И в самом деле, было чем гордиться: черная борода, белые зубы. Вот только ноги нет. Но Харлаша, не жалеючи, сказал и про это:
- А врешь-то зачем? "Без обех ног"!.. Одна нога при тебе.
- Одна - не две.
- Эх, а пахнет от тебя противно! - опять закрутил головой Харлаша.
- Ай не пьешь, отец? - кривляясь, удивился матрос.
- Почему же, - просто сказал Харлаша, садясь рядом. - Когда выпью, и от меня противно пахнет.
Матрос хотел встать, ему надоели похожие разговоры-уговоры. Но Харлаша прижал рукой костыли к земле.
- Где тебя?
- В Севастополе.
- Как?
- Был засыпан в блиндаже с головой.
- Зачем вылез-то?
- Жить хотел!
- Разве это жизнь? - сказал ему Харлаша. - Ну, был бы ты певец, а то ведь сипишь, как холодный паровоз…
- Так ведь грудь тоже простреленная, отец.
- А не врешь? - спросил Харлаша.
- Вру. Голос с детства одинаковый, - не стал спорить матрос. - Плясал я… Была б нога, я б тебе чечетку отбил. Эх, жаль, ногу отобрали!..
- Зачем плясать? Я тебе на слово верю, - сказал Харлаша. - Где живешь?
- Нигде, - вызывающе гаркнул в лицо ему матрос.
- А родители были?
- В Севастополе.
- Искал?
- Их не найдешь.
- Пойдем, - сказал Харлаша. - У меня места много.
Сколько ночей они проговорили!.. Да нет, он слушал, а матрос рассказывал, как служил в этом городе на катерах, как ходил в разведку на суше, как была у него зазноба… Может, врал, может, правду говорил, Харлаша все слушал, как он кается и как стучат его костыли.
И однажды пришла Надя с корзиной для белья. А матрос сам стирал… В рубахе, с куском клеенки на пузе, прихваченным морским ремнем, с носовым платком на голове. Надя от него корзинкой загородилась.
- Испугалась? - засмеялся старик.
- Бородища-то! - прошептала Надя.
- Не полюбят? - спросил матрос.
- Почему? - овладела собой Надя и пошла огрызаться по повадке всех голубинских девчат. - С такой бородой любая полюбит!
- Сбрею, - сказал матрос. - Хочешь?
- Мне с вами не целоваться! - засмеялась Надя.
И давай выдергивать у него белье.
- Не мужское дело.
- Так ведь мужчина, если не притворяться, - сказал матрос, - любую женскую работу сладит.
А она уставилась на него, вцепилась глазами, и он спросил ее, как Харлашу на базаре:
- Чего так смотришь?
- Рубашка знакомая…
- Старик дал…
А потом он сбрил бороду и, когда спросил его старик, почему, ответил, что надоела, и старик подумал, что опять врет матрос, но ничего не сказал. А когда перестал матрос ночевать дома, и старик выкуривал, как прежде, бывало, в одиночку, длинные цигарки до рассвета, пришлось рассказать ему про Надю и Витьку.
- Знаю, - сказал матрос. - Эх, сейчас бы стукнуть по маленькой!
- Я стукну, - пригрозил Харлаша, - искры полетят!
- Рехнулся я совсем! - сказал матрос, горюя.
А Харлаша свернул и ему цигарку.
- Смотри, я тебе не нянька… Я так.
И матрос ушел и стал жить в рыбном цехе, в дежурке, где работал.
А вот теперь заявились оба. Пожалуйста! Сияют, как солнышки.
- Устал я, - вдруг роняет Харлаша, повесив руки плетями.
И словно были Надя с матросом слепые, а теперь открылись у них глаза, увидели, как старик съежился, потемнел, а ему и спрятаться некуда.
- Нельзя ж так, отец, - укоряет матрос.
- Это ж известно, как вы мучаетесь, - говорит Надя.
- А вам какая забота? - неприязненно цедит Харлаша, но это звучит как поражение.
- Ведь не пишет он, не пишет! - вырывается у Нади.
- Как не пишет? - торопливым шепотом спрашивает Харлаша, вскинув голову. - А вот они, письма!
Прямой и гордый, как в лучший свой день, он пересекает комнату адмиральским шагом, оставляя на полу следы от мокрых шерстяных носков, отбрасывает подушку с постели, хватает жестянку из-под чая и той же поступью возвращается к столу. Шаги его бесшумны, на пятках Надя успела заметить дыры, и чем круче и непримиримей держится Харлаша, тем более он смешон и жалок, и так хватает за сердце Нади эта жалость, что она прикусывает губу.
- Вот они! - вздернув вверх растрепанную бороду, криком отхлестывает гостей Харлаша и вскидывает руки над столом.
Из опрокинутой жестяной коробки падают сначала очки, а затем, вроссыпь, письма. Они ложатся горкой, слишком тощей для нескольких лет, но Харлаша этого не замечает. Вот они. Они есть.
Матрос садится и, перебирая письма, наугад, читает из них разные строки.
"Приехал я в город Тагил, но не останусь… Картошка и та дорогая…"
Слышно, как дышит Харлаша, не может отдышаться.
- Читай, читай! - то ли мстительно разрешает он, то ли торопит от стыда.
"Отыскал ее, а у нее уже двойня… Смех один!"
- Все вы одинаковые, - шепчет Харлаша.
Длинные глаза Нади темнеют, как небо перед грозой, сейчас всхлестнутся в них молнии, но матрос, вздохнув, перебивает эту вспышку неожиданно тихим голосом:
"Вот где хорошо, но квартир нет, хотя можно построиться, как демобилизованному, самостоятельно. Если б ты, батя, продал к лешему домик и прислал деньжат…"
- И продам! - хрипит Харлаша и бьет кулаком по столу, словно вызывая матроса на скандал.
"Один раз море мне приснилось…"
- Ага! - кричит Харлаша, ликуя.
"А приехать не могу, некогда. Писать - и то некогда".
- И все ж пишет!
- Старые это письма, - беспощадно говорит матрос.
Харлаша сел и сидит, снова свесив руки и не в силах пошевелить ими, как будто вся кровь стекла к пальцам, а место ее повсюду заняла пустота. От тоски. Потому что человека опустошает тоска.
- Уходите.
- Степа! - вскрикивает Надя.
Степа! Вон как! А старик-то уж и забыл. Все матрос да матрос.
- Что ты, отец? - протестующе спрашивает Степан.
- Уходите, - повторяет Харлаша.
У него хватает последних сил - подняться и выставить за порог сапоги матроса и Нади.
- Смотри, - говорит матрос на пороге, пропуская вперед себя Надю и комкая фуражку. - Слезьми умоешься.
- Оботрусь, - отвечает Харлаша, кажется, не им, а самому себе, потому ’что они уже там, в дожде, за скрипнувшей дверью.
Чуть дыша, собирает он письма в горсть, идет к кровати и тяжело опускается на нее. Отсюда поднимает он полный страха и стыда взгляд на сына. И сталкивается с его улыбкой. И тогда он протягивает руку к карточке и комкает ее и рвет на клочки, бьет кулаком в окно и швыряет их на ветер.
Теперь он совсем один.
20
Все ему кажется во сне, что он летит.
Летит на самолете в какие-то далекие края, а самолетом, как машиной, правит Витька и показывает ему реки и тайгу, но над тайгой вьются чайки, крича: "Чикир, чикир!" Их относит ветром, как пух от одуванчиков. Зеленые пастбища кружатся перед глазами, немереные, бесконечные, как будто всю землю окутали в одну веселую зелень, и вокруг - зеленые облака, но это уже не облака, а стога, и когда спускаются ниже, видно, что они накрыты сетями с каменными грузилами по углам, чтобы их не обчесал и не разнес ветер, который все лютует. Они пьют с Витькой немыслимо голубую воду из снежных рек, а вода - хоть кожу дуби, точь-в-точь из голубинских колодцев…
Один раз Харлаша приоткрывает глаза и видит в окне круглый сияющий шар луны, катящийся по тонкой подстилке длинного облака, посреди неба, как по льдинке… Сейчас он докатится до конца и рухнет кубарем вниз, чтобы удариться о землю и расколоться вдребезги на звенящие куски. Под него мучительно хочется подставить руки. Но облако кончилось, а луна повисла в пространстве и полетела, полетела… И погасла… И пошел реветь разинутой во все море пастью настоящий ветрило… А в сердце лезет плачущее, комариное: "О-о-о", точно в море песню поют. Страшная догадка заставляет Харлашу приподняться на локтях. Это вовсе и не песню поют, это люди тонут, зовут его. Но ведь он уже спас их, вытащил из бешеной ночи, из мокрого ветра, полсела подняв на ноги, и вот тут они отогревались, чьи-то сыновья, подростки, бросившиеся, как дураки, в погоню за сорванными сетями от страха, что за них отвечать придется, а бригадир их, шальной, с белыми, навыкате, глазами, все рассказывал, как поперла на них волна, как кричал он: "Майнай, ребята!", да поздно, как один раз подплыли они к перевернутой лодке - отбило, два - отбило, и так три раза, и тут он увидел на берегу огонек, и тогда все трое давай кричать тоненько, по-комариному…
Уж год или два, как это было, а только сейчас говорит ему Витька:
- Везу тебя, батя, за это прямо в рай.
- Да ведь я безбожник, Витька. Какой мне рай? Ты меня оставь при себе…
- Ничего не могу сделать, - отвечает он. - В рай! По приказу председателя Карпова.
И вот уже сам бог распахивает ворота, а Харлаша поворачивает назад:
- У меня еще лодка на берегу непочиненная валяется.
- Какая лодка? - сердится бог. - Ай не наплавался? Тебе сколько лет?
- Сорок… Не считая ночи…
- Посчитаем! - останавливает его бог. - Ты куда?
- Хочу домой, к Семке!
А бог показывает на ворота в рай, а над ними написано: "Голубинский рыбный цех", и все-то сзади бочки, бочки, бочки, а он воркочет свое: "И потяга-али канаты смоле-еные" - и смеется глазами, красноватыми то ли от бессонницы, то ли от еще чего… Рай-то дома! И ты - дома…
И Харлаша улыбается и совсем открывает глаза, понимая, что лежит не первый день… Белая стена сверкает нестерпимо. В окно садит солнце, такое резкое, каким оно поздней осенью бывает только над морем да над степью, где ничто ему не мешает. Табуретка в головах украшена пузырьками с лекарствами и всегда румяным, расписным чайником из Катиного сервиза… У кровати блестят калоши…
И нежданно, некстати является к старику забытое - как он приходил к Кате свататься в калошах на босу ногу, потому что после гражданской во всей округе не было ни сапог, ни ботинок сорок второго размера, а на кожу для сапог у него не водилось денег, и купил он себе на рынке калоши и в калошах плясал, да только на чужой свадьбе. Вышла Катя поневоле, за крепкого соседа, а Харлаша не женился, все ждал, упрямый… все ходил, как с ножом за пазухой… И хорошо, что Катин муж умер своей смертью в тифозный год, когда унесло в поселке, пожалуй, половину взрослых и детей… Поздненько, через горе да слезы, улыбнулась Харлаше его любовь.
Оттого и Витька родился поздно…
Белая стена как экран, на котором показывают прошлое. Ничего нет, а в нее глядят глаза старика и видят свое, хорошее, чего не отнимут. Чья-то черная тень с косой вздрагивает на белой стене. Это Надя, она трясет рукой.
- И откуда у вас такая температура?
- Из-под мышки.
- Все ж таки не так горите, как три дня…
- Три дня, как с огня, а четвертый - с печи…
От худа не шутят, и Надя улыбается ему.
- Свадьбу-то сыграли? - спрашивает он.
Она сидит, прикрыв длинные глазищи - как на них хватает век да ресниц! - обдергивает постель и шлепает большими тапочками в кухню.
- Компот пить будете? - кричит она оттуда, появляясь с большой кастрюлей.
- Сядь-ка сюда… Сядь, не укушу…
- Да у вас и зубов-то нет!
- Сверни мне курнуть, - просит он, не веря, что допросится.
А она, как в сказке, рвет газету, сама сворачивает ему цигарку, неумелую, рыхлую, слюнявит и все фыркает, что не получается, и протягивает ему, а он неожиданно для себя весело горюет вслух:
- Эх, была б у меня дочка, она бы меня ласкала!
21
Домик на мысу и правда словно летит среди степи, моря и неба. Старик всматривается в просторы, как бы заново подаренные ему. Они развернулись во всю мощь, и кажется, что вокруг его дома, в свете солнца, захватывающе поворачивается вся земля.
Вчера просмолили с Семкой лодку, а вечером из остатков досок сбили скворечню.
- Все скворцы давно улетели, - сказал Семка.
- Весной вернутся.
- Да у нас возле дома-то и дерева нет!
- А ты поставь шест повыше. Наверху ветку приладишь. Вот тебе и дерево будет.
- Завянет.
- Поменяешь. Тут все так делают.
Потом из окна он видел, как Семка сидел в лодке и точно плыл. Пусть она еще лежит на песке, но ведь так легко представить себе, что волны трутся о борта, а море надвигается желанно и без конца. Вот оно… Все блестит и сияет до рези, как начищенное. Но с морем шутки плохи, и Харлаша пробует коленом подструганные и утыканные свежими гвоздями весла, которые ладил с утра, и несет их через двор.
Возле ящика он останавливается в недоумении. Что-то встряхивает ящик изнутри, он дергается, попискивает. Старик прислоняет весла к забору, открывает дверцу, и внезапную и короткую тень гнева с его лица снимает безмолвная улыбка.
В ящике свернулся белый, с темным пятном кутенок и зевает во весь рот, свесив набок, через черную губу, длинный бледный язык и сонно глазея на старика. Старик по-охотничьи бросает быстрые, зоркие взгляды направо-налево. Никого. Он берет на согнутую руку кутенка, ворошит его длинные, пополам переломившиеся уши и зычно кричит:
- Семка!
Долго ничего не меняется вокруг, все такая же пустынная тишь, но вот в россыпи, камней встает Семкин хохолок. А старик все гладит кутейка, блаженно зевающего от ласки.
- Хороший? - спрашивает небрежно Семка.
- Беспородный пес! - бормочет Харлаша, исподволь поглядывая на мальчика, который как-то виновато сник. - А я весла починил…
- Поплывем се… сегодня? - задыхается Семка.
- Море-то какое!
Ах, какое море! Солнце слепит, отражаясь от воды. И вроде нет моря, растаяло, только где-то шуршит, напоминая о себе. Уж, кажется, знаешь его, всю жизнь протерся около, а вроде бы впервые видишь.
- Так ведь свадьба сегодня! - захлебывается Семка. - Дед! Свадьба!
- А мы поплывем!
22
За скалами вода прозрачная.
- Тсс! - говорит старик, прижимая к губам корявый палец.
Семка закладывает весла в лодку, и она скользит просто так, облачком по ветру. И Семка не дышит. В руках у него - накидка, сеть-ловушка на длинном шнурке. Старик показывает ему в сторону пальцем и свирепо сигналит: "Кидай, кидай!", а Семка ничего не видит, свешивается за борт, и вдруг в глазах его юркают серебристые спинки, он швыряет накидку, пыхтя, выдергивает пустую и озлобленно морщит нос, а старик смеется:
- Она тени боится… Опоздал!
И снова они заплывают против солнца, к другому камню. А солнце, словно тоже высматривая рыбу, приспускается все ближе к морю… Кончается день.
Теперь старик гребет, задерживая весла в воздухе, точно передыхая, и тогда с них бесшумным сверканьем падают назад, в воду, крошечные дожди.
- Я думал, не поплывешь, обманешь, - вдруг признается Семка, не зная, как еще выразить свое счастье.
- Почему?
- Маленьких всегда обманывают.
- А старых?
- Смотри, смотри! - кричит Семка, не успев ответить.
Издалека, покуда еще крошечные, как нырки, которые взлетают над водой долго-долго, тарахтя крыльями, будто разбегаясь по ней, как самолетики, от голубинского берега, рождающегося из слепых солнечных пятен, к ним спешат моторные баркасы. Сначала нарастающий шум их пчелиным жужжаньем проник в уши, а потом прибавились то ли гармоника, то ли песня с гитарой, то ли все вместе.
Старик не стал грести навстречу, а повернул туда, где опрокинутой радугой по горизонту ложился закат. Он греб не яростно, может быть, больше от стеснительности, чем по охоте. И скоро баркасы окружили его, легко и весело взяли в плен, под смех разодетых рыбаков, и Карпов, в вышитой рубахе под темным старомодным пиджаком со множеством пуговиц и высокими, до плечей, острыми лацканами, болтающимися на ветру от быстрого хода, заорал благим матом:
- А ну, старый, к берегу!
Может быть, он ждал скандала? Он размахивает кулаками и заламывает на затылок соломенную шляпу. И его молчаливые сыновья прыгают через широкую еще полосу воды в лодку Харлаши, пугая мальчика качкой и стуком крепких сапог. Но старик улыбается в ответ покорной улыбкой и сам бросает в руки Карпова шершавый мокрый конец.
23
Берег, к которому они пристают, поет и пляшет. Хоровод свадьбы поет и бьет в голые камни каблуками сапог и туфель, и крутятся между танцующими проворные бабки с графинами в обнимку, наливая из них, не скупясь, от души, вперехлест. Граненые стаканы ходят по рукам.
Голый берег веселится, поражает оханьем и визгом удалых, серьезных, смешных, неумелых плясунов.
Глядит Харлаша, которого вывели на обрыв чуть ли не под руки, хмыкает в усы, и как шторм укладывается не сразу, так и пляска обрывается и замирает постепенно, взрываясь, вспыхивая, вздыхая. Кто-то еще топнул сапогом, но музыка сникла, словно опустели гармони, и старику невдомек, зачем это, почему это, а они смотрят, ждут, и он, блуждая глазами, находит в полукруге гостей виновников торжества - Надю и матроса.
Матрос стоит, как по команде смирно, ни дать ни взять памятник всем женихам на свете, с красной розой в пиджаке и в кепке для солидности. А Надя возле него, вся в белом, с венчиком через лоб из белых же матерчатых цветов, застыла ни жива ни мертва с горьким лицом, безвольно свесив соединенные руки на животе. А на пальце-то одной руки золотое колечко.
И чего она горюет, дура!
Волоча по кустикам полыни, по стоптанным травинкам свою тюлевую фату, Надя приближается к старику, и тут он вдруг вспоминает, что у нее нет никого, кроме старой тетки, которая ее выхаживала, а сейчас откуда-то сбоку подсовывает ему стакан, полный темного вина до краев, тетки тихой и бессловесной, старательной копуши в работе, что лучше сто раз переделает, чем раз поспорит, и поплакать и песню спеть еще сможет, но слово молвить…
Вот бы где Карпову речь сказать, да что ей Карпов!
Все глядят на Надю и Харлашу, не зная, чего ждать от старика, даром что отшельник.
А он прижимает к себе Надю, упавшую на его плечо головой, гладит волосы, нечаянно сбивая набок крахмальный венчик, и другой рукой берет стакан с вином из руки подошедшего вплотную матроса и говорит им обоим:
- Ну, на счастье!
Он пьет до дна, и матрос пьет до дна из подсунутого теткой стакана, и тетка радостно прихлопывает ладонями, и толпа словно развораживается, вспоминает про свое веселье, про музыку.
А музыка и не ждет, чтобы ее затормошили. Она сама исподволь начинает плясовую, и отделяется от старика Надя и, закинув косу с груди на спину, словно освобождая перед собой пространство, спиной, спиной, тесня воздух, не оглядываясь, чуть расправив руки, отплывает, отплывает, останавливается и вместе с музыкантами роняет на землю первый удар каблука.
Есть какое-то чародейство в ее движениях, в покачиваниях рук, в переборе каблуков по траве, то вывязывающих мелодию с оркестром, то пробующих, а сладят ли с ней музыканты.
Но и это еще не танец, а только приладочка. Это вызов, а вот и спор. Ухнуло и пошло, завертелось. Ах, Надька! Не придержала сына да еще увела и матроса. Пляши, Надька! Твое счастье! Люди рады, и я рад. Я как люди.