И тем не менее все вокруг верили в этого пса. Ослик был своего рода божеством Динклдудлдума, и усомниться в его необычайных достоинствах было бы величайшим кощунством. Бывало, встретишь скотовода, который направляется домой, а следом за ним плетется щенок. И вот спросишь, кивая головой на черно-белый шарик:
- Хорошей породы?
- Хорошей? Еще бы! Он ведь от самого Ослика, - следует гордый ответ.
Увы! Бедный Ослик, благородный обманщик! Ты и твой незадачливый хозяин - вы оба ушли уже в мир иной! Будем надеяться, старый пес, ушли туда, где к вашим слабостям отнесутся так же снисходительно, как в доброе старое время.
Когда Туэйтс забирался в угол, чтобы вздремнуть, - а он был большой любитель поспать, - мы с Макалистером подбрасывали в огонь еще поленце и устраивались поудобнее. Тщательно набив свои трубки, мы ставили светильник на отметку, сделанную точно в центре стола, и начинали "болтать". Под этим словом, дорогой читатель, я подразумеваю не простой тривиальный разговор, а настоящую, солидную беседу. Макалистер обладал незаурядными способностями и, окажись он в других условиях, несомненно занял бы видное положение. Спорить с ним было нелегко, и некоторые из наших дискуссий длились до самых петухов. Частенько споры переходили в рассказы, и тут моя память сослужила мне хорошую службу.
В детстве я был болезненным ребенком. И получив свободный доступ к библиотеке человека, который не был сторонником фиговых листочков в вопросах морали, я прочел много удивительных книг, прочел их с жадным любопытством ко всему запретному, которое столь свойственно болезненным детям. И вот я вкратце передавал их содержание Макалистеру, превратившись ради него в некую Шехерезаду. Он курил, а я рассказывал, уставившись на длинную полоску коры, змейкой свисавшую с потолка. Мне кажется, что если бы эта полоска вдруг исчезла, вместе с ней исчезла бы и моя способность повествовать.
Именно так я познакомил Макалистера с Брантомом, с пьесами, или, вернее, сюжетами пьес, Уичерли, Мэссинджера и Фаркара и с творениями Байрона. Мы путешествовали по странам Европы вместе с Жиль Блазом, спорили об алхимиках, бродили по улицам Рима вместе с Горацием и в обществе многочисленных чудаков, живших во времена благочестивого Беды, исследовали чудеса первых саксонских проповедников. Мы обсуждали "Кандида" и "Энциклопедию" доктора Ларднера, и по описанию Айрленда перед нами оживали картины Хогарта. Мы жестоко поссорились из-за книги Тома Пейна "Век разума", но нас снова помирили грустные приключения некоей Молль Флендерс, приятельницы Даниэля Дефо.
Милая, славная хижина из эвкалиптовой коры! Несмотря на все трудности суровой жизни и еще более суровой погоды, несмотря на всю омерзительность таких занятий, как убой скота и обрезка хвостов у ягнят, несмотря на те плитки табака, которые в моей бухгалтерии почему-то обязательно попадали в графу, озаглавленную "ярочки и баранчики", несмотря на дожди, ураганы и жесткую баранину, я вспоминаю о тебе с искренним сожалением. Туда "не заходил торговец, там не взвивался европейский флаг". Ни один улыбающийся дисконтер никогда не вторгался на твою священную территорию. И ни один настойчивый кредитор, справедливо претендующий на то, что ему (увы!) принадлежит, но чего я не в силах ему возвратить, никогда не появлялся у твоего гостеприимного порога. И веселый темнокожий мальчишка никогда не опускал в твой примитивный почтовый ящик важных официальных бумаг, требующих немедленного ответа. И никакая уродливая цивилизация с ее дорогостоящими удобствами не нависала, словно ядовитый анчар, над твоей несовершенной крышей. Ты знала лишь великолепную первобытность, и твоей хартией вольностей была бездумная свобода, не ведавшая забот грядущего дня. Когда-то я не любил тебя и, ворча, поносил твой гостеприимный кров. Но с тех пор мне довелось жить под другими крышами, менее приятными, чем твоя. И с тех пор, сдавленный оштукатуренными стенами и замурованный, как в склеп, в какую-то мраморную пародию на великолепие, я не переставал тосковать о беззаботном счастье среди окружавшей тебя девственной природы и тщетно стремился к тебе среди неуютного уюта большого города.
Ты дупло мое любимое верни.
Хлеба корку и свободы дни.
Джозеф Ферфи
На берегах Порт-Филиппа
Перевод Ф. Рейзенкинд
Если бы гедонист (как полагают некоторые) мог обрести свой рай в безмятежной жизни, аборигены Верхней Ярры непременно попали бы в это иллюзорное царство небесное. В течение веков это племя не менялось; ни к чему не стремясь, во всем подчиняясь традициям, оно из поколения в поколение накапливало те знания, которые могли обеспечить ему физическое благосостояние.
Этим внешним условиям соответствовал и духовный характер племени - веселого, доброго и великодушного.
Мужчины - великолепные охотники - отличались атлетической силой, а женщины - своеобразной миловидностью. Возможно, ни на один примитивный народ не клеветали так незаслуженно; правда, этого никогда не делали гуманные и опытные наблюдатели. Но в интересах науки - если не в защиту справедливости - эту клевету следует открыто и полностью опровергнуть.
При первом соприкосновении между черной и белой расами на Ярре возникли доброжелательные отношения. Это, может быть, объяснялось следующим: всего за три года до заселения Порт-Филиппа во всех британских владениях рабство негров было отменено законом. Движение росло медленно и оказало несомненное влияние на общественное мнение, вызвав симпатии к чернокожим вообще. Поэтому моральная атмосфера того времени была окрашена теоретическим признанием равенства людей, независимо от цвета их кожи. Это проявлялось в отношении скваттеров Порт-Филиппа и их служащих к местным чернокожим, а также в строгих предписаниях министерства колоний. Благодаря этой волне общественного мнения с чернокожими не только обращались лучше, чем обычно обращаются с беззащитными туземцами, но их лучше и понимали. К счастью, ни одна сторона не проявила необдуманной враждебности и не ускорила этим столкновения; и добросердечные отношения между ними не нарушались до самого конца.
А конец был уже не за горами. Никакая благожелательность не могла бы сохранить туземные племена. Их жизненный кругозор был слишком узок, а фатальная удовлетворенность существующим парализовала инициативу настолько, что все индивидуальные попытки принять новое, - в которых никогда не бывает недостатка там, где есть человек, - прекращались со смертью того, кто их предпринимал. Поэтому туземное представление о человеческих достоинствах, - если отбросить те, которые они считали присущими своему племени, - включало лишь искусство изготовлять своеобразное оружие и владеть им; а стремление к сверхъестественному - также неотделимое от человеческой натуры - находило выражение во всеобъемлющих колдовских культах.
Но под окаменелыми обычаями, которые определяют характер племени, лежит тот факт, что природа-мать никогда не повторяется. Наследственность по меньшей мере сомнительна, - ее отступления более неожиданны, чем самые точные повторения. Врожденные отклонения бывают решающими и не всегда подчиняются влиянию деспотической рутины. Среди членов племени Верхней Ярры был человек, который благодаря живой восприимчивости и ясному уму мог бы достигнуть многого, если бы позволили условия. При рождении ему дали имя Барадьюк, хотя по обычаю того времени он называл себя Райри в честь своего самого уважаемого друга. Ему было около двадцати лет, когда на Верхней Ярре появились первые поселенцы. В раннем детстве он лишился левой руки, но правой он умел столь точно метать копье и бумеранг, что легко занял первое место среди своих сверстников. По древнему обычаю, каждый юноша, прежде чем получить все привилегии, связанные с правом называться мужчиной, должен был загнать намеченного кенгуру - "спасающуюся бегством самку" - и убить его зазубренным копьем, которым нельзя было действовать как дротиком, а только как пикой. Барадьюк без труда совершил этот подвиг и взял в жены молодую лубру по имени Кунууарра - Лебедь.
Но не туземными талантами Барадьюк завоевал уважение своих белых друзей. С изумительной быстротой он усвоил их язык настолько, чтобы понимать обычный разговор и выражать свои мысли. Он проявлял живой интерес к роскоши жилищ поселенцев, к домашним животным, к использованию металлов, к тайнам букв - ко всем чудесам нового жизненного уклада. Но в его поведении по отношению к представителям этой несравненно более высокой цивилизации было ясное сознание первоначального равенства. И хотя он упрямо не верил в колдовство, предсказания и другие предрассудки, свойственные его племени, его любознательный ум тянулся к вере белого человека в воскресение мертвых (догмат, имевший в те времена более широкое распространение, чем сейчас). Туземцы Порт-Филиппа верили, хотя и без большого жара, что белые поселенцы были их отдаленными предками, явившимися вновь как высшие существа; и восприимчивому Барадьюку казалось, что похожие верования чужеземцев подтверждают и дополняют эту гипотезу; так расширялся круг вопросов, уводивших его все дальше в глубь Неизвестного. Это стремление к познанию было отвлеченным, оно возникало из любви к истине и радости открытия. Природа создала этого человека слишком поздно; если бы время благоприятствовало, он мог бы произвести переворот в жизни своего племени.
В течение трех или четырех лет высокий однорукий туземец был привычным и желанным гостем на только что возникших овцеводческих станциях Верхней Ярры. Несведущие и поверхностные люди считали его назойливым; для других его восприимчивый ум никогда не терял своего обаяния.
Он все меньше и меньше придерживался племенных обычаев. Быстро перенимая все то, к чему влекло его врожденное благородство, он, подражая, превосходил образец и относился к своей жене как к равной, а она отвечала ему слепой преданностью, поглощавшей все ее существо. Она всегда была возле него, кроме тех часов, когда они, каждый по-своему, занимались добыванием пищи. В отличие от остальных членов их племени, она с интересом слушала его рассуждения по поводу нашествия белых поселенцев.
Но сила интеллекта не передается. Кунууарра искренне пыталась понять мысли Барадьюка, выраженные средствами несовершенного языка туземцев, но его рассуждения рождали в ее слабо развитом уме лишь какие-то неясные образы, только укреплявшие врезавшиеся в ее сознание привычные представления и мифы. И все же она чувствовала в личности своего мужа что-то недоступное пониманию, но придававшее ее собственной жизни - жизни его служанки и спутницы - новую цену.
В это время в округе работала правительственная топографическая партия, снимавшая план местности и наносившая на карту течение Ярры. Начальник партии, член-корреспондент парижского этнологического общества, воспользовался услугами Барадьюка для сбора туземного оружия и инструментов, в частности кремневых и диоритовых скребков, которые к этому времени были вытеснены стальными топориками, бесплатно поставляемыми правительством.
Выполняя это поручение, Барадьюк побывал в одном из племен Гипсленда, где его хорошо знали и радушно приняли. Но через несколько дней после его возвращения на Ярру в гипслендском племени заболел и умер мальчик. Отец ребенка, йилинбо, решил, что смерть вызвана колдовством Барадьюка во время его бесцельного, на взгляд отца, посещения: разумеется, никто из этого племени не мог поверить, что устаревшие каменные орудия представляют какую-то ценность. Барадьюк был вовремя предупрежден о страшном обвинении, но, смелый и уверенный в себе, он не принял почти никаких мер предосторожности.
Однажды в зимний день племя Ярры разошлось, как обычно, добывать пищу; мужчины главным образом осматривали и выстукивали дуплистые деревья в поисках опоссумов и коала, а женщины собирали вдоль реки чистые стебли чертополоха или выкапывали корни одуванчика. Барадьюк, который не мог лазить по деревьям из-за своего увечья, отправился один на равнину, вооруженный только двумя копьями. Вскоре он увидел нескольких кенгуру, пасущихся в речной долине. Он быстро и бесшумно занял удобное положение под прикрытием деревьев. Затем, держа за середину тонкое копье, зазубренный конец которого был зацеплен за выступ воммеры, он прицелился и метнул оружие. Быстрым неожиданным движением одно из животных кинулось в сторону, но в следующее мгновение второе копье догнало убегающих кенгуру и пронзило одного из напуганных беглецов.
Секунду спустя Барадьюк, напряженно следивший за бегущими животными, заметил, что они шарахнулись в сторону, и его внимание привлекла рощица чайных деревьев. Прежде чем он успел одним быстрым взглядом оценить тактические возможности местности, из-за чайного дерева вылетел возвращающийся бумеранг, и минутное волнение сменилось гладиаторским хладнокровием смелого человека, которому угрожает большая опасность. Он знал, что за деревьями скрывается хорошо вооруженный враг - человек, которому нужна его смерть, который выслеживал его, выжидая удобного случая, и на чьей стороне были теперь все преимущества.
Попытка добраться до своих копий означала бы неминуемую гибель; оставалось только перебегать от укрытия к укрытию, уходя от врага, а затем, воспользовавшись непревзойденной быстротой своих ног, просто убежать. Бумеранг уже кружился над деревом, за которым укрылся Барадьюк, и это убежище перестало быть надежным. Он прыгнул вверх по крутому склону под прямым углом к направлению, по которому собирался отступать, чтобы, поднявшись выше, сбить с толку врага и спастись от его копий. Одно копье пролетело мимо на расстоянии не более ширины ладони; он успел укрыться, прежде чем противник метнул второе.
На бегу он заметил, что копье вонзилось в землю шагах в семидесяти от того места, где оно пересекло его путь. Воммера была у него в руке, и, воспользовавшись этим копьем, он мог бы по крайней мере задержать противника до тех пор, пока не представится случай либо сразиться в более равных условиях, либо спастись бегством.
Он знал, что в метании копий и в беге он намного превосходит йилинбо. С другой стороны, поднявшись выше, он ничего не добился, так как его противник, уверенный теперь, что Барадьюк безоружен, открыто приближался к его укрытию, не находя нужным расходовать еще один возвращающийся бумеранг. Но если бы он достал то упавшее копье, соотношение сил могло еще измениться.
Это был стремительный и рискованный бросок. Пространство между ним и копьем было достаточно открытым для полета боевого бумеранга, - у его противника было и это грозное оружие. И все же, сконцентрировав все свои силы на стоящей перед ним задаче, Барадьюк бросился вперед с такой быстротой, что у противника не было времени прицелиться, и, прыгая, увертываясь и кидаясь из стороны в сторону, он благополучно достиг цели, хотя вдогонку ему было послано второе копье. Схватив на бегу первое, он увидел, что его острие, ударившись о камень, расщепилось.
Не задумываясь ни на мгновение, он продолжал бежать туда, где второе копье, почти горизонтально воткнувшееся в землю, все еще продолжало дрожать. Оглянувшись, он вырвал его из земли и тут же подпрыгнул высоко в воздух, но на полбиения пульса раньше времени: в тот миг, когда его ступни коснулись земли, грозный боевой бумеранг, который, крутясь, низко летел над землей, ударил его по ногам, рассек одну и раздробил другую.
Победитель устремился к нему, а Барадьюк дополз до ближайшего дерева и, стоя на коленях лицом к врагу, с копьем в воммере, мрачно ждал его приближения. Йилинбо, опасаясь появления соплеменников Барадьюка, опрометью бежал к нему, прикрываясь щитом. Когда он был в двадцати шагах, Барадьюк сделал два быстрых обманных движения и метнул копье. Оружие, ударившись в нижний край щита йилинбо, пробило тонкую пластину и попало в мякоть бедра, йилинбо уронил щит и вытащил копье, потом, подняв дубинку, бросился на искалеченного противника. Двумя безжалостными ударами он повалил Барадьюка на землю, потом стал возле него на колени, выхватил заостренную раковину из висевшего на спине плетеного мешочка и заточенным краем несколько раз с силой провел по трепещущему телу сраженного врага.
Непостижимо, как добродушные и незлобивые туземцы Порт-Филиппа, питавшие инстинктивное отвращение ко всякой намеренной жестокости, могли так свято придерживаться традиции, которая по своей бессмысленной свирепости могла сравниться лишь с самыми жестокими пытками, известными в истории человечества. По глубоко укоренившемуся обычаю, основанному на каком-то действенном суеверии, победитель в смертельном бою имел право взять в качестве трофея почки побежденного и смазать свое тело еще дымящимся почечным жиром. Несомненно, это был пережиток какой-то стадии дикости, гораздо более низшей, чем та, которая преобладала среди аборигенов Порт-Филиппа, когда там появились белые. Эти дети природы были прежде всего добродушны и незлобивы. Но почему-то их нравственное чувство странно примирялось с этим отвратительным обрядом; они могли говорить на эту тему долго и совершенно равнодушно. И теперь, в силу иронии судьбы, единственный среди них человек, в котором этот обычай вызывал отвращение, был, вероятно, его последней жертвой. Более того, единственный туземец, чей уравновешенный рассудок отвергал дурман колдовства, пал, быть может, последней жертвой этого заблуждения. Ибо все подобные верования и обычаи исчезли с наступлением паралича племенной жизни, который возвестил фактическое вымирание.
К Барадьюку медленно вернулось сознание. Изувеченный, израненный, по каплям теряя жизнь, он принял свою судьбу со стоицизмом дикаря, ни о чем не сожалея, ни на что не надеясь, ничего не страшась. Его прошлая жизнь с ее мечтами, стремлениями, открытиями, казалось, внезапно отодвинулась неизмеримо далеко, и осталось только ужасное настоящее, с которым нельзя было спорить. И все же каждое данное мгновение еще можно было потерпеть, - только это мгновение и имело смысл; все будущие минуты значили так же мало, как минуты прошлого.
Прошел час. Небо было затянуто тучами, и резкий сырой южный ветер метался по равнине, стегая истерзанное тело Барадьюка и причиняя невыносимую боль. И тут примитивное мужество уже не могло помочь; расслабляющая волна жалости к себе заставила умирающего остро почувствовать несправедливость случившегося, свое одиночество и полную беспомощность.
Но в ответ на эту исполненную отчаяния мысль послышался полуподавленный горестный вопль, и спустя мгновение Кунууарра уже поднимала с земли израненную голову мужа. С одного взгляда она поняла все, что произошло. Она не стала терять время на причитания и, осторожно укрыв шкурой его дрожащее тело, побежала в поселок. Через несколько минут она вернулась с горящим поленом и разожгла небольшой костер так, чтобы он согрел несчастного. Два человека из их племени, пришедшие вместе с ней, нарубили веток и построили шалаш, причем костер оказался у входа. Сделав это, они удалились, а Кунууарра осталась облегчать своей помощью и присутствием печальный путь обреченного.