Гости начинали разъезжаться. На дворе шел проливной дождь, и когда Глинский сошел с лестницы, то увидел пять или шесть дам, вышедших за несколько минут прежде его, которые стояли, прижавшись на крыльце и не могли идти по грязи и мокроте. Это его удивило. Он изумился еще более, когда все сии госпожи вскочили в поданную ему карету, и когда кучер стал им говорить, что это не их экипажи. Comment! – à qui donc estcette carrosse? – nous avons cru squ\'elle est à louer! [90] и тому подобное лепетали они все вдруг, и потом, не выходя из кареты, начали просить Глинского, чтоб он отвез их по домам. – Всякий француз на его месте вывел бы за руку всех этих госпож, но совестливому русскому ничего другого не оставалось, как согласиться. Он видел, что ему скорее пришлось бы самому идти пешком, итак, он вскочил в карету и велел кучеру ехать.
– Я не поеду, сударь, – кричал тот с козел, – вы меня наняли в улицу Бурбон, а теперь по этому дождю я не намерен мучить своих бедных скотин.
– Ступай, я заплачу тебе за все! – кричал Глинский.
Французские простолюдины не скупы на ругательства, и бедные седоки должны были вытерпеть целый залп. Глинский не хотел заводить ссоры. – Все заплачу, что хочешь дам, только поезжай, – кричал он, прижавшись в угол. Кучер поехал с бранью.
Незастенчивые дамы извинялись, смеялись, затрогивали Глинского, но он попросил извинения, что не будет им отвечать и с душевным огорчением ждал конца этой незабавной для него комедии. Он видел, наконец, в какое попал общество и тысячу раз проклинал свое намерение ехать на бал, приветливую хозяйку этого бала и с нею целый Париж.
Три битых часа карета ездила из улицы в улицу, и когда Глинский, освободясь от своих неприятных собеседниц, подъехал к дому маркиза, городские часы пробили пять. Сонный придверник выскочил из своей конурки, жена высунула голову из окошечка.
– M. Glinsky, – сказал Базиль, – маркиза и графиня дожидались вас до полночи и очень беспокоились, что вас еще не было.
– Что делать, Базиль, так случилось; дай мне фонарь и расплатись с извощиком: вот мой кошелек.
Пока Урсула зажигала фонарь, муж ее спросил извощика, сколько ему надобно.
– Сорок восемь франков, – отвечал тот.
– Не с ума ли ты сошел! – воскликнули муж и жена вместе.
– Сделай милость, дай ему все, что он хочет, лишь бы он не делал шуму, – сказал Глинский, взяв фонарь и уходя домой.
– Сойдешь с ума, – говорил извощик, – стоять четыре часа на проливном дожде и потом сверх ряды развозить по всему Парижу бог знает какую сволочь: если бы не господин русский офицер, я ни за какие деньги не пустил бы в карету такой дряни!
– А где вы были и кого возили? – спросила Урсула и, несмотря на дождь, выскочила из-под ворот.
Пока Базиль считал франки, извощик рассказал, как они ездили в игорный дом и каким образом Глинский был столько вежлив, что предложил свою карету пяти грациям. Извощик иначе и не думал, что это было собственное желание Глинского; он не понимал, как можно было не вытолкать этой дряни, ежели бы он не захотел пустить их в карету.
– Да что же дивиться, – примолвил он, – дело молодое! иностранцу и повеселиться в Париже. – Сказав это, он протянул руку за деньгами, хлопнул бичом и уехал.
Глинский вошел к себе и прежде, нежели зажег свечу, взглянул в окошко на комнаты графини. Ему показалось, что у ней в спальне горит огонь; отсторонив свой потайной фонарь, он ясно увидел свет в окошке. Не больна ли она, думал он, зажигая свечу, или я ошибся, приняв окно детской за ее спальню? Он хотел удостовериться вновь, но с появлением его огня свет в графининой комнате исчез.
Сколько странных мыслей было в голове Глинского! В огорчении он перебирал снова свои слова и поступки и ни в чем не мог упрекнуть себя, кроме намерения ехать на бал – но и это увеличивало еще его мучения. Он бросился в постель и долго не мог уснуть.
Поутру молодая графиня встала с постели бледна и с покрасневшими глазами. Горничная, подававшая одеваться, удивилась перемене; в эту минуту вошла Урсула.
Болтливая мамка, получив накануне выговор, готова была разбудить сегодня графиню, чтоб высказать ей доказательства вчерашнего болтанья и насилу дождалась, когда она встала. Между тем, надобно было осторожно высказать все, что она знала, ибо просто злоречие не имело доступа к графине; надобно было выбрать другую дорогу.
– Каково ты поживаешь, Урсула? – спросила, по обыкновению, Эмилия.
– Что мне делается, графиня; с тех пор, как я живу в вашем доме, не знаю ни горя, ни печали; сегодня немножко только не доспала.
– Отчего же, Урсула?
– Как отчего, графиня? вчера мы с Базилем не прилегли до 5 часов утра; M. Glinsky только что воротился об эту пору, – а его нельзя не подождать: он такой добрый! мы же знали, что вы и сами изволили дожидать его заполночь.
Графиня отворотилась.
– Бедный M. Glinsky, – продолжала Урсула, – он совсем не знает счету деньгам и вообразите! вчера заплатил сорок восемь франков извощику за то, что привез его.
– Верно, он далеко был, Урсула?
– Нет, не далеко, но бездельник извощик поднял такой шум, что бедняжка дал ему все, что тот требовал, лишь бы он уехал. И по моему счету, несмотря на то, что он ездил сверх ряды, ему приходилось заплатить не более 20 франков. Сами посудите, графиня: от 9-ти часов до 2-х стоять на месте в улице S. Honoré, a потом три часа езды. Ряда 10 франков, да за каждый час езды по 3 франка и франк pour boire [91] , вот и весь счет, – а он? – шутка ли, графиня, взял сорок восемь. Вот кошелек Глинского; муж отдал мне, чтоб отнести к нему, и пустым пустехонек! вчера утром, когда он давал моей Матильде экю на лакомство, я видела, что он был полон. Мне жаль этого молодого человека, графиня, он такой ласковый, прежде за ним этого не бывало: но когда увижу его, я скажу ему потихоньку, что это не годится. Здесь в Париже долго ли до беды с такими знакомствами…
– С какими знакомствами, Урсула! – встревоженная Эмилия сделала этот вопрос машинально, и лукавая мамка, видя, что хитрость ее удалась, продолжала смелее.
– Как же, графиня! я уж не говорю о вчерашней вдовушке, куда он поскакал сломя голову: это шалость; а то, видите ли? он вчера был на бале в игорном доме, а потом целую ночь развозил по Парижу бог знает каких потаскушек. Извощик сказывал, что он всю дорогу слышал в карете шутки да хохот, ну мудрено ли, что после этого воротился домой с пустым кошельком!..
Эмилия побледнела. Сердце ее защемило, она не знала, что говорить, руки ее дрожали, она едва могла одеваться. Бедная графиня не понимала, что происходит с нею.
В это время послышался на дворе лошадиный топот и стук колес. Урсула выглянула в окошко и увидела въехавший на двор прекрасный кабриолет, запряженный парою лошадей. Муж ее разговаривал с красивым и щеголевато одетым жокеем. Словоохотная мамка передала в комнату все эти подробности.
– Кого ему надобно? – продолжала она сама с собою. – Глинского? муж показывает ему комнаты нашего постояльца… у него записка… посмотрите, как он ловко вертит ею… чей это экипаж, любезный друг? – вскричала она в окошко.
Голос со двора отвечал ей: "Графини Гогормо, у которой вчера M. Glinsky был на бале".
– Графиня Гогормо… графиня Гогормо… – повторяла Урсула, – вот тебе раз! что это за графиня Гогормо? я знаю все фамилии, я жена придверника в знатном доме, а такой не слыхивала! пойду посмотреть и расспросить, что это за графиня… – с сими словами она побежала вниз.
Эмилия была в ужасном положении; без самосознания в своей любви, она уже любила Глинского; она выпила весь яд этой страсти под именем дружбы и теперь чувствовала все муки оскорбленного и растерзанного сердца. Гнев, обиженная гордость, даже ревность волновала ее душу.
– И я почтила дружбою человека с такими низкими наклонностями, – думала она… – В эти лета, с такою наружностью так презренно вести себя!.. нет, он не стоит дружбы… не хочу, не могу быть его другом!..
Глинский давно уже был у старой маркизы, которая велела попросить его к себе, лишь только встала. Она рассказала ему, как вчера они обеспокоились, когда его не было заполночь. "Мы не знали, что думать, – говорила она ласково, – все театры в это время уже заперты… прогулки нигде так поздно не продолжаются, а мы знали, что вы уехали в карете с вашим товарищем и, стало быть, куда-нибудь в новое место, иначе собственное ваше намерение было бы нам известно. Успокойте меня, Глинский, не случилось ли с вами чего-нибудь необыкновенного. Мне сегодня рассказали, что вы приехали в пять часов утра и прибавляли еще кой-какие подробности", – сказала она, улыбаясь.
Глинский рассказал о вчерашнем бале со всеми обстоятельствами, о впечатлении, какое на него он сделал; объяснил ей, почему он ездил по Парижу до 5 часов; наконец, каким образом его сопутницы дали ему ясное понятие об этом бале.
Маркиза смеялась описанию, тем более, что негодующий Глинский говорил с жаром и живо представлял свои ощущения; она с участием сказала ему:
– Извините, Глинский, что я по материнским чувствам напомню о вашем обещании: сказывать о новых знакомствах. Не потому хочу этого, чтобы вмешиваться в ваши дела или лишать удовольствия, – но чтоб избавить от подобных неприятностей. Вы вчера были в игорном доме, который содержат вопреки запрещениям правительства и где собирают игроков под видом бала. Теперь судите, каково должно быть общество и каковы те, которые служат приманкою для корыстолюбивых и презренных видов этих чудовищ, занимающих чужое имя, чужой дом, деньги, до последней нитки, чтобы с этого пользоваться барышами на счет кармана и нравственности неопытных иностранцев.
Приход слуги прервал маркизу. Он принес Глинскому записку от вчерашней графини. Глинский извинился перед маркизою и прочел следующее:
...
"Милостивый государь!
Вчерашний день у меня было слишком много людей и я не могла в полной мере воспользоваться любезностью вашего обращения. Сегодня я одна дома. Посылаю кабриолет в надежде, что Вы исполните обещание ваше и будете к завтраку, после которого, как мы говорили, поедем прокатиться по городу. От Вас будет зависеть воспользоваться всеми удовольствиями, какие может предложить,
преданная Вам г. Гогормо".
Стыд покрыл ярким румянцем щеки Глинского. Он сообразил, он ясно видел, какую роль назначала ему эта женщина. Молча подал он записку маркизе.
Она прочитала. "Вы видите сами, – сказала она, – что это за люди. Я не имею надобности прибавлять вам ничего, – продолжала она, – подав ему руку, – я вижу ваше благородное негодование. Теперь извините меня, что я пойду одеться к завтраку. Я поспешила видеть вас, потому что не хотела говорить об этих вещах при многих". – Сказав это, она ушла.
Глинский остался, держа в руках записку; он смотрел на нее, рассуждая о случившемся. В эту минуту отворилась дверь и показалась Эмилия. Она не ожидала найти Глинского. Смертельная бледность покрыла ее лицо; первое движение было уйти, но Глинский увидел ее и сделал шаг – она остановилась.
– Графиня! – воскликнул Глинский в замешательстве, видя ее перемену и пораженный необыкновенной холодностью встречи, и остановился на месте, когда графиня повелительно сделала ему знак рукою.
– Вы чудовище, Глинский, – сказала она. – Я не думала, чтоб в ваши лета можно так хорошо носить маску. Я ненавижу вас… стыжусь, что предложила вам дружбу… я не увижу вас более… вот мои последние слова!..
Она хотела идти, но Глинский, как громом пораженный, остановив ее, насилу мог выговорить:
– Выслушайте, графиня! и не осуждайте меня так жестоко.
– Что вы хотите сказать, когда свидетель вашего срама в руках ваших?
– В доказательство чистосердечия отдаю вам эту записку; но прежде выслушайте!..
Он хотел продолжать. Эмилия снова сделала знак рукою; пробежала быстро написанное; щеки ее запылали, глаза наполнились; она кинула записку, не могла выговорить ни слова и выбежала из комнаты, хлопнув дверью перед самым Глинским, который бросился за нею. Он всплеснул руками, закрыл глаза и прислонился в отчаянии к дверям. Мрак во всех чувствах; лихорадочная дрожь и холод по членам сковывали его. Не понимая, что с ним случилось, долго оставался он в этом положении, наконец, с растерзанным сердцем, с воображением, полным несправедливостию Эмилии, он пошел медленными шагами домой.
Там встретил его слуга графини Гогормо, ждавший ответа. "Что прикажете сказать графине?" – спросил он. Глинский опомнился: "Скажи твоей графине, – начал он вспыльчиво, но потом умеря свое движение, – скажи, что хочешь, я отвечать не буду", – сказал он. Слуга посмотрел на него изумленными глазами, улыбнулся, поклонился и исчез.
Между тем, на дворе около кабриолета собралась дворня. Одни хвалили экипаж, другие критиковали упряжь, третьим нравились лошади. Изо всех окошек высовывались лица с вопросами, что за коляска и зачем приехала. Услужливая Урсула успела расспросить и разведать о графине Гогормо во всех этажах дома и, стоя посреди двора, рассказывала и рассуждала о графском достоинстве Гогормо. Когда жокей вышел от Глинского, допросы ему посыпались со всех сторон.
– Не из Гаскона ли твоя госпожа? – спросила Урсула.
– Чистая парижанка, – отвечал жокей.
– Так, верно, граф оттуда? – сказал придверник.
– И граф был здешний.
– А где поместья графини, где ее замок? – спросил кучер старого маркиза.
– На зеленом поле, между меховыми, горами, построен из карт, – сказала Урсула. Хохот раздался кругом коляски и повторился по всем окошкам, "ай да графиня!" кричали со всех сторон. Рассерженный жокей вскочил в кабриолет, погрозил бичом и поехал. В эту самую минуту Глинский вышел из дверей и, слыша хохот и шутки вдогонку жокея насчет Гогормо, с зардевшимися щеками прошел через двор под ворота. Здесь ожидала его новая пытка: Урсула, отдавая кошелек, начала обещанные наставления – и пять франков едва избавили его от усердия и советов старой сплетницы.
Куда же шел Глинский?.. куда глаза глядят, как говорит поговорка. Ему было душно в комнате, крыша этого дома давила его всею тяжестью; долго он бежал по улице не зная сам куда, останавливался, ускорял шаги, толкал, и его толкали; он не замечал ни того, ни другого.
Из этого положения пробудило его восклицание Шабаня: "Morbleu! voilà une figure renversée! [92] Глинский! что с тобою сделалось? ты, верно, болен?.." – спросил он с участием.
– Ах, Шабань, как рад, что встретил тебя; сделай милость, пойдем со мною, я расскажу все свои несчастия.
– Несчастье? что это значит? пойдем. Я было обещал кузине де Фонсек ехать с нею верхом. Mais que m\'importe [93] , мы успеем с нею увидеться. Итак, чем таскаться по улицам, пойдем aux "mille colonnes [94] ". Мы теперь близко Пале-Рояля. Я утешусь за завтраком, что не поехал с Клодиною, а ты – все же лучше горевать на сытый желудок. La bonne chère avant tout, mon ami [95] .
– Мне везде равно, лишь бы не дома, – отвечал Глинский. Молча шли они до Пале-Рояля, и хотя Шабань заговаривал, но, видя, что сопутник не отвечает, и заключая по расстроенному его виду о состоянии душевном, он перестал спрашивать, принял свой беспечный вид, начал свистать; однако, добрая душа его была тронута. Он, не замечая, насвистывал похоронный марш Людовика XVI-го. Когда они пришли в кофейный дом, Шабань велел подать завтрак, бутылку шампанского и, выбрав не занятый столик поближе к углу, уселся с Глинским.
Огромная зала, убранная великолепными зеркалами во всю стену, поставленными между мраморных колонн, давших имя дому, беспрерывно была наполнена людьми разного звания, приходившими пить кофе, шоколад, завтракать. Против дверей на возвышении и на троне, купленном от Вестфальского короля, сидела прелестная женщина лет двадцати осьми, принимала плату и распоряжалась прислугой. Красота этой женщины, прозванной la belle limonadière [96] , привлекала множество посетителей. За завтраком, пока Шабань с горя убирал котлеты и запивал шампанским, Глинский рассказал ему вчерашние приключения, историю извощика и, наконец, записку графини Гогормо. Он не упомянул, однако, ни слова о том, что произошло между ним и графиней Эмилией.
– Так что же во врей этой истории может тебя беспокоить? Я не думаю, чтобы одна твоя совесть мучила тебя за то, что ты побывал в игорном доме; я бывал в двадцати и не чувствую никакого упрека.
– В этом случае не совесть упрекает меня, но мне стыдно, что весь дом знает происшествие и как я всем не могу рассказать того, как маркизе или тебе, то меня беспокоит эта гласность; впрочем, все это не заслуживает внимания, но вот что поразило меня, Шабань. Графиня Эмилия сделала мне такой выговор, что нельзя более показаться ей на глаза.
– Что же она сказала?..
Глинский было остановился; какое-то чувство деликатности запрещало ему сказать все, что говорила графиня, но одна минута соображения поставила его на дорогу, он отвечал:
– Не помню слов – но смысл был таков, что она не намерена более меня видеть.
Шабань задумался.
– Вот это другое дело, – сказал он, – эта добродетельная женщина скажет и сделает. Теперь понимаю, отчего ты, бедняжка, расстроен. Ты неосторожно последовал моему совету и, вместо того, чтоб с нею только быть любезным, ты влюбился, не красней, друг мой!.. я сам влюблен и parbleu [97] мне стыднее в этом признаться, тем более, что это в четвертый или пятый раз! Да, Глинский, я боюсь сам выговора этой женщины более, нежели ареста нашего conseil de discipline. Mais que le diable emporte [98] все эти неснисходительные добродетели: она не хочет допустить ни одной слабости ни сердцу, ни уму, ни воображению… называет все это романическими бреднями, а и не замечает, что эта строгость, с которою она требует совершенной чистоты слов и поступков, также чувство романическое, то есть, похожее больше на сказку, нежели на правду.
Шабань распространился еще более в своих выводах о характере графини, но это вовсе не утешало Глинского. Впрочем, Шабань, хотя и называл любовью четыре или пять волокитств своей жизни, но в сердце женском для него оставалось еще много тайного, а следственно, и святого. Несмотря на свою ветренность, возвышенность чувств и благородство души отличали его на каждом шагу от других молодых людей, на которых он старался походить, то есть, желал казаться хуже, нежели он был в самом деле, и потому-то он принимал и понимал буквально выговор графини, не подозревая в нем ничего более, кроме строгости добродетельной женщины, оскорбленной неделикатностью человека, которого она почтила своею доверенностию и дружбою.
– Это тебе в наказание, – продолжал Шабань, – ты было отбил у меня ветреную кузину – но я объяснил ей, что ты влюблен в Эмилию, и Клодина перестала на тебя посматривать с тою же нежностью, как бывало, даже… Ах, Глинский, я влюблен, как дурак!.. она со мною совсем не та, что прежде. Как Даламбертова мамка, узнавшая после сорока пяти лет своей с ним жизни, что он умен и тот самый, о ком говорит вся Европа – так и кузина не понимала до сей поры, что можно любить человека, с которым знакомы от детства. Но полно грустить, Глинский! теперь маркиза, верно, рассказала Эмилии твои похождения и она, конечно, сама жалеет о излишней строгости. Пей шампанское и утешься, а я пойду рассчитаться avec la belle limonadière [99] . – Сказав это, он отправился к красавице, которая, сидя на своем троне и принимая в лайковых перчатках двумя пальчиками деньги, улыбалась толпившимся у ног ее поклонникам и вздыхателям.