Случайные встречи - Уильям Сароян 2 стр.


3

Больше всего на свете я дорожу встречей с двумя существами. Встреча с ними была воистину счастьем: моего сына Арама я увидел два часа спустя после его рождения, в субботу 25 сентября 1943 года в Нью-Йорке, и дочь Люси - четыре часа спустя после ее появления на свет, в пятницу

17 января 1946 года в Сан-Франциско.

Когда вы видите новорожденного, то есть новую жизнь, кровно близкую вам, вы на самом деле видите что-то, на самом деле узнаете кого-то; я совсем не был подготовлен к встрече с собственным сыном, я подумал: "Парнишка-то староват, выглядит дряхлее какого-нибудь старикашки". И он показался мне таким возмущенным, что я решил: "Эге, да ему не по вкусу все это, ему не нравится, что его засунули в такое маленькое тельце. Ему, видно, лучше было там, откуда он пришел. Он сердится на отца и мать, на весь род человеческий - на всех и вся за то, что они сговорились засунуть его в такое маленькое тельце, вместо того чтобы позволить ему быть повсюду, как раньше".

В этом есть, конечно, доля истины, потому что ведь во всем есть доля истины.

Впрочем, довольно скоро, даже раньше, чем ему исполнилось семь дней, в те минутки, когда он не сердился на меня или еще на кого-нибудь, я умудрился изучить его. И я рад, что познакомился с ним, потому что такое знакомство, такая встреча отца с сыном - правда, теперь уже генетически доказано, что сын чаще всего похож характером не на отца, а на племянника прапрадедушки по отцовской линии, а то и на кого-то еще более непонятного, - такая встреча достаточно любопытное событие, которое подготовили века больших и малых событий.

Как бы там ни было, я все-таки имел самое непосредственное отношение к его появлению на свет, ведь пришелец - юридически и физически - мой сын. И я радовался, что он родился, хоть он и делал вид, что сердится, гневается, обижается, но, к моему удовольствию, это скоро прошло, и он стал втайне радоваться жизни.

И вот он с нами. Я познакомился с ним вскоре после того, как он появился.

Он начал шевелиться, потом он станет расти, меняться, он принесет много хлопот не столько другим, сколько себе - род Сароянов и род человеческий продлит в нем себя и пойдет дальше с верой и неведением, ни в том, ни в другом не достигая полноты.

Так и случилось. Он сражался и побеждал. Сражался и побеждал. Он встретил девушку и женился на ней. У них родилась своя собственная дочка, скажем так. Мне нравится стишок, какой мой сын посвятил своей дочке, он опубликовал его в "Пари ревью" в 1972 году:

маленькая -
вот она
какая.

Мне нравится стишок. Мне нравится сын. Нравится его жена. И особенно его дочка.

Я увидел малышку, когда ей было четыре месяца. Она была тиха и светла, как мудрец. Мне это понравилось.

Я правда рад, что встретил своего сына.

И что встретил дочь. Но если внешность сына сразу после появления на свет и его отношение к внешнему миру меня несколько смущали, то дочь повергла в изумление. Когда она подросла и стала расспрашивать меня, как все случилось, я рассказал ей, что личико ее первое время было асимметрично, может, оттого, что во время родов акушерка накладывала щипцы.

Кто знает? Я-то уж точно не знаю. Дочке было лет шесть-семь, когда мы с ней впервые заговорили об этом. Я еще рассказывал ей, что она была до того страшна, что, кое-как изобразив восторг при виде ее, я тут же выскочил в холл роддома Сан-Франциско и стал себя утешать: "Что ж с того, зато она будет очень умной. Может, станет писательницей".

После знакомства с отцом и матерью, знакомством с сыном и дочерью эта часть нашего опыта завершается.

4

У всех живых существ свои лица: у львов, слонов, верблюдов, китов, акул, коров, овец, лягушек, головастиков, орлов, тигров, антилоп, канареек, комаров, червей, бабочек, кошек, мышей, летучих мышей, собак, лошадей - называю наугад.

Ну а вот у людей часто бывают лица других существ. Порой даже лица неодушевленных предметов. Кто из нас, к примеру, не встречал человека с лицом, похожим на яблоко?!

Прежде всего в лице человека обращают на себя внимание глаза, так по крайней мере принято считать, но не всегда это подтверждается фактами. К примеру, у жабы большие глаза, и поначалу они кажутся неприятными, а потом к ним не просто привыкаешь, они даже начинают нравиться по той причине, что очень подходят жабе. И оказывается - у жабы глаза, в общем, вполне сносные, если не сказать привлекательные. Но человеку, конечно, совершенно не к лицу громадные глаза.

Главное же в лице то, что определяет личность - нос, потому что если у тебя большой нос, то ты должен вести себя как человек с большим носом; кто не помнит душераздирающую историю Сирано, написанную Эдмоном Ростаном, который, говорят, был армянином?! Кто так говорит?

Некоторые армяне, и при этом с гордостью добавляют: "Кто же, как не армянин, написал бы пьесу о человеке с большим носом?! Нет, сэр, не спорьте, Эдмон Ростан - армянин, и если уж вы настаиваете, я могу объяснить, как офранцузили его имя. Эдвард Ростомян или что-нибудь в этом роде - вот его настоящее имя, он поступил мудро, как подобает армянину: изменил свое имя на Эдмон Ростан, и надо сказать ему спасибо, а не говорить, что ему вовсе не следовало менять имя".

Каких только не бывает носов, и люди с носами не самой совершенной формы вечно сокрушаются и держат обиду на родителей, по крайней мере на одного. Но даже носы меняются. Нос, в юности подобный шпаге, в зрелости чуть больше похож на щит, к старости, глядишь, уже вроде пуговицы.

Вот о чем я с гордостью сразу же хочу заявить. Первое: от рождения у меня был, можно считать, безукоризненно римский нос, но его разбили бейсбольной битой, когда мне не было одиннадцати, потом, в двадцать два и сорок четыре, ему опять досталось, оба раза в автомобильных катастрофах.

Мой нос дважды становился объектом внимания хирургов, оба раза идиотов, которым больше пристало торговать коврами, потому что всерьез их волновали только деньги.

И второе: я с гордостью заявляю, что я, как и Эдмон Ростан, - армянин. Важно выяснить такие вещи сразу, а потому предлагаю читателю изучить собственный нос и определить, какой он, то есть читатель, национальности.

5

Люблю каждый день отправляться на улицу и находить там какую-нибудь историю.

Конечно, не так это все просто, а если по правде, я даже вовсе не люблю выскакивать каждый день из дома и натыкаться на какую-нибудь историю. Люблю просто выйти, выйти. Я ведь могу и сидючи взаперти выбрать любую из десятка тысяч историй, что вечно забивают мне голову, глаза, уши, нос, горло.

Когда наступает пора писать, ты уже побывал на улице, уже нашел историю, по крайней мере одну за день, может, две-три-четыре. Может, даже дюжину за день.

Что такое история?

Это писатель, решивший ее написать. Что-нибудь вспомнить, а что-нибудь придумать. (Получается, в общем, одно и то же.)

Но вот однажды в пасхальное воскресенье, когда я вышел в три часа пополудни, кое-что произошло.

Я очутился в старой церкви Святой Троицы и стал медленно ходить там.

Прошел мимо какого-то чиновника, он стоял в неглубокой нише, смотрел не отрываясь на сотни горящих свечей. Я совершенно не мог понять, что гложет его, почему он так стоит.

Накануне вечером я прочел последнюю главу "Красного и черного" Стендаля. В этой главе все ходят в церковь и все зажигают свечи, правда, речь шла о 1830 годе, а в тот пасхальный день был 1972 год. Но что заставило обыкновенного парижского чиновника прийти в церковь Святой Троицы, остановиться перед зажженными свечами, смотреть не отрываясь на пламя, может быть, даже молиться?

По правде говоря, сюжет "Красного и черного" всегда казался мне немного мелодраматичным и потому смешным. А ведь роман этот считается классикой, крупным достижением.

Каждый там занят собой, находится во власти собственных амбиций и весьма недалеких умозаключений, притом относится к ним с чрезмерной серьезностью. Герой - бестолковый и скучный парень.

Не могу понять, как удается ему завоевывать расположение стольких людей и так надолго. Им небось кажется, что это все происходит с ними, даже когда его отправляют на гильотину за то, что он дважды стрелял в церкви в женщину, а эта самая женщина (она приходит к нему на свидание в тюрьму, она любит его безумно) идет к жене, законной обладательнице его бездыханного тела, его отрубленной головы. Она видит, как та целует в губы своего мужа, - это странно и глупо и вовсе не свидетельствует о страсти, любви, беспомощности, печали, отчаянии или хотя бы о безумии, это всего лишь небольшой кусок написанного текста.

Долго ли будет церковь властвовать над странными, несчастными, обманутыми, самыми обыкновенными людьми - в романах и в жизни?

И вот, побродив по церкви Святой Троицы, я вышел на авеню Клиши, прошел мимо казино, где блистает длинноногая танцовщица Зизи Жанмер, правда, на театральных афишах она выглядит иначе, чем на одном голливудском приеме двадцать лет назад. Тогда она была воплощением молодости, жизни, а сейчас она - воплощение неестественности, результат жалких потуг и контроля над собой.

Повсюду собаки на поводках, тянут через дорогу своих хозяев, хотят догнать других собак.

И вот я поднялся вверх и оказался на улице Монси у антикварного магазина, заглянул в окно. Его владелец, бедняга, недавно в одночасье отдал богу душу, и сейчас весь хлам пойдет с молотка.

Да, но где же история, в поисках которой я отправился по городу?

Я шел вдоль бульвара Клиши, по обе стороны которого были магазины Пигаля, их хозяева грели руки на порнобизнесе. Ко мне подскочил человек, похожий на бобра, и представился: "Я - Ваник Ваникян из Бейрута. Я скульптор, я преклоняюсь перед Генри Муром".

Мы постояли и поболтали минут пять, вот вам, друзья мои, и вся история, и не нужно, прошу вас, больше ничего придумывать и додумывать.

6

Меня озадачивают люди, с которыми я познакомился, а потом забыл. И не со всеми, признаюсь, я познакомился на приемах.

Дело в том, что я не ходил на приемы, пока не выдвинулся - да, кажется, так говорят.

Когда моя первая книга увидела свет, я оказался в Семейном клубе Сан-Франциско (меня туда случайно привел знакомый архитектор). В туалете один из самых богатых людей города, оправляясь рядом со мной в изящную фарфоровую вазу, весело спросил: "Сэр, где же вы все это время пропадали?"

Он на самом деле был уверен: я, двадцатишестилетний парень, виноват, что не встречался с ним, богатым и знатным шестидесятишестилетним стариком.

И что я ответил?

Уже не помню, но уверен, что ответил глупо, вообще толком не смог ответить, не смог поставить его на место, впрочем, он чувствовал себя всегда на своем месте.

Вероятно, я пробормотал нечто вроде: "Да нигде особенно", или "Знаете, я работал в доме 348 по Карл-стрит", или "Далеко", что в общем-то было даже правда - я тогда учился писать, а человек, решивший стать профессиональным писателем, безусловно, должен держаться ото всех подальше, оберегать себя от чужих посягательств, не отвлекаться. Не якшаться, к примеру, с богачами вроде старика у писсуара в Семейном клубе Сан-Франциско - ведь это тоже отвлекает.

Я никогда больше не видел его, он скрипел еще лет десять - двенадцать. А ведь мне доводится сталкиваться с людьми, с которыми однажды судьба свела меня лет десять, двадцать, тридцать, даже сорок - пятьдесят назад. Другими словами, он умер, но был момент, когда мы стояли рядом в туалете и переговаривались.

Я ощущаю тоску по тем, кого встречал, но не запомнил, потому что если мы не помним людей, их нет на свете, а если кого-то, кого я встречал, нет на свете, для меня это ужасная потеря, неважно, страдает ли из-за этого он сам.

В Клубе авиаторов на Елисейских полях в 1959 году я встречал множество игроков, тех, кто приходит поглазеть и кто играет каждый вечер, встречал аристократов и зазывал, преступников и сыщиков, служащих Корсиканского казино, армян, негров-американцев, африканцев, азиатов, людей, в жилах которых понамешано разных кровей.

Я одалживал деньги всякому, кто решил поживиться за мой счет, но ни один не пришел ко мне потом сам, чтобы вернуть долг после того, как выиграл.

То и дело мне приходилось напоминать такому игроку, что не мешало бы вернуть должок, а он, бывало, изображал удивление и неловкость за свою короткую память и быстро возвращал деньги.

Иной спрашивал, сколько задолжал: тысячу или две, а когда я отвечал, что сто тысяч, говорил, что я ошибся, на самом деле всего тысячу, и протягивал купюру, которую, естественно, я не брал.

Один тип даже утверждал, будто одолжил деньги не у меня, а у мистера Хестатина из Голландии, ведь он всегда одалживает только у мистера Хестатина из Голландии. С какой стати вдруг понадобилось ему обращаться за помощью ко мне? Что до меня, я слыхом не слыхал о мистере Хестатине и по сей день не уверен, правильно ли пишу его фамилию.

Бывало, после напоминаний должник возвращал точную сумму, но делал это торопливо, давая мне понять, что у него нет охоты терять время на человека, который одалживает пустяки, а потом требует вернуть долг, будто это положено по закону, а если положено, что ж, он полностью подчиняется этому мелкому, дешевому, придирчивому закону.

Иногда он говорил, что непременно вернет долг, но только не сейчас, потому что возвращать деньги, когда везет в игре, - дурная примета. Потом, спустя час или два, когда он снова начинал проигрывать, он подходил ко мне, просил оказать ему любезность, одолжить еще сто тысяч франков и не считал это дурной приметой. И уходил страшно рассерженный, если я говорил, что сам проигрался и помочь ему не могу. Словом, давал понять, что только идиоты проигрывают в Корсиканском казино собственные деньги. А у него нет времени на идиотов.

Всю жизнь я забывал подобных людей, но, видно, не совсем забыл. Я помню их смутные, стертые тени - образцы комического поведения, и мне даже жаль их - ведь у них нет лиц.

7

Кто-то вечно просит кого-то начать все сначала и точно рассказать о произошедшем без добавлений и уточнений, будто добавления и уточнения не являются неотъемлемой частью самого происшествия. Особенно часто такое бывает на заседаниях суда.

И какой-нибудь адвокат, прошедший курс науки, говорит какому-нибудь поэту, который в школу-то никогда не ходил:

- Ну-с, господин Тутунджан, расскажите нам своими словами, что же случилось 1 января 1919 года, когда вы попали к себе домой на Эл-стрит, 248, между Сант-Бенито-стрит и Санта-Клара-стрит, утром в четыре часа четыре минуты и почувствовали запах дыма, что вы подумали, что вы сделали, скажите нам только это и больше ничего.

А поэт в отчаянии оглядывается по сторонам, словно хочет спросить: "Боже мой, откуда этот адвокат свалился на мою голову? Все советовали мне пойти к господину Чикенхоуку, вот я и пошел к господину Чикенхоуку, а не к нашему Карену Киумджану, а этот адвокат американец все уже сам сказал, а теперь хочет, чтобы я рассказал то, о чем он уже рассказал, да еще велит мне рассказывать своими словами, а ведь они вовсе не мои - они его слова".

У нас в семье есть адвокат, Арам из Битлиса, и я частенько узнаю о делах, которые слушаются в суде, и о чудном поведении свидетелей, обвинителей, судей, судебных заседателей. И очень скоро я понял, что буквально все одержимы идеей говорить прямо, не отклоняясь от сути, но это просто невозможно. Так не получается.

На самом деле, чем упорнее стараешься быть последовательным и называть вещи своими именами, тем больше запутываешься; и один армянин, проиграв дело, сказал: "Да, узел, его только топором теперь рубить".

Но идея сама по себе хороша. Если можешь говорить прямо, без прикрас - это замечательно.

Однако не так важно ясно изложить, что случилось, как ясно понять, что случилось, а это невозможно: причина обычно смехотворна.

Даже когда событие простое, очень трудно его точно описать, но если ваш дом горит - это не простое событие; впрочем, простых событий вообще не бывает.

Господина Тутунджана обвиняли в поджоге, а его адвокат господин Чикенхоук добился оправдания и гордился этим; он сам далеко не был уверен, что его клиент поджег собственный дом, но если он и поджег, то в отместку страховой компании, которая водит за нос неученых поэтов.

Назад Дальше