"Богатая усадьба тянулась своими конюшнями, сараями и службами по крутому берегу реки; в конце усадьбы мрачно высился старый двухэтажный дом, с которого местами уж начинала обваливаться штукатурка; за домом раскинулся сад и, наконец, за садом, отделяясь от него маленькой ложбинкой, виднелось гумно, со всех сторон обнесенное плетнем. Огромная рига, длиннейшие амбары, бесчисленные скирды хлеба и ометы старой и новой соломы, - все доказывало, что "Визгуновская экономия" точно была экономия не бедная…"
Александр Иванович Эртель
Визгуновская экономия
Бушуют ли зимние свирепые вьюги, гремят ли молодые весенние грозы, зноем ли пышет летнее солнце, - люблю я тебя, родная природа…
Люблю - необозримую степную гладь, занесенную сугробами, мутное, низкое небо и тоскливое завывание метели, когда она буйно мечется и плещет холодными волнами в плотные стенки кибитки… Жалобно и прерывисто звенит колокольчик, пристяжные тревожно всхрапывают и жмутся к оглоблям, а ямщик лениво помахивает кнутом и чуть слышно мурлычет:
Не белы-то снежки
Вo поле забелелися…
Тепло в уютной кибитке. Клонит ко сну. Тихой вереницею плывут кроткие думы… Ласково реют милые образы… А вьюга гудит и гудит.
Люблю - весенний лепет тенистой рощи, заботливый гам грачей, мечтательные переливы иволги и серебристые трели соловья… поля и степи, одетые цветами, крик коростеля в лугах и звонкую песню жаворонка в высоком, синем небе… Люблю - теплые, долгие зори, кротко и тихо мерцающие в ночном небе, громкие песни, стоном стоящие над ближним селом и заунывным отзвуком замирающие вдали… И мечты и грезы…
И жаркое лето люблю я. Люблю, когда под знойным июльским ветерком сонливо шевелится и лепечет ржаное поле, сладострастно млеющее в раскаленном воздухе, а золотистые волны бегут и струятся по нем горячими бликами… Когда назойливо стрекочат кузнечики, редко и лениво перекликаются перепела, слышится тяжкий лязг косы и в туманной дали дрожит марево…
Но когда наступит пора увядания, когда в похолодневшем небе загорится осеннее солнце, поблекнут поля и в лесах замелькает желтый лист, когда пышно зардеет рябина и с дальнего севера потянутся журавли, - тогда печальное, но вместе с тем и величавое великолепие степной природы заставляет забывать меня и дикий разгул метели "вo чистом поле", и торжественное ликование весны, и знойную пору лета…
Ясно и сухо. Сентябрьское солнце ярко пронизывает прозрачный и жидкий воздух. Оно уже не жжет это солнце, как жгло еще в августе, не разливает утомительного зноя, а только блестит и сверкает холодным, ослепительным сверканием. Небо, бледно-голубое и высокое, - безоблачно. Над полями ползет и волнуется паутина - признак установившейся погоды. Иногда, в полдень, где-нибудь на полускате, эта паутина кажется кисеей, сотканной из матового серебра; вечером, при солнечном закате, она походит на легкий мягко-золотистый туман. Сухой и неподвижный воздух полон какою-то крепкой прохладой и тем особенным, едва уловимым запахом увядания, который свойствен умирающей природе. При малейшем дуновении ветерка запах этот усиливается; тогда вам кажется, что в прохладном воздухе, вместе с тихим и ласковым веянием ветра, проносятся какие-то изумительно тонкие наркотические струйки.
Боже, как хорош этот осенний воздух!.. Правда, вместе с ним ваша грудь не вдыхает опьяняющего благоухания весенних полей и лесов; она не упивается "сытным" запахом поспевающей ржи - подобным запаху спирта - и медовым ароматом цветущей гречихи, которыми насыщен воздух раннего лета, но зато ни летнего зноя, стесняющего дыхание, ни проникающей весенней сырости вы не ощутите в нем. Едва заметный ветерок погожей осени, - ветерок, проносящийся по умирающим садам и лесам, по сухим, щетинистым жнивам и поблекшим степям, - вносит в вашу грудь одну только здоровую и крепкую свежесть, от которой вам становится легко и свободно, как птице…
То же чувство свободы (хотя и с примесью какой-то тихо щемящей тоски) еще сильнее и неотразимее обнимет вас, когда с какого-нибудь одинокого кургана пред вашими глазами во всем своем унылом и строгом величии развернется степная даль.
Пустынные жнивa, потопленные в золотистых лучах низкого солнца, бесконечными равнинами уходят во все стороны горизонта… Редко однообразный вид этих равнин перемежится яркой полосою веселых озимей, пестрым стадом, лениво разбредшимся по вольным кормам, - покривившимся стогом, сиротливо торчащим где-нибудь на краю окладины, или одиноким бакчевным куренем, в котором хозяин, юркий мещанин с подстриженной рыжей бородкой, жесткой как проволока, и в длиннополом "демикотоновом" сюртуке, поджидает покупателей на редьку и свеклу…
Все тихо и беззвучно. Не прощебечет малиновка, не зальется страстным треньканьем перепел, не рассыплется жаворонок серебристыми трелями… Редко-редко дикий и пронзительный клехт жадного коршуна, неподвижно реющего в небе, нарушит эту тишину, или неведомо откуда донесутся до вас мерные и торжественные звуки, подобные звукам трубы. То в страшной, почти недоступной глазу высоте протянули журавли… Но звуки слабеют мало-помалу… замирают… и опять все тихо… Иногда по гладкой, точно отполированной дороге проскрипит, пробираясь к ближнему базару, воз с рожью или просом, печально протянется мужицкая песня, оборвется сердитым "ну, ты, кляча!", и снова тихо… Сверкает небо. Золотится жниво. Блестит дорога.
Над деревнями стоит стон от мерных и частых ударов цепа. В барских ригах гудят молотилки и гремят веялки. Стаи голубей шумно "гуртуют" и хлопотливо перелетают по гумнам. Визгливые воробьи то и дело переносятся с обобранных конопляников к полуразрушенному плетню, на котором торжественно возносятся к небу мужицкие посконные штаны с заплатами на коленях и праздничная бабья рубаха, - а с плетня опять на конопляники. Крикливые скворцы темными тучами реют над камышом, производя шум, подобный шуму ветра. Оживленный говор, смех и ругань стоят в воздухе. В садах пышно дозревает рябина и нежная липа тихо роняет свои мягкие листья, устилая ими когда-то тенистые аллеи. Солнце косыми лучами своими ярко и свободно пронизывает теперь эти аллеи и болезненно-желтыми пятнами переливается по облетевшей листве…
В такую погожую пору не сидится на хуторе, и я очень обрадовался, когда один из моих столичных знакомых попросил меня съездить в какой-нибудь из конских заводов, которыми так богата наша прибитюкская сторона, и купить для него хорошую "городскую" лошадь.
У меня домолачивали рожь. Мой неизменный возница, Михайло, в красной "французской" рубахе (как и подобает кучеру, привилегированному человеку в хозяйстве), с длинными вилами в руках, оправлял на омете солому, которую бабы втаскивали туда на носилках. Это занятие ему, видимо, нравилось. Да и немудрено: его красная рубаха часто исчезала в ворохе соломы, и тогда оттуда вырывался пронзительный бабий визг, слышалась крупная ругань и звенел здоровый, оглушительный смех, прерываемый веселыми возгласами: "Садани его носилкой-то, черта!.. Ошарашь его по спине-то!", после чего бабы сходили с омета, весело пересмеиваясь и оправляя сбитые на сторону платки, а Михайло, как ни в чем не бывало, усердно принимался за работу.
На мой зов он отозвался сердито и неохотно.
- Слезай-ка, слезай! - повторил я, - будет с бабами-то возиться!
Он медлительно слез с омета и, лениво переваливаясь с ноги на ногу, подошел ко мне, на ходу отирая рукавом обильно струившийся с лица пот. В его непокрытой, лохматой голове настряла солома, локоть рубашки был прорван, около уха виднелась свежая царапина; но, несмотря на такие несомненные признаки утомительной работы, лицо его добродушно ухмылялось.
- Чего вам? - спросил он.
- Подмажь-ка тележку да запрягай: в Визгуновку поедем.
Визгуновка - имение коннозаводчика Чечоткина.
Добродушное выражение сразу сбежало с лица Михайлы.
- В Визгуновку? - чрезвычайно серьезно протянул он, делая недоумевающую физиономию и рассеянно опуская руку, которой только что размазал грязь на щеке.
- В Визгуновку.
- Это за Битюк, альник?
- Туда.
Михайло запустил руку в затылок и, после непродолжительного раздумья, с унылостью произнес:
- Ведь, почитай, сорок верст до Визгуновки-то!
- Пожалуй что и сорок, - хладнокровно ответил я. Он сокрушительно вздохнул и, взглянув на меня исподлобья, медлительно отошел к вороху мякины, около которого долго и пристально искал чего-то, сурово сдвинувши брови; наконец нашел какой-то темный предмет, сердито тряхнул им, отчего в воздухе появилось целое облако пыли, озабоченно повертел его в руках и, вероятно уверившись, что это точно шапка, глубоко надвинул ее на голову, не забывая в то же время обругать баб, носивших мякину, за то, что будто бы они спрятали шапку. После этого он направился к сараю, где стояла тележка. Но пробыл он там недолго. Не успел я перекинуть несколько слов с Семеном (моим старостою и ключником, и всем, что хотите), как Михайло, на этот раз уже причесанный (хотя все еще не умытый) и одетый в свой парадный дубленый полушубок, опять стоял около меня.
- Ехать некуда, Миколай Василич, - степенно и решительно доложил он мне.
- Как некуда, что ты городишь? - удивился я.
- Некуда-с… Дрожина одна не надежна.
Я было хотел рассердиться, но вовремя догадался в чем дело.
- Ничего, доедем.
- По мне как угодно… Воля ваша… Ну только дрожина вряд ли выдержит… Тоже дорога не близкая. Да и колесо заднее… - Михайло замялся.
- Ну, что же колесо? - нетерпеливо спросил я.
- Тоже, как будто… Спицы словно маленечко хрустят… Потронешь ее, колесо-то, ну, они и хрустят… - Он сделал рукою так, как будто потрогал колесо.
Я только было разинул рот, чтоб ответить, как Михайло, вероятно боясь моего возражения, поспешно добавил:
- И опять - Орлик!.. Как на ём поедешь?.. Никак на ём ехать нельзя того и гляди раскуется… Дорога-то - камень!
- Приведи его сюда.
Михайло удивленно вскинул на меня глазами, и, сообразив, что медлить уже не приходится, частой, деловой походкой затрусил к конюшне.
Явился Орлик. Смотрел, смотрел я ему на подковы - ну точно сейчас из кузни…
- Где же ты нашел тут слабую подкову?
- А вот погодите… я - враз! - засуетился и зачастил Михайло: - эй, Наум! а Наум! - закричал он, - подержи-кось поди жеребца!
Наум, длинный и неуклюжий парень, поспешно бросил вилы, которыми подавал снопы, робко приблизился к Орлику и крепко вцепился обеими руками под самые уздцы, отчего смирный Орлик сердито взмахнул головой и попятился задом. Михайло торопливо скинул полушубок и, бросив его на землю, с озабоченным лицом подошел к Орлику, который все пятился и храпел. Наум, красный как рак, все крепче и крепче тянул его за повода.
- Эх ты, ворона, - презрительно кричал Михайло сконфуженному Науму, прямая ворона!.. ишь, ручища-то растопырил… Чего заробел-то!.. У, сиволап, черт… Отпусти поводья-то… Что, у тебя руки-то отсохли, что ли!.. Эка, не справится…
Наконец, после долгой возни и ожесточенной ругани, Орлик успокоился. Михайло ухарски сдвинул набекрень шапку, и, отчаянно махнув рукою, как бы желая сказать: "Э, была не была! Двух смертей не бывать, одной не миновать", приступил к ноге Орлика. Орлик, разумеется, преспокойно дал поднять ее. Вообще он был чрезвычайно смирен, и если вызвал такие воинственные подходы со стороны Михайлы, то только благодаря бабам, глазевшим на всю эту сцену и простодушно удивлявшимся Михайлиной храбрости и отваге.
- Ну, где же тут слабая подкова? - спросил я.
Михайло, не преминув еще несколько раз обругать несчастного Наума, положил копыто лошади к себе на колено, долго и глубокомысленно ковырял это копыто и, наконец, озабоченно произнес, указывая мне на подкову:
- Извольте поглядеть - вот, ишь, как стонилась!.. Чуть что перешибется, и сейчас в раковину… Вот извольте поглядеть!.. Тоже лошадь окалечить недолго… Как еще недолго-то! - враз… А опосля-то и жалко ее… Теперь ежели ехать куда, - как на ей поедешь?.. Одно слово искалечить! - и он, тяжело отдуваясь, опустил ногу.
Но - увы! - все его хитроумные подходы пропали даром. В тот же день мы выехали в Визгуновку, и ни дрожина, ни колесо, ни подкова не изменили нам во всю дорогу. Михайло злился. Всю дорогу он что-то ворчал и шептал, всю дорогу мрачно посматривал по сторонам и сердито дергал вожжой шаловливую пристяжную. Со мной он не сказал ни одного слова и, уж подъезжая к визгуновской усадьбе, красиво белевшей на гористом берегу узкой и чистой речки, угрюмо проронил:
- На барский двор держать-то?
Впрочем, это тревожное состояние духа не помешало ему с надлежащим шиком подкатить к конторе, безобразный фронтон которой указал нам какой-то кривой и лысенький человек, сидевший на мосту с удочкой.
У крыльца конторы нас встретил чрезвычайно расторопный старичок, низенький и сгорбленный, с густой серой щетиной на бороде и отвислых щеках, с клочками седых волос, аккуратно зачесанными на виски, и с огромною связкою ключей в руках. Он посмотрел на меня из-под руки, проворно снял высокий плисовый картуз, похожий больше на подушку, чем на картуз, и с достоинством поклонился.
- Дома управляющий? - спросил я, не вылезая из тележки.
- Управителя у нас нету-с, - старчески шепелявя, ответил старичок, подходя к тележке, - вам для какой надобности?.. Может, приказчик требуется? приказчик есть… А чтоб управителя - нет, нету-с.
- Ну, приказчик, - это все равно: мне нужно лошадь купить.
- Тэ-эк-с… - старичок сожалительно чмокнул губами. - Есть у нас приказчик, есть… Ерофей Васильев… Только теперь он в отъезде-с…
- Ах, какая досада! Как же быть-то?
- А вы вот что-с! - заторопился старичок, суетливо запахивая свой длинный сюртук, по всей вероятности перешедший на его утлое тело с дебелого барского плеча, - вы прикажите лошадок-то на красный двор двинуть-с, там и кормочку им выдадут, а сами-то в контору пожалуйте-с…
- Да когда приедет-то он?
- Это вы насчет Ерофея Васильева изволите спрашивать? - осведомился старичок, почтительно покашливая и опять впадая в сожалительный тон, - а не могу знать… не могу-с… Да мы вот что-с, - снова оживился он, кучерку-то прикажите убрать лошадок-то, а сами-то извольте на гумно прогуляться… Я, пожалуй, и провожу вас до гумна-то, тут неподалеку оно, за садом… Там мы и спросим-с… Там сын приказчиков-то, Пармен… ну, мы у него и спросим…
Я согласился. Старичок торопливо забежал за угол конторы и, неистово махая картузом, закричал:
- Эй, Орех… Орех!.. Беги проворней… беги сюда, Орех!.. Э, какой ты, погляжу я на тебя…
На этот зов явился человек, действительно имеющий некоторое сходство с орехом.
- Проводи-ка ты, Орех, ихнего кучера на красный двор, - внушительно и строго приказал ему старичок, - пусть он лошадей-то под лопас постановит, а декипажец хоть в жеребятник задвиньте… Он теперь пустой, жеребятник-то, вы в него и задвиньте. Да Евтею Синегачему скажи, чтоб овса дал… Да чтоб он, Синегачий-то, пусть не мудрил бы, скажи… Скажи, Пантей, мол, Антипыч, приказал… Слышишь?.. Ну, пожалуйте, сударь! - обратился он ко мне, и только что я успел вылезть из тележки, а молчаливый Орех - усесться на мое место, как неугомонный старик уже опять кричал:
- Анфиса, Анфиса… Пошли оттуда Симку-то!.. Посылай ее, шельму, проворнее… В конторе никого нету… Скажи ей, бестии, Пантей, мол, Аптипыч приказал…
- Пожалуйте, сударь, сюда!.. осторожнее, ишь ступеньки-то у нас… - И он предупредительно поддержал меня под локоть, когда я поднимался на высокое крыльцо конторы, - пожалуйте направо-с! - И, проводив меня до двери, он опять выскочил на крыльцо и снова закричал сердитым, хриповатым баском:
- Эй, Кузька!.. не ты, Дудочкин, а Жучок Кузька… Кузька Жучок! куда пошел-то, оглох, что ли… Скажи Артему-караульщику, чтоб он за водой сходил… Слышишь?.. На самовар мол… Скажи ему, пускай к ключу сходит… а? слышишь, что ль? Пантей Антипыч, мол, приказал… Да пусть проворнее бежит-то!.. Да Симку там пошли из людской… Гони ее оттуда в шею, бестию!.. А?.. Гони ее!.. Эка непутевая баба!..
- Что вы так беспокоитесь? - спросил я Пантея Антипыча, когда он, отирая с лысины пот и тяжело отдуваясь, вошел в контору.
- Помилуйте-с, какое беспокойство!.. Что же это такое будет, ежели покупателя не привечать-с… Да вот с народом-то беда-с! - И он опять хлопотливо побежал на крыльцо, с которого долго еще доносилось до меня его старческое брюзжание, имевшее своим предметом все ту же "бестию Симку".
Наконец явилась и Симка, толстая и неповоротливая баба, с нахмуренными бровями и сердитым взором. Принес хроменький Артем-караульщик и воду из ключа, а через полчаса самовар уже кипел на столе и Пантей Антипыч наливал мне чай, цветом подобный черному пиву, а вкусом… Ну, бог его там знает, чему он был подобен вкусом. Старичок, помимо своей уважительности, оказался до крайности словоохотливым.
- Барин-то ваш не живет в имении? - спросил я.
- Никак нет-с. Наезжать изволит, а чтоб жить - нет, не живет-с… Ну, да сами изволите знать-с, что им за неволя-с!..
- Где же он живет?
- А вот изволите видеть - Ниция какая-то есть, ну, так в этой самой Ниции они и изволят иметь пребывание… Уж не могу вам доложить, город ли эта Ниция, или иное что…
- Неужели лучше ему там? - заметил я, - имение у него богатое, кажется…
- О господи ты, боже мой! - воскликнул старик, - богатейшая экономия-с… Ну, да-сами изволите посудить: заграница какая-нибудь там или наша глушь… Ведь тут медвежий угол, можно сказать-с!.. Ни соседства благородного, ни чтоб развлечений каких… Как же можно-с!.. - Пантей Антипыч замолчал, кропотливо отгрызая сахар.
- Как положение вышло-с, так они и изволили отбыть, - продолжал он, допив блюдечко и аппетитно почмокивая губами, - прежде, конечно, не то-с!.. прежде и в деревне, можно сказать, та же заграница была-с… Ну, а теперь… Что делать-с!.. Теперь, ежели по-настоящему судить-с, так им и занятиев здесь нету…
- Как нет занятий?
- Да так-с… Хозяйство ежели - они в этом не могут… Службу проходить, вот как иные господа по земству, - тоже по их чину не приходится: они ведь тайный советник, все равно теперь как полный генерал-с! - Пантей Антипыч горделиво вздернул голову и с чувством собственного достоинства посмотрел на меня - знай-де наших!
- Вы крепостный были? - спросил я у него.
- Так точно-с. Как же-с! в старину дворецким состоял-с, - горько усмехнулся старик, - а теперь вот на старости лет пришлось ключи таскать, у кучера в подначале быть-с… Ведь Ерофей-то Васильев кучером езжал, конфиденциальным. полушепотом сообщил он мне, - гужеед, можно сказать, а вот подите-с!
Пантей Аптипыч сокрушительно вздохнул, нервно поправил свои виски и затем язвительно произнес:
- Вы вот извольте, сударь, поглядеть на него… Как был гужеедом-с, так и остался… Обнаковенно - наше дело постороннее-с, но ежели по-божески рассудить - совсем пустой человек-с!
- Чем же он пустой? - поинтересовался я.