Но царь не ответил. Он поднес к губам маленькую кедровую свирель и извлек из нее один-единственный, резкий и протяжный звук, будто желал посредством этой крохотной деревянной дудочки произвести могучий звук военной трубы. В окно со стороны скинии донесся запах паленого нутряного тука, и мяса, и птичьих перьев.
И Урия повторил свой вопрос:
Зачем призвал ты меня сюда, в город Давидов?
Зачем ты спрашиваешь? - сказал Давид. И добавил: в устах воина слово "зачем" звучит так дивно мягко и по-детски.
Ты сам научил меня спрашивать, сказал Урия. Я слышал, как ты воспевал перед Господом Богом твоим: что унываешь ты, душа моя, и что смущаешься?
Такому воину, как ты, сказал царь, такому храброму, как ты, никогда не должно задавать вопросы, однажды ты отрекся от вопросов и стал храбрым, а если ты начнешь дивиться и вопрошать, то скоро станешь обыкновенным человеком среди других людей, таким, кто просто гибнет в числе многих тысяч и кому в конце концов затыкают рот последним и единственным ответом, какой только есть на свете, единственным ответом, который опровергает все вопросы, храбрый же, как ты, Урия, лишь соблюдает приказания и не сомневается, ведь не будь в сердце людей всех этих сомнений, земля была бы полна храбрыми.
Голос царя Давида был ревностен, слова быстро слетали с губ, ему хотелось скорее отвлечь Урию от этого настойчивого "зачем".
Что же мне тогда делать в Иерусалиме? - вздохнул Урия.
Разве нет у тебя жены, сказал царь. И в городе Давидовом нет недостатка в блудницах. И вино в Иерусалиме в изобилии.
У меня есть Вирсавия, сказал Урия, чуть ли не упрямо. У меня есть Вирсавия.
И сразу же, в тот самый миг, когда произнес он ее имя, в лице царя произошло странное скорое движение - оно то ли исказилось, то ли как бы съежилось, легкая эта судорога зародилась под правым глазом, прямо над скулою, имя Вирсавии как бы укололо его, будто иголка, меж скулою и глазом.
И с этого мгновения оба, и Давид, и Урия, уже знали все, с этого мгновения уже не было между ними никакой тайны, легкая дрожь обнаженной кожи на царском лице открыла всю правду - имя Вирсавии было не просто именем, а признанием.
И все же признание это было тайным и должно было остаться тайным, иначе бы святое безумие убило обоих.
Вирсавия.
Господь обратит меч одного против другого, подумал Урия и вдруг ощутил огромную усталость.
Скоро придет время войску взойти на стены Раввы, сказал царь. Скоро завершится ожидание Иоава. Осажденные и заключенные в нетерпении ждут освобождения.
Но Урия не сказал ничего, очень уж странно было, что царь вдруг упомянул аммонитян, врагов, заключенных в городе, Урия всегда смотрел на осаду только извне.
Вот почему надобно тебе воспользоваться короткой передышкой для радости, сказал царь, насладись вином и веселись с женщинами недолгий тот срок, что дарован тебе здесь, в городе Давида, в Иерусалиме, скоро придется тебе, Урия, вновь взять в руки меч.
И понял Урия, что был это приказ уходить, и он встал и постоял немного, глядя на царя, он не пал на колени, даже не поклонился, только старался поймать царский взгляд, но это было невозможно, царь Давид наблюдал за ним, не допуская к взору своему, взор его прятался в узком прищуре. И Урия ушел, просто повернулся и пошел прочь, повернулся к царю широкой своей спиною и пошел прочь, будто царь был самым обыкновенным человеком, будто оба они всего лишь двое мужчин, и ничего более.
Потом он без цели и без намерения бродил по Иерусалиму, от Сиона до гумна Орны Иевусеянина, он не пошел в свой дом, к Вирсавии, ведь то было единственное место, куда он вправду не мог пойти, а когда свечерело, он возвратился в крепость, купил жертвенного ягненка из тех, каких женщины приносили в жертву очищения. И отнес ягненка на Офел, на голую скалу меж Сионом и Гионом, и там заколол его своим ножом, в одиночестве принес его себе в жертву и, взявши огня у погонщика верблюдов, который поставил свой шатер в расселине за скалою, зажарил ягненка и поел. Как стемнело, вернулся он на Сион и спал у ворот царского дома со всеми слугами, которым должно было в ночное время пребывать в готовности, если царь вдруг проснется и чего-нибудь пожелает, - слуги узнали Урию и предложили ему войлоки для постели, и подушки под голову, и козьи шкуры, чтобы укрыться, но он постелил плащ свой и лег на него без подушки, а для защиты от ночной прохлады сложил на груди огромные свои руки, и слуги в изумлении шептались меж собой, сколь крепок его сон и сколь, наверное, тверд он сам и непоколебим, ведь никогда прежде не видели они, чтобы кто-нибудь из храбрых царя Давида ночевал с ними, у ворот.
На рассвете Урия разделил с ними трапезу, все они ели из огромного железного котла, который им вынесли, и была это похлебка с дробленым зерном, и мясом, и разваренным хлебом. Но ни с кем Урия не говорил, ел похлебку с шумом и чавканьем, а слуги старались не докучать ему, они были горды и счастливы тем, что пожелал он ночевать у них, и смотрели на него с трепетом.
Потом Урия сел на землю подле лестницы и сидел, обхватив руками икры, порою он утыкался головою в колени, будто, вопреки всему, недостаточно выспался; пред глазами его были четвероугольные, с плоскими кровлями, дома старого иевусейского города, и оливковые рощи Кедронской долины, и густые, отливающие в синеву кедры на берегу Гиона - он и видел все это и не видел.
О Вирсавии Урия думал очень просто, все мысли у него были простые.
Ее маленький домашний бог не имеет причинного места. Этот маленький бог вырезан из дерева смоковницы, и нет у него ни женского, ни мужского естества.
Она принадлежит мне, я ею владею.
Когда спит, она тихонько посвистывает носом.
Она чистит мне уши ногтем указательного пальца, собственные мои пальцы слишком неуклюжи.
И есть у нее еще одно имя: Наэма, что значит "миловидная".
Великому и истинному богу должно иметь естество.
Скорее всего, она бесплодна. Или, может быть, я просто не умел войти в нее достаточно глубоко.
Она часто напевает песенку о горлице, которую пожрал ворон.
Я ею владею. Она принадлежит мне.
Но ведь обыкновенно я вхожу очень глубоко.
Бог, у которого нет ни женского, ни мужского естества, - это бессильный бог, он не более чем бесприютный дух пустыни.
Мне нравится щекотать ее ляжки с внутренней стороны.
И пахнет она между ног как шмелиная норка, я бы мог отдать за нее мою жизнь.
В полдень, когда позвали его к царю, он наконец встал, и был он тяжел, и медлителен, и скован внутренним холодом, вся плоть его болела от нетерпения и неизвестности.
Царь Давид велел накрыть стол во внутренней горнице: голуби, перепела, жареные молочные ягнята, хлеб, который слуги согрели в своих ладонях, вареная форель, печеная саранча-хагава, виноград, смоквы, финики. И вино, золотистое и красное, подслащенное и терпкое.
Они не говорят друг с другом, просто восходят на ложа у стола. Сначала Давид, потом Урия, и виночерпий наполняет их чаши вином, сперва терпким золотистым, и они пьют, почти с упрямством, как будто питие - искусство трудное и утомительное. И Давид угощает Урию голубем, которого тот грызет зубами, сначала они едят птицу, потом ягненка, потом хлеб и рыбу, а после этого плоды и, наконец, саранчу, плоды и саранчу они запивают сладким вином, осушают чашу за чашей, и все это в полном молчании, оба не смеют произнести ни единого слова, ибо каждый из них может нечаянно обронить имя Вирсавии, и они оба словно одержимы жаждою и голодом.
Чувствуя, что лицо начинает неметь от вина и делается неподвижным, Урия мнет его правой, свободной рукою, пытается оживить, ощупывает пальцами рубцы, и складки, и узлы, и Давид тогда поступает так же - слугам со стороны кажется, как будто эти двое мужчин хотят удостовериться, что их лица еще на своем месте, как будто страшно им, что черты их расплывутся и уничтожатся.
Потом Давид расстегивает сандалии, распускает ремешки, берет сандалии за пятки и бросает слугам. Урия поступает так же.
Вслед за тем Давид нетвердо, но все же повелительно указывает на оружие Урии, на щит у левого его локтя, на копье, которое он положил за спиною, на меч, который еще висит у бедра. И Урия расстегивает пояс и отдает меч слугам, отдает им копье и щит и, хотя взор его затуманен, спокойно смотрит, как они уносят прочь его оружие, один несет копье, другой - щит, третий - меч, теперь он безоружен.
Когда входят танцовщицы, оба, и Давид, и Урия, уже почти спят, лишь недолгое время они еще кое-как умудряются поддерживать отяжелевшие головы. Оба до крайности напрягают силы, но ни один по-настоящему не видит танцовщиц, они видят только их движения, а не тела, и скоро чаши выпадают у них из рук, и они засыпают, сначала Урия, потом Давид, и слуги выносят объедки, а виночерпий отсылает танцовщиц в женский дом и укрывает Давида одеялом, верблюжьим одеялом, по которому рассыпаны звезды.
Просыпаются они, когда в горнице совсем темно, быть может, уже настала ночь, первым просыпается Давид. Минуту-другую он лежит и до боли в глазах всматривается во мрак, потом отбрасывает одеяло и садится, влажный вечерний воздух вливается в окно над его головою, и он зовет слуг, велит принести масляный светильник и жаровню.
Когда слуги ставят меж ними большую медную жаровню с горящими угольями, Урия тоже просыпается, свет масляной лампады проникает сквозь веки, обжигает глаза будто огнем.
И он тоже садится и, повернувши склоненную голову, видит Давида, позади жаровни и светильника.
Теперь наконец они будут говорить друг с другом. Язык у обоих распух, ворочается с трудом, голова болит будто гнойная рана, губы шершавые, как бы покрытые коростой. Теперь, когда каждое слово, каждый звук и слог требуют неменьших усилий, чем восхожденье на могучую стену, - теперь они наконец будут высказаны.
Зачем ты призвал меня сюда? - вздыхает Урия, и звуки собственного голоса гремят в его ушах, как шум боевых ассирийских колесниц.
У меня есть поручение для тебя, отвечает Давид, голосом на диво мягким и звонким.
Поручение?
Да. Поручение, которое сделает имя твое приснопамятным.
Господин мой царь, я недостоин.
Ты поведешь войско на стены Раввы. Ты подашь знак к выступлению, ты будешь предводительствовать воинами, без тебя эта осада никогда не кончится.
В голосе Давида слышны мягкие, увещевательные, почти робко-ласковые ноты.
А Иоав? - произносит Урия. Иоав?
Ты тот, кого ждет Иоав. Твоего-то возвращения он и дожидался все это время.
А Урия думает: Вирсавия. В каком-то месте все это сходится и соединяется: мое поручение, Вирсавия, царь Давид, Иоав, взятие Раввы.
Я для этого не гожусь, говорит он. Я не военачальник. Я силен и грозен, но также медлен и медлителен.
Это правда, отвечает Давид. Ты медлителен. Надобно привести тебя в движение.
Я могу доставить письмо, говорит Урия. На большее я не способен. Я могу взять с собою послание к Иоаву и войску.
Более того, говорит Давид. Ты и есть послание. Ты сам будешь посланием.
Урия пытается отрицательно покачать головою, и в тот же миг одолевает его нестерпимая боль, ему кажется, будто в затылок вонзилось копье, на лбу и на щеках выступили крупные капли пота, печеная саранча торчит меж коренными зубами.
Я ведь только человек.
Он говорит это с возражением, будто не может представить себе, каким образом его крепкая жилистая плоть способна превратиться в нечто столь бренное и легкое, как послание.
Я ведь всего-навсего человек.
Мой выбор пал на тебя. Более того, Сам Господь избрал тебя.
Господь?
Да, Господь избрал тебя.
И Урия предугадывает, что в словах Давида наверное сокрыто что-то страшное, что-то неизбежное и бесповоротное, и правая рука его тщетно тянется к мечу.
Нет, говорит Давид. Меч свой ты не получишь. До поры до времени не получишь.
Я не избран, говорит Урия.
Ты избран, повторяет Давид.
Нет, говорит Урия, я обречен.
И Давид безмолвствует.
Я буду принесен в жертву, кричит Урия. Вот так оно и есть: я буду принесен в жертву!
Никто, кроме Господа, не различит жертву и избрание, говорит Давид.
И в первый и единственный раз он открывает щелки глаз и показывает Урии свой взгляд.
Верь мне, я знаю, о чем говорю.
А Урия думает: всему виной Вирсавия. Да-да, это ее вина. Вирсавии.
А потом он говорит, больше себе, нежели Давиду:
Каков же тогда Господь? Каков тогда Господь Бог мой?
И Давид отвечает:
Он - Бог неумолимый и беспощадный, Он - Бог пустыни, в пустыне Он явился нам, Он - Бог пустыни, губительный и испепеляющий, Бог бурного ветра, и во власах Его песок.
И тут Урию одолевают дурнота и боль, и вся непереваренная, не в меру обильная трапеза внезапно просится наружу, он едва успевает склониться над жаровней и, стоя на четвереньках, разом выхлестывает на горящие угли и скисшее вино, и желчь, и унижение. Однако Давид смотрит на него спокойно и с пониманием - разве может кто-нибудь смотреть на бедствующего, не испытывая сострадания? - а потом велит слугам принести новую жаровню вместо запачканной и угасшей.
И повелел царь Давид оскопить Урию, повелел обрезать его до самой тазовой кости. То был знак избрания Урии.
Потом царь приказал перевязать его рану, и пророк Нафан помазал руки и грудь Урии, помазал его над шестым и седьмым ребром, там, где сердце, и возложил руки свои Урии на голову, так что кровотечение унялось.
И опоясал царь Давид Урию мечом его, и надел ему на руку щит, и вложил в руку копье. И двенадцать мужей из хелефеев и фелефеев понесли Урию в военный стан под Раввой, понесли на руках своих, как сказал им царь Давид.
И пришлось им связать его кожаными ремнями и медными цепями, ибо он был полон святого безумия.
Ибо ради Вирсавии и по велению Господа принес царь Давид в жертву его мужское естество.
А когда пришли они к Равве, то отнесли его к Иоаву и посадили перед Иоавом на землю. И сказали: вот, царь послал его.
Тогда Иоав развязал его путы и оковы, а Урия непрестанно кричал от боли и ярости, он ведь лишился всего, но помнил еще Вирсавию, Вирсавию, которая поистине была как сама плоть любви и которая похитила у него все возможности жизни, а значит, и самое жизнь, и, когда оскопленный и освященный Урия почувствовал, что свободен, схватил он свой меч и в святом безумии ринулся к воротам Раввы, а были это высокие бронзовые ворота, те, что смотрели на север, и там убил он десятерых стражей.
Но воины аммонитские, увидев, что Урия в святом безумии напал на город, вышли из ворот и убили его до смерти.
И Иоав велел похоронить хеттеянина Урию у шрот Раввы. И поныне его могила находится там.
_____
Когда пришла Вирсавия в дом Давидов, не было у нее с собою ничего, кроме маленького домашнего бога, вырезанного из дерева смоковницы. И Давид взял домашнего бога в руки свои, и рассмотрел, и увидел, что бог этот бесполый и неопасный, нет у него ни женского, ни мужского естества, и позволил ей сохранить его.
Жизнь есть непрестанная погоня за Богом, сказал он ей, нет, кроме Бога, иной добычи, имеющей цену и значение.
Я получила его от отца моего, когда родилась, сказала Вирсавия, он всегда стоял у моей постели.
И она прижала бога к груди своей, будто он нуждался в тепле и защите, будто не мог быть без помощи ее и любви.
А Давид невольно засмеялся, увидев это - женщину и бога, их беззащитность и слабость, их трогательное, и смятенное, и несмысленное цепляние друг за друга.
Они стояли наверху, там, где кончалась лестница, стражи, которые сопроводили Вирсавию, ждали на верхней ступеньке.
Бог не дозволяет воссоздать Себя рукою человеческой, сказал царь, и смех по-прежнему дрожал в его горле. Бога нельзя запечатлеть в куске дерева.
Мне он нравится, просто сказала Вирсавия. Для меня он бог вполне подходящий.
Бедная женщина, сказал Давид. Ты не ведаешь, о чем говоришь.
Я никогда почти им не пользуюсь, оправдывалась Вирсавия. Но я привыкла, что он всегда стоит у моей постели.
Ну что же, сказал Давид, он не способен ни повредить тебе, ни помочь. У него нет мужского естества.
А зачем ему мужское естество? - сказала Вирсавия. Божественная сила у него внутри.
И пришлось царю Давиду наставить ее.
Человек - подобие Божие. Бог - Он как муж. Без плодовитости и Бог, и человек были бы обречены гибели. Мужским естеством побеждается смерть. Мужским естеством оживляется мертвая природа. Оно как жезл, от удара коего жизнь течет из бездушной скалы. Без него мироздание вновь впало бы в хаос, который был до Творения.
Когда отец подарил мне его, виновато сказала Вирсавия, у него было мужское естество. Большое, могучее, оно доставало ему до подбородка. Оно было просто слишком велико. Под его тяжестью бог все время падал. Если бы его не подпирали веточкой, он так бы и лежал вниз лицом.
Да, сказал Давид. Бывают и такие мужи.
Поэтому, продолжала Вирсавия, поэтому однажды вечером, когда отец спал, я взяла у него нож и отрезала это ужасное естество. А то место с помощью глиняного черепка сделала ровным и гладким. С тех пор он всегда легко стоял на своих ногах.
Но такого царь Давид стерпеть никак не мог.
Святотатство! - вскричал он. Неужели ты, женщина, не понимаешь, что осквернила его! Отрезала его силу! Лишила его священного орудия! Оскопила собственного твоего Бога!
Я уже не помню в точности, защищалась Вирсавия. Наверное, у меня не было намерения отрезать ему все. Просто нож в моей руке неловко соскользнул.
Святыню никогда нельзя сокрушать! - произнес царь. Святыню никогда нельзя обрезать ни на ноготь! И даже делать гладкой с помощью глиняного черепка нельзя!
Но ведь это всего лишь кумир, вырезанный из дерева смоковницы, сказала Вирсавия.
И все же, сказал царь.
Если бы у него было естество, я бы не могла принести его в твой дом. Ты бы велел сжечь его и закопать его пепел в долине сыновей Еннома.
Тут царь Давид вновь успокоился.
Да, сказал он. Да, это правда. Настоящих идолов в моем доме быть не должно, моему дому надлежит быть чистым и праведным, мой дом - обитель правды, в моем доме всем идолам и кумирам из смоковницы должно лишиться своей силы, и не будет у тебя других богов рядом со мною.
Вирсавию поселили не в женском доме. И встречаться вечером с другими женщинами у колодезя Давидова она больше не будет.
Нет, она будет жить в одном из покоев позади царской горницы, в том, что был оставлен про запас, для какого-нибудь неожиданного и почтенного, если не сказать святого дела; прежде там хранились музыкальные инструменты. Располагался этот покой подле комнаты Мемфивосфея, той самой, куда обыкновенно относили Мемфивосфея после царских трапез.