Ожидание: повести - Дмитрий Холендро


Дмитрий Холендро - обладатель лирического почерка. Он пишет с любовью к людям, как их близкий товарищ.

Лирический характер произведений не мешает ему затрагивать острые проблемы современности, ставить своих героев перед решающими испытаниями.

Молодая мать Маша Анохина с тремя детьми уехала куда глаза глядят от поруганной любви, не зная, как жить. В безвестном Камушкине люди помогли ей бороться с разочарованием, соблазном спокойной жизни без настоящей любви, трудностями каждого дня.

Сашка Таранец, бригадир рыбацкого сейнера, в погоне за известностью совершил подлость, обманул всех. У порога славы или катастрофы, на глазах любимой девушки и односельчан он сам мучительно выбирает, какой сделать шаг.

Старый Харлаша давно ждет вестей от сына, а людям говорит, будто получает. Ожидание испытывает отцовскую и сыновнюю любовь.

В будничных историях писатель раскрывает красоту человеческого сердца, хотя авторская улыбка бывает и горькой, и едкой.

Содержание:

  • За перевалом 1

  • Свадьба 17

  • Ожидание 39

Дмитрий Михайлович Холендро
Повести

За перевалом

Я люблю дороги. С самого детства. Когда мне, хоть и редко, случалось ехать в поезде или автобусе, я забывал о той дороге, которая тянулась внизу, под нами (ведь она уже была моя), а с острым чувством потери считал другие, убегающие куда-то в стороны от моей. Одна пряталась за горой, повисая на ней, как веревочка от улетевшего в неведомую даль змея. Другая рассекала и не могла рассечь толщу леса, на весь лес не хватало силы. Третья, плавно кружась по косогорам, как ящерица, ускользала от меня в солнечный блеск пшеницы, на прощанье поднимая пыль хвостом.

Мне жадно хотелось знать, куда они. Что там - за безмолвной, в рыжих лишаях подгоревшей травы горой? За зеленой тьмой леса? За желтым сияньем пшеничного поля? И совсем загадочно бередили сознание невидимые дороги: где-то там, под облаком, мелькнет машина, напылит и исчезнет. Точно в воздухе пролетела…

Я не терпел трусливых дорог, которые возвращались. Они обманчиво ныряли вдаль и, притаясь поблизости, выскальзывали из-за бугра или перелеска и долго юлили на глазах. Но потом, устыдясь, и они сворачивали к горизонту. И на моей детской душе становилось легче оттого, что дороги оставались верны себе. Они поддерживали и мою верность. А я поклялся себе уехать далеко, когда вырасту.

Ах, дороги, я грустил о вас все больше и заранее благодарил вас. Бесконечные нити рельсов, гладкие полосы асфальта, раскатанные вдоль и поперек земли, морщинистые и настойчивые, как ручьи, бессмертные проселки, ковыляющие по кочкам в лютую сушь, под снегом и дождями, я был вашим и знал, что вы меня ждете.

Хорошо, наверно, в дороге! Я думал так не потому, что мне плохо было дома.

Молодости свойственно просыпаться не дома, а в пути и скучать, скучать без движения, потому что после уж не поедешь туда, куда так и не успел завернуть, не наверстаешь всех упущенных километров! Дороги убегали в стороны навсегда… С ними исчезал неоткрытый мир. А я понимал, что его открывают не годы, а глаза, и думал, что путешественники, должно быть, всегда молоды.

Я рос путешественником, хотя особенно никуда не ездил. Дороги были моей тайной, которой еще предстояло позавидовать моим друзьям. Я прощался с ними, встречаясь каждый день. Я засыпал в дороге, просыпаясь на узкой койке у окна, дребезжавшего своими маленькими стеклами, когда мимо гремел трамвай. Окно было ниже тротуара, и, приподнявшись, я видел последнее трамвайное колесо, и, когда прицепной вагон проходил, вихляя облупленным красным задком с хвостиком буфера, на столбе показывались такие же большие и круглые, как колесо, уличные часы. Они предупреждали, что мне надо вскакивать и бежать в школу, а через несколько лет в техникум - на третьей скорости.

Тетка сердилась, что я завтракаю вприпрыжку.

Я рос с бедной, но доброй теткой. Она работала накладчицей в типографии. В шесть лет я часто сидел на подоконнике, ожидая мать или отца и надеясь узнать их по ногам: на красивой фотографии у отца были начищенные, гладкие, как из железа, сапоги, а у мамы высокие ботинки с тридцатью двумя дырочками для шнурков. Тетка приходила и говорила:

- Слезай, дурачок!

И принималась называть меня несчастной сиротой и другими бранными словами. Я думал, она меня не любит, но она так меня жалела.

- Когда уж ты вырастешь, горемычный!

И вот я вырос.

Окно по-старому дребезжало от трамваев, враскачку проезжавших мимо, правда теперь уже с подкрашенными задками, а мы складывали вещи в новый чемодан. Каждую рубашку тетка поправляла своими руками. Потом она проверила пуговицы на моем плаще. Может быть, она думала: кто их мне теперь будет пришивать в этом Камушкине?

Камушкин… Сидят девочки на крылечке, ловят галечки в горсть. Больше ничего я не мог себе о нем представить. Уж нитки-то с пуговицами там продают наверняка!

Сказали, что там море. Я обрадовался. Тетка в трамвае плакала, а я улыбался.

Черт побери, вы видели когда-нибудь, как сбываются сны? Вот как это происходит: на вокзале чужого города, куда вы приезжаете в час рассвета, вам не дают оглядеться. Вы только запоминаете, что на белой башне вокзала странные часы с цифрами, похожими на иероглифы, показывают неопределенное время. Поди разбери, на что нацелены стрелки, когда вместо привычных палочек замысловато нарисованы рыбы, раки, быки, козлы, львы, люди с натянутыми луками и даже весы.

Это все я разглядел уже из окна автобуса, к которому бегом пустился с перрона через всю площадь, запруженную автомобилями. Меня подхлестнул носильщик, показавший стоянку.

- Шибче дуй, туда людей!..

Конца фразы я не расслышал и лица его не увидел: он нес чьи-то чемоданы разных размеров и расцветок. Весь был обвешан чемоданами и свертками, как уличный продавец воздушными шарами.

Второпях я оказался в автобусе чуть ли не первым, и мы еще немного постояли. В тополях над крышей автобуса возились и кричали грачи. Ведь это был час рассвета, когда любой город, вспоминая о природе, отдает дань короткому мгновенью птичьих прав, и неразбериха птичьих голосов, птичья суматоха врывается, как ветер, как детское воспоминание, в стройный распорядок городской жизни.

Птичий гомон заглушили крики пассажирской давки, и автобус отошел по расписанию.

Мне хотелось узнать, что это за колдовские рисунки на башенных часах, и я спросил соседа:

- Который час? А то там непонятно…

Он тоже посмотрел на башню:

- Раки - козероги.

Бабушка, похожая на мою тетку, с двумя кошелками на коленях, покряхтела:

- Теперь с утра пьют. Говорят - не понять.

- Архитектор был пьяный, - продолжал мой сосед, вытирая мятым влажным платком подозрительно красное лицо, - это знаки Зодиака, бабуля.

- Поспи, милый, поехали…

Он пространно стал объяснять, что это за астрономические знаки на часах вместо цифр, бабушка, хитро щурясь, не верила ему, встречные поливальные машины мыли асфальт незнакомых улиц, я смотрел, а автобус уже выезжал за город.

Курортное шоссе расстанавливало вокруг пейзажи, похожие на декорации. Рекламы ресторанов среди изобильной, лишней растительности, стеклянные кафе у асфальта, благоустроенные склоны укрощенных, даже прирученных гор - все это была не моя жизнь, и она казалась мне ненастоящей, хоть и заманчивой. А я был настоящим, потому что ехал в город Камушкин не для отдыха и не для шуток. Да и автобус был старый, некурортный, и этим мне нравился.

Горы, словно обидевшись на мое легкомысленное отношение к ним, приподнялись всерьез, и наш автобус закачался на веревке шоссе, как на качелях. А пассажиры дремали. И вдруг заскрипели тормоза.

- Камушкин! Вываливайся! - сказал мне водитель, несимпатичный и мордастый, как один из трех толстяков Юрия Олеши, и взял лишнее за остановку по договоренности, хотя лишних денег у меня не было.

Но мне испортить настроение было нелегко. Название города прозвучало, как моя фамилия. Я поблагодарил и вывалился. Итак, первая пересадка.

И навсегда отошел автобус, большой, как вагон, сам по себе, и маленький, как спичечный коробок, в этих одичавших, по мере углубления в них, горах.

Нет, горы не одичали, они были еще полудики. Я прочел указатель на развилке: "Рыбачье". Других надписей не было. Ну что ж… Люди не дадут заблудиться. На большом шоссе насмешливо фыркали дымками "Волги", свистя под уклон. На моем прыгали камушки, вылетавшие из-под их колес на вираже, и птицы чирикали здесь вне расписания.

Скоро маленький автобус, еще более местного значения, чем предыдущий, с приподнятыми щитками мотора, подхватил меня, открыв передо мною дверь-полуавтомат, приводимую в движение длинным рычагом от руки водителя.

Этот автобус был как душа нараспашку. В чем ехали знакомые. Передавали приветы другим знакомым через тех, кто сходил на частых остановках. Говорили о ценах на базаре, о детях. Одним словом, судачили, перепрыгивая прямо с цен и болезней на Витьку-дурака, который развелся с Юлей, самой лучшей из лучших.

Когда кто-то новенький в третий раз сказал: "Витька-то дурак, слыхали?" - я сошел. Перекрикивая друг друга, мне начали объяснять, как добраться дальше, точно только сейчас заметили меня. У них, видно, не хватало времени наговориться всласть из-за нечастых встреч.

Стрелка показывала на Песчаное. Привет! Вторая пересадка.

Одна жизнь ушла по дороге, откуда еще долго доносилось кряхтенье моего недавнего приятеля - автобусика, другая звала по направлению некрашеной стрелы на столбе.

Я удивился, что и туда еще манил асфальт. Дорога ползла среди орешника и кизильника и сама напоминала растение вроде лианы, цепляющееся за камни и кусты.

Я ехал на молоковозе. Его вела девушка в выгоревшей косынке. Она посматривала в зеркальце, и тогда я видел ее рыжеватые глаза с искорками озабоченности и любопытства. Она все посматривала, а я не знал, о чем говорить с ней.

- За молоком едете?

- Нет, везу молоко. В пионерлагерь.

- Да?

- Тут коров нет.

- Да?

- Только козы.

Кусты сдвигались, сжимали полоску асфальта, обгрызали её корнями с обеих сторон. Казалось, вот сейчас съедят.

- И коз тоже выводят. Они виноградники травят.

- Да?

Горы поднимались, небо опускалось.

Стоп!

Третья пересадка.

Я стою на дороге; и она кажется последним знаком исчезнувшей цивилизации. Асфальт остался на ней лужицами, причудливыми, как фигуры Зодиака. Нет, конечно, дороги удаляют нас от привычного мира в зависимости от их качества, а не километров.

Молоковоз, гудя, как неправдоподобный шмель со своим раздутым пузом, ушел по остаткам асфальта, а моя дорога - вот она, едва присыпанная щебенкой, стреляет куда-то вбок. Не куда-то, а в Камушкин. Это счастье, что я люблю дороги.

Мой дружок, обосновавшийся в городе, возле папы с мамой, спросил меня на выпускном банкете:

- Ну?

- В дорогу, - сказал я с философской важностью, разбавляя ее усмешкой.

- Ну! - одобрил он и кивнул так, что собственные вихры шлепнули его по глазам.

- Завтра еду, - объявил я.

- Ну-ну!

Он поцокал языком, признавая, какой я отчаянный малый или что-то в этом духе, и больше не стал разговаривать, показывая тем самым, какой я дурак или неудачник.

А ведь это не пустяк - вдруг переменить все маршруты в жизни и очутиться одному на развилке без указателя. А?

Скалы под небом блестели, как глянцевые. Они были совершенно голые и близкие. Вокруг меня стоял цыплячий писк, будто воздух натерли канифолью, и он метался в невидимых струнах. Цыплята помещались в решетчатых ящиках, качавшихся друг на друге в новом грузовике, а я сидел у заднего борта на своем чемодане, и весь этот писк обдавал меня, как лавина. Хоть выпрыгивай!

И вдруг я встал.

Все провалилось по одну сторону в пустоту, там разверзлось пространство, которому не хватало даже неба, и оно уходило куда-то дальше. Это море туманилось внизу, пока еще зыбко и неясно, и я бы не разобрал его, если бы из кабины не выставилась голая рука шофера и попутный ветер не донес до меня сквозь цыплячий рев:

- Смотри!

Тогда я догадался.

Море и берег распахнулись так, как они распахиваются только с высоты птичьего полета. Значит, я летел.

- Сядь!

Грузовик шнырял над пропастями. Мы спускались. Иные обрывы были так круты, а пропасти так глубоки, что кусты шиповника улепетывали от них прочь и лезли на склоны, сверкая оголенными корнями, будто потеряли штаны. Под машиной скрежетало. В кабине спала девушка, положив голову на крепкое плечо шофера, выпирающее бугром из-под безрукавки. Голова ее словно прилипла к этому плечу.

Стоя, я видел все через ящики в стеклышко кабины.

- Сядь!

Воздух неудержимо летел мимо, превращаясь в ветер. Теперь мои уши, кажется, сами пищали, как цыплята.

- Сядь!

Внизу, на море, зарябило, появились сияния, как выглаженные пятна на мятой фольге. Если солнце попадало в них из-за скал, как в цель, взрывались такие заряды света, что от вспышек резало глаза.

Когда грузовик остановился, я думал, шофер будет ругать меня за непослушание, а он сказал:

- Во-он твой Камушкин.

Скалы за спиной отлетели в небо, но берег был еще далеко. Там, среди каменных россыпей, весело белела полоска домов.

Я слез. На коленях у спящей девушки играл транзистор.

- А ты кто? - улыбаясь, спросил меня стриженый водитель.

- Эскулап, - ответил я.

- Кто, кто?

- Фельдшер. Акушер, хирург, на все руки, - соврал я, хотя еще ничего не пробовал толком.

Главное было - не теряться.

- Я к тебе рожать приеду! - засмеялся он и тронул дальше, оставив меня с рублем в протянутой руке.

В этот Камушкин отсюда дороги не было, одна тропа.

3

- Здравствуйте доктор!

- Здравствуйте.

- Доброе утро, доктор.

- Доброе утро.

- Мое почтение, доктор!

- Здравствуйте.

- A-а, доктор! Привет.

- Привет.

- Доброго здоровья!

- И вам также.

- Наше вам с кисточкой, доктор!

- Мое почтенье.

- Как поживаете, доктор?

- Спасибо.

Это я иду по улице Камушкина.

Я иду обычным утром на свою работу. Тут все кивают друг другу по утрам, как соседи. А у меня ощущение, что я голый.

- Доктору!

Я не доктор, и меня это унижает, хоть я не подаю вида. Я ведь не присваивал себе звания и запасаюсь чувством юмора, но все же - зачем они так?

- Это для простоты, - говорит старик-терапевт Иван Анисимович Сыроегов, у которого скуластое лицо боксера и совершенно белые, неживые, как приклеенные, усы.

Усы у него рождественские, но сам он недобрый. Он живет здесь давно и в больнице работает чуть ли не со дня ее открытия, а больше всего любит посидеть на квадратной скамеечке у столика, врытого под тутовым деревом в крошечном больничном дворе. На стволе тутовника голубая фанерка с аккуратной надписью: "Место для курения". Когда больных нет, Сыроегов сидит и курит, привалясь спиной к дереву и вытянув под столом ноги, как в кресле. В эти минуты он похож на пассажира, ожидающего своей остановки.

Он полулежит с закрытыми глазами, и странно, как это он замечает, что на внутреннем крыльце кто-то появляется в белом халате: я или санитарка Туся. Он отталкивается спиной от дерева, встает и почти всегда говорит:

- Приехали.

Я не выдержал как-то и спросил:

- Откуда, Иван Анисимович?

- Из Чили, - сказал он мне. - Я был на бое быков в городе Гуаякиль. Коррида прошла неудачно. Бык поддел матадора левым рогом под самое ребро. В расстройстве я улетел на стареньком самолете к океану, где только айсберги и пингвины. Вы были когда-нибудь там, на Огненной Земле, молодой человек?

Я молчал, опупев.

Оказывается, он и Тусе рассказывал о своих путешествиях. В таких случаях она ему отвечала:

- Вы член профсоюза, Иван Анисимович, а у вас еще за февраль не уплачено.

- Куда спешить? - браво успокаивал ее Иван Анисимович. - Вся жизнь впереди!

Я шел за ним по коридору больницы, глядя в его крепкую, тугую, как мешок с мукой, спину и ожидая, что сейчас он со мной заговорит о чем-то очень важном или хотя бы спросит: "Ну-с, как вы поживаете?" - как спрашивали чеховские старички.

Но он молчал, как будто меня не было.

Сегодня у дверей его кабинета я раскрыл рот:

- Скажите, Иван Анисимович, а почему - Чили?

Повернувшись ко мне, он взялся за дверную ручку и прочел стихи школьного возраста:

И его спросили:
"В Чили
Существуют города?" -
Он ответил:
"Никогда!"
И его разоблачили.

И скрылся за дверью.

А я решил, что он частично сошел с ума. Это у стариков бывает и не опасно для работы.

Еще он запирался и кричал из-за двери:

- Не мешайте, я готовлю отчет!

Туся говорила, что он варит и пьет кофе, используя под кофейником электрическую плитку для кипячения стерилизаторов. Запирался он от начхоза, ревниво оберегающего показания счетчика.

И откуда это я взял, что на краю света интересная жизнь? Откуда?

До сих пор я слепо доверялся ожиданию неожиданного. Оно притягивало меня, как всякая тайна. Как клад. Так же слепо я верил, что все люди вокруг умней меня, лучше меня и живут для того, чтобы мне помочь.

Иван Анисимович жил, чтобы грезить и в несметном количестве изводить под тутовым деревом сигареты "Дукат", хотя по всему фронту больничной веранды, плечо к плечу, устрашающим строем равнялись красочные плакаты, предупреждающие о вреде курения, пьянства и других злодеяний, суливших рак легких, цирроз печени и прочие немалые неприятности всему роду человеческому и жителям Камушкина.

Может быть, профилактическая канонада облздрава делала свое дело, а может быть, люди щадили давнюю привязанность Сыроегова к тутовнику, но больных не было.

Два старичка-симулянта играли в карты в нашей единственной палате для тяжелых лежачих, принимали в открытое окошко домашние компоты от своих внуков или правнуков и получали на ночь капли Зеленина, необходимые им потому, что они здорово успевали выспаться за день. Прибегали с острой зубной болью (не ко мне - не по специальности), приносили, причитая, детей с синяками и шишками (тоже не ко мне - по недоверию), и, вертя пуговицу халата, я сидел на веранде и смотрел, как Туся выставляет из-под регистрационного столика красные чешские босоножки с черными бантиками на пластмассовой подошве, щелкавшей как кастаньеты, когда она бежала по коридору к дальнему окошку - глянуть на море: не идет ли домой сейнер "Рекорд" с ее обожателем на борту?

Сейнер сейнером, а босоножки босоножками.

"Ах, Туся, все равно я не влюблюся! Не выставляй, пожалуйста, не старайся… Не те мысли у меня в голове".

Дальше