросил Михаил.
– Что?! Пиши пропало. Значит – уволен. Значит – смерть. В этот раз, считай, тебе повезло. Скажи боссу спасибо. Он – парень что надо.
– Пошел он!.. Вообще плюну на все и уеду в Киев!
Дядя Гриша резко остановился. Наклонил голову набок и снизу вверх покосился на племянника.
– Ты что – то-го? – он покрутил пальцем у виска. И, посчитав, что на этом тема исчерпана, зашагал к машине.
…………........................................................................................................
В одном, по крайней мере, дядя Гриша был прав. Прихода каждой пятницы рабочие их компании ожидали со страхом и трепетом. Потому что по пятницам босс выдавал зарплату. Порою кому-то говорил, что имярек "может отдохнуть". И тогда все смотрели вслед уволенному со смешанным чувством облегчения и жалости.
Постоянного состава как такового не существовало, компания разделялась на бригады – в зависимости от объекта. Из человеческого моря, с самого дна, возникали какие-то Васыли, Хаимы, Рафаэли и через некоторое время бесследно исчезали. Их либо увольняли, либо они уходили сами. На коротких перекурах разбивались обычно на две группы – работяг и интеллигентов.
Работяги редко вспоминали прошлое, чаще говорили о насущном, хлебном. В их разговорах было сложно понять, где заканчивается американская реальность и где начинаются иммигрантские мифы. "Чтобы попасть в государственный кооператив, нужно дать взятку в десять тысяч долларов. Если по квартире бегают тараканы, хозяину за жилье можно не платить, а нужно подать на него в суд. Деньги трэба держать в "Сити банке"".
Интеллигенты вспоминали, как там, на родине, они были известными архитекторами и уважаемыми реставраторами. "Я отреставрировал дворец. Я строил виллы правительству. Я знал Иван Иваныча". В большинстве своем люди немолодые, они стали в Нью-Йорке неплохими малярами, но уважение к себе потеряли.
Михаил слушал молча. Все – одно и то же: схожие иммигрантские заботы, одинаковые страхи, одна нужда.
Молчал на перекурах и плиточник Юра. Скучающе глядел Юра, как растет столбик пепла на его сигарете. В прошлом он не строил правительственных вилл, и его также не волновало, сколько процентов со вклада дает "Сити банк". Срок действия американской визы в его паспорте давно истек, и потому Юра был нелегалом. Его широкие плечи, бычья шея и короткие мускулистые ноги выдавали в нем профессионального борца, а лицо с простыми правильными чертами – человека открытого и бесхитростного.
ххх
– Проклятая страна – каждый готов за доллар удавиться. То ли дело у нас, в России, – сокрушался Юра, когда они вдвоем после работы возвращались домой. Стучали колеса поезда метро.
– Где ты так научился плитку класть? – спросил Михаил. Руки его гудели, спина наливалась свинцом.
– Батя научил. Но плитка здесь – дерьмо. Рассыпается, как песок, – Юра шевельнул толстыми короткими пальцами, словно растер плитку в руке.
– Шпаклевка здесь тоже дерьмо. Быстро сворачивается. У нас там шпаклевка была маслянистая, на клею, с олифой. Такую шпателем можно было по стене долго протягивать, – сказал Михаил.
– Кафельщиком или маляром здесь, в Америке, может быть любой дурак. Все готово, мажь да клей, главное – чтобы быстро. Когда-то мой батя цемент для плитки замешивал до седьмого пота, нюхал его, в пальцах катал. А здесь вместо цемента – клей, поэтому стена получается кривой. А-а… плевать я хотел на эти стены. Лишь бы бабки платили.
Михаил смотрел в окно. Он хотел было добавить, что и валики здесь, в Америке, тоже ни к черту – быстро забиваются краской и сморщиваются. И стены здесь – не кирпичные, а из сухой штукатурки, случайно заденешь – проломишь. И балки в домах – не бетонные, а деревянные, полы и потолки быстро гниют. И вообще, не дома здесь, а трущобы. Хотя и стоят по полмиллиона. И сам он, Михаил, теперь – трущобник. До чего же он докатился, если его волнуют какие-то валики и штукатурка?!..
– Я этому клиенту-козлу трубы под джакузи разъединил, а потом пол забетонировал. Так босс велел, – сказал Юра, и в его честных глазах мелькнула радость.
– Зачем?
– Клиент неправильно себя повел. Не рассчитался, как следует.
– Там же балка прогниет и проломится весь этаж, – Михаил представил, как с грохотом падает мраморное джакузи, в котором сидит распаренный мужчина или его жена.
– Конечно, проломится, – радостно подтвердил Юра. – Слушай, а давай-ка сходим в баню. Закончим этот дом, получим бабки и… – Юра расправил свои могучие плечи и мечтательно улыбнулся.
ххх
Вечером дома Михаил сидел на стуле. Руки его со вздувшимися венами были безвольно опущены, черный вихор нависал на левую бровь. Он тупо глядел на раскрытый самоучитель английского языка. Никакие идиомы и глагольные времена не могли пробиться сквозь отборный мат русской стройки, бахающий в его ушах вместе с ударами молотков и взвизгиванием дрели.
Доллары. Доллары. Доллары. Никто ничему не учит. Все схватывай сам. Бригадир, у которого Михаил пока в подмастерьях, подгоняет и постоянно недоволен: "Почему так долго? Плохо. Никуда не годится". Боится, что Михаил быстро всему обучится и вырвет у него денежную работу. Сволочь он, бригадир, бывший водопроводчик. Поросячьи глазки. Сказал сегодня, когда Михаил красил стену и краска почему-то пузырилась: "Учись, Мишаня, не умничать, не трепать языком, а трудиться". Нужно было ему ответить. Но Михаил промолчал. Побоялся, что уволят. Теперь сам себе противен. Он вздохнул, захлопнул самоучитель.
К черту все! И английский – тоже к черту. Можно прожить и так, все равно – с языком ли, без языка. Жить нужно проще и легче. Главное – деньги.
Он разделся, выключил настольную лампу. В комнату сквозь щель в двери проникал холодный воздух. Закутавшись в плед, он долго не мог согреться. Перед глазами возникали куски заштукатуренных стен, шпатели, грязные тряпки.
2
По вечерам приходил хозяин дома – хасид в потертом лапсердаке, в несвежей рубашке. Первые дни он заходил, подталкиваемый беспокойством: черт его знает, что за жилец поселился в его доме. Войдя, шнырял глазами по всем углам. Гм-гм, как будто порядок: икон нет, бутылок водки нет, голых женщин тоже нет.
Семейная жизнь, видимо, была хасиду невыносимо скучна. Пятеро детей. И жена опять беременна! Сам он, владея несколькими домами, еще работал завхозом в иешиве. А там, где иешива, там, разумеется, книжечки на древнем иврите и бесконечное ожидание Мошиаха.
– Нужно ходить в синагогу, – говорил хозяин, присаживаясь на стул. Снимал свою шляпу, под которой покоилась приколотая к волосам потертая ермолка.
Михаил садился напротив. Хасид приглаживал пегую бороду и продолжал:
– Скоро придет Мошиах. Очень скоро. Для любого еврея лучше всего, если Мошиах застанет его в синагоге. Без синагоги еврей теряет ориентиры. Он тогда начинает заниматься политикой, искусством или совершает преступления. Но еврей так устроен, что безбожником он все равно быть не может. Куда бы он ни попал, чем бы ни занимался, он всегда будет искать Бога. От еврейства отказаться нельзя. Это христиане сами выбирают своего Бога, а еврей Богом выбран, и этого избранничества отменить никто не может…
Сгущались сумерки. Завывал осенний ветер, о стекла бились виноградные ветки.
Михаил, смертельно уставший, слушал, пытаясь вникнуть в эти смутные богословские тонкости. Он чувствовал какое-то глубинное родство с этим завхозом из иешивы. В его крови тоже порою гудело "Шма, Исраэль!.."
– Бу-бу-бу. Синагога. Бу-бу-бу. Мошиах…
Но когда Мошиах приходил по третьему разу, Михаил, широко зевнув, спрашивал:
– Сэр, почему вы так плохо отапливаете эту квартиру? Мне по ночам холодно.
– Я тепло не регулирую. В бойлерной установлен термостат, – отвечал хасид, и лицо его немножко грустнело.
– Тогда отрегулируйте термостат. Мошиах на подходе. Он не будет в восторге, узнав, что один бруклинский еврей заморозил другого.
Оба смеялись, и хасид удалялся, на выходе приложив пальцы сначала к губам, а потом – к мезузе на дверном косяке.
ххх
Затем их тонкое богословие неожиданно соскользнуло в иную, отнюдь не религиозную область.
Хасидам смотреть телевизор Всевышний сурово запретил. Еврей должен плодить детей, молиться в синагоге и ждать прихода Мошиаха. Хозяин-хасид следовал неукоснительно этим предписаниям. Но оказалось, что Мошиах уже пришел. Позавчера он вывел свой народ из Египта. А вчера разбил скрижали. А сегодня, овеваемый павильонными вентиляторами, указывал слабеющей рукой в сторону Земли обетованной. Звучала проникновенная музыка, и обессиленный, убеленный красивыми сединами, Мошиах ложился на землю.
– Почему он лег? – спрашивал хозяин-хасид, сидящий очень близко к телеэкрану. На его лбу от волнения выступала испарина.
Все двери в доме были плотно заперты, жалюзи на окнах опущены – чтоб ни одна душа вокруг не узнала о великом грехе.
– Он умрет? – спрашивал опять хозяин. По неопытности он не мог отличить кино-условность от реальности.
– Да, умрет, – отвечал Михаил, искоса поглядывая на хасида.
Подумать только! Дети таких религиозных российских евреев когда-то создали Голливуд! Впрочем, и другие дети российских раввинов тоже когда-то ринулись в создание безбожного советского государства…
– Кто умрет? Моисей? – допытывался хасид, и ручейки пота стекали из-под ермолки по его блестящему лбу. Он мучительно пытался понять, кто же умирает на телеэкране – Моисей или актер?