Ожидание: повести - Дмитрий Холендро 20 стр.


Ожидание

1

Сын приехал сразу после войны, пожил немного дома, постоял над могилой матери, посмотрел на море и скоро сложил вещи и опять укатил в какие-то дальние края, оставив не только старого отца, но и невесту Надю ждать да гадать, когда он вернется. Сначала старику приносили письма, бросали в самодельный ящик у калитки. Потом редко, раз в два, а то и в три месяца, доставал он со дна ящика тонкий конверт со знакомым почерком, а потом и вовсе даром открывал дверцу… Он сам накарябал и отправил сыну несколько писем - грозных, с ухмылочкой и просительных… Ни ответа, ни привета. Надя походила и перестала.

А старик все ждал.

2

Был он такой старый, что-никто не знал, сколько ему лет. Он и сам забыл. Звали его Харлашей, и кто-то врал, а может, и не врал, будто в дореволюционные времена на губернской рыночной площади стоял кабак с вывеской: "Харлаша". Так и было написано зелеными буквами на желтой жести.

Тогда солили рыбу в ямах, наспех вырытых возле моря. Ловили ее немало, а заводов таких, как теперь, и в помине не было. Из коптилен-завалюшек, из грязных посолочных ям поспешно переправляли нежную скумбрию и султанку в неведомый Питер, в Москву, а то и в Париж, укладывая спинка к спинке, как конфетки в коробочку. Не удавалось сбыть - гнила рыба, скармливали свиньям.

И какой-то догадливый купчик, плюнув на заботы о капризном товаре, поставил на торговом пупке, среди сутолоки, это самое питейное заведение и зажил припеваючи. Продав улов другим, более терпеливым купцам, удалой народ одним шагом шагал в кабак. Мимо "Харлаши" никто не проходил. Знаменитое было место.

Может быть, назвали кабак "Харлашей" в честь его деда, бесшабашного храбреца и забулдыги, одно имя которого подогревало людской азарт. Шторм ему был не в шторм, в любую погоду гнался он за косяками. Ведь тут промысел быстрый, вырвалась рыба из пролива, и сгинуло счастье, ищи-свищи его в открытом море, а море - глазом не окинешь… Одним словом, не боялся волны тот Харлаша, уходил на встречу с ней без разбора.

В трех километрах от села, за Голубиной горой, есть мыс Харлаши… Вытянулся он далеко в море, и две бухты моют его день-деньской солнечной водой и никак не отмоют рыжих скал. Бухты мелкие, и вода в них гуляет весело и светится.

Там и сейчас любят купаться голубинские девчата, убегая от села подальше. Можно посплетничать и посудачить, стоя нагишом по грудь в воде. Гикнет с берега какой-нибудь дурак, девчата присядут по шейку, вспомнят, что прозрачная вода их не спрячет, и пойдут кричать и брызгаться. Тогда уж ничего не видно.

Вроде бы с того мыса и выследил себе невесту отец Харлаши. Так шутят шутники. И мыс назвали его именем, не поленились…

Ходил еще недавно по морю катер "Харлаша", таскал скуластые дубы, груженные рыбой из ставных неводов, сипло гудел встречным кораблишкам, надо и не надо. Катер был латаный-перелатанный, хоть новый покупай, а все бегал и тягал дубы, и за рулем в капитанской рубке стоял живой Харлаша. Он мог бы рассказать, что с этого катера начиналось первое рыбацкое товарищество "Сельдь", да кому это было интересно? Старик мало говорил. Только, надрывая голос, кричал в помятый раструб команды, и столько он накричал их за свою жизнь, что голос ослаб…

Знающие люди, например Лука Авраменко, и те путаются, гадая, окрестили катер в честь здравствующего Харлаши или опять же его отца, в свое время лихо поджегшего кабак на базаре, чтобы зря не славил семью. В этой семье не мудрили с именами. Всех наследников называли Харлашами. И профессию они выбирали все одну…

Жизнь Харлампиев была простой и несмелой: от моря не отрывались. Если можно назвать несмелой жизнь на море…

А может, был он всего один, Харлаша, и это его жизни хватило и на кабак, и на мыс, и на катер. Да и катер уж давно сдали на хлам, а старик все живет.

Живет одиноко, на отшибе, за береговой скалой. С одной стороны от нее - ладные дома рыбаков, с другой - хибарка Харлаши. Примостилась над самым морем. Нашелся среди камней, полуокруженных водой, плоский пятачок, и на этом пятачке Харлаша, когда был молодой и бедный, соорудил своими руками жилье. Под домом, в мокрых трещинах, растут скользкие водоросли, прячутся и живут крабы.

Вот и он один во всем доме, как краб.

Ох, было тут когда-то весело, а сейчас пустынно. После смерти жены скатерки и салфетки загрязнились, запылились, и старик сгреб их в сундук, словно они отслужили свой срок. Цветов на окнах при жене стояло - света не видно, а теперь последний досыхает. Зайди в дом - не узнаешь, есть ли тут живая душа. Есть. Об этом сразу говорит запах табака. Почти всегда открытые настежь окна пропускают ветры со всех сторон. И под крышей не удерживаются никакие запахи: ни рыбы, которую Харлаша тушит себе в угольно-черном казанке, ни хлебной корочки, одаряющей горьким ароматом всякий дом с утра… Ветры все выдувают. Только с табаком они не справляются. Видно, им пропахла и штукатурка. Не выветришь…

И еще одна вещь говорит о жизни, о тоске, молчаливо бушующей в этом доме. Опираясь о сухой поплавок, на голом комоде стоит фотографическая карточка. Поплавок оторван от большого невода и сам большой, как хлебная буханка. Карточка едва достает ему до верхнего края. Когда она загибается в трубку от солнца, старик кладет ее на комод и разглаживает, пристукивая кулаком с тыльной стороны. И ставит на свое место.

Веселыми шальными глазами из-под черных материнских бровей смотрит на отца его единственный сын. На нем наглаженная косоворотка и в руках гитара. С гитарой ездил он к городскому фотографу… Щелкнул аппарат, и улыбка окаменела. Миг промчался, и годы промчались, а он все улыбается на комоде, в комнате, где родился и вырос.

Иной раз Харлаша посмотрит на карточку и вздрогнет. Еле слышный мотив донесется. Звуки заворошатся в душе… Старик стоит, закрыв глаза.

Люди хвалят сына за песню, а старик открывает глаза и говорит им, хотя вокруг никого нет:

- Сам он петь не умеет… Гитара у него - она поет.

А петь Витька умеет. Еще как! Не умеет писем писать.

3

Старик просыпается раньше солнца и ждет его на берегу. Он давно уже не ходит в море, но не может проспать ни одного рассвета. По рыбацкой привычке.

Еще веет холодком от звезд, еще луна, обдутая до блеска ночным ветром, висит у окна, а старик уже кашляет на лампу, и вот скрипит дверь, и тень его появляется на крыльце и пересекает двор.

Двор маленький. Обмазанная глиной печка, и колода для рубки дров с топором, глубоко клюнувшим в старую трещину, и клетка для кур… Клетка, правда, пустая… И сети без дела болтаются на шестах… Раньше накрывали ими от ветра копешку сена, когда старуха держала корову. А сейчас так себе висят и висят старые сети… Даже и не сети, а клочки от бросовых сетей… Днем лежит от них на полдвора клетчатая тень, ловит листья, слетающие с кривой акации. Примета, что живет здесь рыбак.

Акация стоит у калитки, полумертвая, полусухая.

И если есть тут, во всем дворе, один живой предмет, то это почтовый ящик. Он висит на толстом столбе, врытом под акацией, большой и внушительный, как буфет. И дверца у него открывается, как у буфета, на себя. И написано на ней крупно: "№ 39".

Столб был врыт и ящик привешен для писем сына, когда Харлаша еще уходил в море и письмо могли принести без него. От дождя ящик накрыт жестяным козырьком. Так он и сейчас висит, словно в фуражке, с четким номером, заметным издалека. Изредка старик подмазывает номер.

Лешка-почтальон, развозивший письма на велосипеде, ездил-ездил мимо, крутил педали, да и укатил в Мариуполь, на курсы судовых механиков, а новому почтальону надо знать, куда ехать… Да не едет…

И все же каждое утро старик выдергивает из железных ушек несуразно большого ящика палочку, распахивает дверцу и смотрит на пустое дно. Каждый день дает зарок пройти мимо и каждый день снова вынимает и вставляет шишковатыми пальцами длинный сучок в петли запора.

И топает к морю.

Сейнеры еще стоят на рейде, на виду у старика. Белые огни на их мачтах лучатся, как последние звезды. Когда они погаснут, начнется утро.

Старик идет по обрывистому берегу, по дороге всей своей жизни. Не скажешь, перед ним или за ним бежит тропа. Он ее протоптал. Между его домом и селом стоит "ожидалка". Всюду окна еще черны, рыбачки проводили мужиков и легли кто доспать, кто помечтать, кто размять спину, а в "ожидалке" окна желтеют. Здесь дозевывают в кулак, высасывают первые цигарки и самые разные люди - молчаливые, балагуры, бескорыстные трудяги и мрачные копеечники, старые и молодые - ждут друг друга.

Старик знает всех. Утро за утром повторяются рукопожатия. Курят на длинной скамье из двух толстых досок. Говорят о погоде и рыбе.

Кто-нибудь спросит старика:

- Витька пишет?

- А как же!

Придет Карпов, махнет рукой, застучат моторы.

Карпова, председателя, уважали. Невидного роста, а крепкий, с крупной головой бычьей посадки, на короткой шее, надежный человек. Спина у него как каменная плита. За такой спиной как за крепостью. Имел Карпов одну слабость - речи любил говорить. Хлебом не корми, водкой не пои - дай сказать речь. Может, оттого и в председатели попал, но от речей его, однако же, отучили.

Слушали его в "ожидалке", напихавшись на скамьи вдоль стен до отказа, обсев голый стол, подперев подбородки кулаками и сдвинув на лбы приплюснутые кепочки. Он каждое утро агитировал за выполнение плана и махал сверху вниз кулачищем, как кузнец молотом. А взмахнув последний раз, говорил:

- С тем и пока…

Три-четыре человека вставали. Остальные продолжали сидеть. Они спали. Досматривали сны. И ведь до чего тихо спали, черти, без храпа, как младенцы. Карпов зло вонзал колючие глаза в их каленые лица и начинал ругаться словами, от которых они тут же встряхивались и высыпали на улицу, ежась и спеша исчезнуть с председательских глаз.

До того отучили человека, что теперь иной раз соберется он сказать что-либо по нужному случаю, да только упрется пальцами в грудь собеседника, толкнет и уйдет, так ничего и не сказав.

И бегут рыбаки с обрыва. А там волны, вскипая все ярче, окатывают смолистые бока баркасов и сапоги людей.

Старик любил выкурить с рыбаками цигарку на скамье возле "ожидалки", но сейчас из-за этих самых вопросов про письма все реже ходит туда. Стоит вдали у камней, прячется, пока замелькают фигуры по откосу. Тогда идет. Тогда спрашивать о пустом ни у кого минуты нет.

Солнце выбирается из-за горизонта, цепляясь за берег первыми лучами, будто бросает к нему причальные канаты. Оно подтягивается все ближе, как далекий корабль, подходящий к земле.

4

Солнце красно поутру -
Рыбаку не по нутру.
Солнце красно к вечеру -
В море делать нечего.

Солнце рассказывает что-то старику.

Солнце рассказывает ему про ветер, а ветер - про море и про рыбу.

Иной рыбак остановится на бегу возле Харлаши, спросит, не сходить ли за Железный рог или к Средней косе, и не прогадает, услышав, что туда к вечеру лучше.

- Вчера небо было.

Что-то рассказало ему вчерашнее небо.

- Тишает… - говорит Харлаша.

Но его уже никто не слышит. Зато он все вбирает в свою душу: и хлюп волны, и хруст песка под сапогами, и оставшийся в воздухе запах самосада.

Баркасы с рыбаками отлетают от берега стаей.

Кто-то еще застрял на берегу, топчется у воды, и прямо-таки оглушает старика летящий оттуда разухабистый бас:

- Эх, ты! Здорово, Тереха, пропащая душа!

Ноги старика разъезжаются, уминают песок до дрожи в коленях. Он бежит. Неверящая рука хватает за плечо темную фигуру, властно поворачивает к себе:

- Тереха! Вернулся?

- Вернулся…

Тереха смотрит на море виновато, мелкими глазами, и в каждом глазу дрожит по капельке солнца.

- Два года пропадал и вернулся?

- Море… - отвечает Тереха, застенчиво пожимая плечами.

- И сына привел?

Возле Терехи трется мальчик, обтирая головой его жесткую брезентовую куртку.

- Прожени его домой, Харлаша, - наказывает Тереха и прыгает в баркас, весь пронизанный нетерпеливой дрожьку.

И этот баркас оставляет за собой пенный след.

И старик не слышит, о чем говорят там люди. А говорят они про него.

- Каждый день ходит старый? - спрашивает Тереха.

- Как на службу.

- Сын-то его не едет?

- Не едет.

- А хоть пишет?

- Да говорит, что пишет…

Море светлеет, синеет. А диск солнца, на который смотрят с берега старик и мальчик, растет и растет у них на глазах, ослепляя мир нестерпимым сияньем и растворяя в нем точку баркаса.

5

Когда одно солнце всплывает над морем, другое в нем тонет.

Море - зеркало. И в него глядятся и небо, и облака, и горы, и солнце. И если что-то не нравится морю, оно шумит, размывая отражения. А если его не сердят ни растрепанные тучи, ни согнутые в три погибели деревья, ни облупленные бока качающихся кораблей, оно тает от ласки и никак не может растаять.

И уходят в глубину небо за небом, солнце за солнцем, и этому тоже конца нет и не будет.

Солнце бросает последние взгляды на себя, охорашиваясь и проверяя, готово ли оно взлететь и засиять над всей землей. Старик-то знает, что к чему, а мальчику кажется, что здесь два солнца, что одно выводит за руку из воды другое, они складываются в восьмерку, но второе солнце боится и отстает, восьмерка растягивается, разрывается, и первое солнце летит в небо, а от второго остается только блестящая лужа, и бегут круги…

- Утонуло, - говорит мальчик.

Корявая рука Харлаши ложится на его голову:

- Не взяли тебя?

- Я еще маленький… А тебя почему не взяли?

- А я старый…

Харлаша идет по берегу, у самых волн. Мальчик иногда отстает, выковыривает ногой камушки из песка и кидает их в волны, уже напоенные светом. За спиной старика начинается свист, ни о том ни о сем. Просто так свистит себе мальчишка и кидает камушки в море.

- А ну геть домой! - хмуро говорит старик, повернувшись к нему.

Мальчик молчит, подкидывая серую гальку в руке.

- Геть, геть! - повторяет старик.

Мальчик обижается, обоими кулаками по очереди вытирает нос.

Нос у него утиный, как у отца, ноздрястый, а зубы редкие. Надо лбом топорщится, как у баклана, белый хохолок.

- Зачем? - спрашивает мальчик. В самом деле, что его ждет дома? Там еще сонно. И совсем неинтересно: умойся, ешь. А тут все незнакомое… - Я тебя не боюсь!

- Отец велел.

- Гы-ы! Отец-то не видит.

- Ах ты, недомерок!

Старик сердито наступает на мальчика, тот ждет, ждет и отскакивает:

- Не догонишь!

- А догоню - ухо выдеру.

- Ладно, ладно… - соглашается мальчик, пятясь.

В сыром песке остаются метки от его каблуков.

Их сейчас же заполняет вода.

За что обижают маленьких людей? Повернулся человечек в фуфайке и суконных городских брюках, ссутулился и бредет прочь. Даже гальку забыл кинуть, сжал в кулаке. Старика тоже ничего интересного не ждет дома. С неподвижным лицом шагает он в другую сторону.

У него есть свои маленькие одинокие радости, которые он бережет. Сейчас он скрутит цигарку, сядет на заброшенную лодку, наполовину вросшую в песок, и покурит…

Лодка перевернута костлявым днищем к небу. Несмоленые бока ее облезли. Из кормы вышиблены куски досок. Развалина. Давно уж она не лодка, а лавочка для старика. Он садится на рассохшуюся корму, где днище плоское, и запускает грубые пальцы в кисет.

- Это твоя лодка? - раздается за его спиной.

Не поворачивая головы, старик долго сворачивает цигарку. Море тут шумит громче, ударяясь о соседнюю скалу. Может, он и не слышал? Ветер треплет спутанные седые волосы старика, ссыпает табак с бумажки, и мальчик подходит и загораживает бумажный лоскут своими ладонями.

- Тебя как зовут? - спрашивает старик.

- Семка. А тебя?

- Харлаша.

- Как?

- Харлаша, - терпеливо повторяет старик.

- И маленькие тебя так зовут?

- Все.

- А ты чей?

- Общий.

Мальчик неловко улыбается, потому что и он слышит грусть и правду в ответе старика, и они долго молчат, уступая право разговаривать только морю. Оно раскатывается и гремит.

- А это твоя лодка? - повторяет мальчик.

Молчит старик.

- А кто на ней плавал?

Добродушные прищуренные глаза старика глядят на Семку. Из глубины их, как волна, бежит и окатывает мальчика доверчивая, полная тайны приобщения улыбка, и шевелятся под усами бледные губы:

- Один такой же свистун, как ты…

Может, уж никто и не помнит эту лодку живой. Она жила уютно, в щели под скалами. С первых дней весны и до последних холодов терла песок своим послушным носом, в лежке грела черное пузо на зимнем солнце, укрывалась падавшим на нее снежком…

В этой лодке Харлаша возил сынишку по водоплеску, показывал, как в прозрачной воде стоит быстрая и осторожная кефаль, тычась рыльцами в мшистые бесшумные камни, как прячутся в песчаной желтизне бычок-жабоед и бычок-кругляк. А Витька, малек, боялся и спрашивал:

- Такое большое море - для чего?

- Чтобы нас кормить.

- А горы?

В ясном воздухе их силуэты фиолетово синели с одного края моря, обманчиво вырисовываясь и пропадая. Горы путались с облаками.

- Горы для орлов.

- А люди там не живут?

- Люди везде живут.

- Дед, а дед! А эту лодку починить можно?

Не сразу понимает старик, что его тормошат маленькие руки Семки.

- Зачем?

Странные эти люди, старики! Зачем чинить лодку? На своей лодке можно уплыть куда хочешь… За тот мыс, и за тот, и даже за вон тот, самый дальний…

Чайки вьются, косо припадая к воде.

"Чикир, чикир!" - переговариваются они по-своему.

А одна подлетает совсем близко и пронзительно кричит над самым ухом старика:

"Чикир, чикир!"

- Здравствуй, чаюшка, здравствуй, курлышка моя! - отзывается ей Харлаша.

- Она тебе знакомая? - удивленно спрашивает Семка.

- А как же! Мне все чайки знакомые.

Семка смотрит вверх. Если даже недолго смотреть на небо, иссеченное черными остриями крыльев, расшевеленное их белыми взмахами, начинает кружиться голова. Раскачали чайки небо.

Пока Семка, задрав голову, смотрит, как шатается небо, старик встает. Горбясь, он уходит. И когда он уже достаточно далеко, обиженный Семка вопит ему вслед:

- Капитан с разбитого корыта!

Назад Дальше