Вышла из круга - Семен Юшкевич 3 стр.


Она опять сидит встревоженная и боится углубляться дальше… Но вызывающе дерзко дразнит мысль, что ей все можно… Если человечество создало мораль, чтобы ввести порядок в жизнь, то ей до этого дела нет, потому что в человеческих законах она не чувствует божественного, а только человеческое, мелкое человеческое, его выгоду… Не ради Бога, а для выгоды… Ну, а любовь, – спросила она себя, – не божественного ли происхождения? Откуда же она происходит? Отчего же от нее такая радость? Отчего овладевает сердцем и создает в душе ощущения слияния со всем миром? А геройство? А великие мученики с их любовью к божественной истине, – это тоже для выгоды? Где же божеское и где человеческое? Где истина? И чему верить? Миллионам ли веков, смертности, уничтожению, или огню, живущему в сердце человека, побеждающему и смерть, и эти миллионы веков? Где же истина, где? – с мучением подумала она. – и что мне делать?..

Она сидела и играла фантазию Моцарта, и странная, необыкновенная, потрясающая радость озарила ее сердце. Моцарт знал ответ на тайну. Он соединил в одно прекрасное, непередаваемое словами божественное "да" и человеческое "нет". Вот истина! Надо слить в одно да и нет! Она играет, и еще немного – все поймет: бесконечность, смерть, божественное, выгоду и жалкое человеческое, с его убогими, маленькими десятью заповедями…

Днем пришел гость, Константин Андреевич Глинский, очень веселый, живой человек лет тридцати, служивший помощником директора в одном крупном банке. Он был холост, желанный гость во всех богатых домах, где имелись девушки-невесты, но собирался жениться лишь к сорока годам, имея целью взять за женой не менее двухсот тысяч приданого. Был он высокий, плотный, одевался изысканно, носил бриллиантовое кольцо на мизинце и душился крепкими духами. В его черных приятных глазах всегда играло лукавое выражение, будто он собирался сказать: "Я все знаю, и что нужно и для меня полезно, сделаю, уж вы не беспокойтесь". Лицо у него было широкое, мясистое, румяное, и очень шло к нему, что он носил бороду клинышком и пенсне.

За Еленой он ухаживал давно и откровенно, искал с ней встреч у общих знакомых, на балах, в театре и только недавно зачастил к Галичам, благодаря настояниям Савицкого, с которым он был в дружеских отношениях. Позвонив, он нарочито придал своему лицу важность и солидность, так как рассчитывал застать Ивана Николаевича. Пока горничная явилась на звонок, он успел смахнуть пылинку с сюртука, вытер платком усы… В передней он по каким-то своим догадкам почуял, что мужа дома нет, и в миг переменился… На лице его заиграла веселая улыбка и, пригладив волосы, он бодро, лихо, чуть изгибаясь, вошел в гостиную. Увидев Елену, поднявшуюся при его входе, он скользнул к ней и, неизвестно почему, протянул обе руки. После приветствия он поцеловал ее руку выше кисти – "ведь мужа нет дома, значит можно", – сказали его глаза, – и, с удовольствием втянул в себя чудесный запах ландыша, шедший от этой руки, сел в кресло, близко против Елены… Зная, что никто не может ему помешать, он, как всегда, с восхищением начал пожирать глазами ее руки, всю ее, и было это так явно, что, казалось, вот-вот он отбросит все условности, обнимет ее и крепко прижмет к себе. Елена невольно отодвинулась от него, опустив глаза и почувствовав стыд. Руки ее бессознательно поднялись и скрылись за спиной. Он рассмеялся и, подняв густые черные брови, с томностью в глазах коротко спросил:

– Елена Сергеевна, вы боитесь меня?

– Нет, не боюсь, – ответила она. – С чего это вам пришло в голову? – Но глаз все-таки не подняла и покраснела.

– Вы покраснели, – сказал он, значительно посмотрев на нее, – это хороший знак.

– Какой?

– Такой.

– Не знаю, о каком знаке вы говорите, – с легкой досадой, но и чуть заинтересованная, сказала она и удивилась тому, что мысли, лишь недавно мучившие ее, сейчас, когда она подумала о них, показались ничтожными и маленькими.

– Если вы покраснели, – объяснил он, не то шутливо, не то серьезно, – значит, почувствовали, что нравитесь мне. – Сказав это, он не мог уже остановиться. – Вы почувствовали, что я не могу оторвать глаз от вас, и что если бы можно было, я… я стал бы на колени перед вами, – как бы невольно вырвалось у него, и он сжал свои красивые руки, поразительно похожие на руки Ивана.

Опять она была в железном кругу, в который попадала помимо своей воли.

"Как не стыдно, как не стыдно! – думала она о нем. – Почему же я не могу преодолеть своей немоты, чтобы сказать ему: перестаньте, вы говорите пошлости!"

Но она не может… Она скорее перенесет какую угодно пытку, но не подаст вида, что поняла слова эти, как дурные, оскорбительные для нее. Она промолчит и не скажет, что хотела бы вместо этих слов услышать от него слова простые, человеческие… Но почему же они все-таки, несмотря на их оскорбительный смысл, приятны ей, развлекают? – Ах, но потому, – с нетерпением ответила она себе, – что годы бегут, что не нужно терять ни одного часа, что в старости никто к ней в гости не придет и не скажет того, что теперь говорит Глинский.

– Я знаю, о чем вы сейчас думаете, – сказал Константин Андреевич.

– Нет, не знаете, – ответила она и, улыбнувшись, протянула руки за книгой.

– Мужчина, – ответил Глинский, – всегда знает, о чем думает женщина. Сейчас вы вспомнили об Иване Николаевиче, которого я люблю во всем, кроме его прав на вас.

– Да, я думала о своем муже, – солгала Елена.

– Ну, вот, – почти нагло сказал он, – видите, я был прав. Теперь угадайте, что я думаю о вас?

– Не знаю, – сказала Елена.

– Боитесь сказать? – спросил он.

– Боюсь, – ответила она.

Сердце у нее вдруг быстро, быстро забилось.

– Чего? – произнес он не своим голосом и осторожно придвинул к ней кресло, на котором сидел.

"Какой странный разговор, – подумала Елена, холодея, – и я не знаю, как его оборвать".

– Скажите, скажите, – попросил Глинский, переводя дыхание… – Хотите, я за вас отвечу? Вы боитесь признаться, что угадали в моих глазах любовь к вам. Правда? Отчего же вы молчите?

"Притворюсь, что ничего не поняла", – с тихим ужасом подумала Елена и встала, сделала несколько шагов и подошла к окну. Он тоже встал и пошел за ней, шепча ей что-то в спину и неотвязно думая лишь об одном: "Она будет моей… В конце концов ты будешь моей..".

Прощались они так:

– До свидания, Елена Сергеевна, – говорил он… – На днях непременно заеду за вами и увезу вас за город. На будущей неделе в четверг праздник. Наступает весна, земля за городом покрылась травой…

– До свидания, но я не поеду.

– Опять испугались?

– Нет, не испугалась.

– Значит, поедете, уверен, что поедете. До свидания, – тут он приложился к ее руке. – В будущий четверг я у вас.

– До свидания, но в будущий четверг меня не будет дома.

– Странно, – со значительностью в голосе произнес он и подозрительно посмотрел на нее.

"Он, кажется, догадался, что я его поняла, а мне этого не хочется, – подумала она – Лучше рассею его уверенность, и он решит, что я ничего не заметила"

– Я пошутила, – выговорила она громко, – а вы и поверили… Приезжайте, непременно приезжайте.

Сказав это, она тотчас же пожалела, а когда осталась одна, то долго мучилась от своей глупости, от неумения найтись в нужную минуту. Ведь, в сущности, она ему назначила свидание, которого не хотела, о котором и не думала…

Но, в конце концов, что же дурного в том, что поедет со знакомым покататься за город? Какая катастрофа, какое мировое событие! Поедет ли она, не поедет, выслушает ли его глупости, или откажется, что изменится во вселенной и что в этом значительного?.. И все-таки, все-таки в данном ею согласии есть что-то нехорошее, и она не поедет с ним…

Вскоре пришли дети с прогулки. Она сначала страшно обрадовалась им, бросилась к Боре и стала страстно целовать его холодные розовые щечки, помогла раздеться Коле и пошла с обоими в детскую…

Коля тотчас затеял борьбу с Борисом. Потом бросил, обнял Елену и начал рассказывать длинную историю о гимназии, о товарищах, о географии… Елена с мучительным усилием заставила себя слушать и думала: "Как я холодна к детям, как мне неинтересно с ними… Отчего это? Я ведь люблю их, я страстно люблю их!.."

Коля замолчал, мама плакала… Он по-детски крепко, порывисто обнял ее и услышал, как она шепчет ему на ухо:

– Я люблю тебя, Колюшка, я виновата перед тобой, я виновата перед всеми вами… Я люблю тебя, и географию, и твою гимназию, и твоих товарищей… У тебя волосы, как у папы, ты весь в него.

Коля не выдержал и засопел носом… Он тоже заплакал, и было хорошо обоим и хотелось, чтобы это длилось вечно…

* * *

…Обед прошел чинно. Елена была очень сдержана, и мало ела, мысли ее витали далеко, и когда она случайно взглядывала на руки Ивана, так похожие на руки Глинского, то испуганно вздрагивала, холодела и мучилась от стыда.

Иван был очень весел, оживлен. Он рассказывал об адвокате, который обнадежил его насчет исхода тяжбы, о заводе, обращаясь то к жене, то к отцу и матери, шутил с детьми. Настроение его передалось и старикам, и к концу обеда оба они расцвели. Когда подали кофе, дети с бонной вышли… Поднялась и Елена.

– А кофе? – спросил ее Иван.

– Не хочу, – ответила она. – Я посижу в гостиной, пока вы тут будете разговаривать. Я ведь в делах ничего не понимаю.

Николай Михайлович со значительным видом утер салфеткой густые седые усы свои, намокшие от кофе, бороду, смахнул пушинку с широких клетчатых брюк и закурил. Лукерья Антоновна, сделавшаяся от ожидания как бы еще тоньше, суше, чопорнее, подалась всем телом вперед и приложила руку к уху, чтобы лучше слышать…

Елена вошла в гостиную, зажгла электричество, взяла со столика какую-то книгу – ее привлек черный матовый переплет – уселась в кресло и с книгой в руках замерла… Из столовой доносился размеренный старческий хриплый голос Николая Михайловича, и Елена слушала и не понимала, как слушали и не понимали цветы в вазах, картины и старинные гравюры, развешанные по стенам, чудесные книги, разбросанные здесь в беспорядке, Шиллер и Шопенгауэр…

– Я знаю, – донесся из гостиной голос Ивана, – я знаю только один способ быстрой и верной наживы, но я к этому способу, папаша, не прибегну… А имение или закладные, как вы раньше предлагали, – вздор, нестоящее дело.

– Какой же этот способ, Ваня?

– Ростовщичество…

– Ростовщичество! – с презрением произнес Николай Михайлович. – Это недостойно тебя.

– Почему недостойно, папаша? Я, если правду сказать, лично против ростовщичества ничего не имею и не презираю этого способа наживы. В действительности, любое дело, заводы, фабрики, эксплуатация имения, – все эго есть не более как скрытое ростовщичество… Но если жить с людьми, то невольно приходится подражать им, лицемерить… Я и лицемерю и подражаю столько, сколько это нужно для моего спокойствия. Конечно, я отлично знаю, что займись я ростовщичеством, я мог бы при ничтожном риске наживать по двадцать четыре на сто, но… предрассудок, папаша. Я и смеюсь над предрассудками, но ничего не могу поделать…

"А я бы на месте Ивана сделалась ростовщиком, – вдруг будто кому-то сказала Елена… – Ведь я не верю ни в человеческую правду, ни в его мораль… Я бы назло стала ростовщиком".

И она спорила дальше…

"Нет, я бы еще больше сделала, будь я мужчиной… Вы говорите: не убей, а я бы убила; вы говорите: не прелюбодействуй, а я бы прелюбодействовала. Почему нельзя убивать, красть, грешить, делать зло? Чем это ниже спасения чьей-нибудь жизни, или жертвы во имя кого-нибудь, когда и то и другое одинаково не оправдано?.."

Она все еще продолжала спорить, все еще что-то доказывала, как услышала голос Ивана близко от себя:

– Ты уснула, дорогая моя, – нежно говорил он. – Я понимаю, как могли тебе надоесть наши споры…

– Разве я спала? – удивилась она и никак не могла вспомнить, о чем думала все время.

– Да, как будто, – ответил он и присел возле нее… – Знаешь, Лена, – сказал он серьезно, – я хоть и разбил папашу на всех пунктах, а в сущности чувствую себя перед ним неправым, чувствую это внутренним ощущением… Старики знают какие-то тайны, которые нам, молодым, не дано постигнуть. В рассуждениях, например, в логике папаша слаб, а я чувствую, что он мог бы ответить мне настоящим, да не знает как. И ушел он огорченный, что не мог мне внушить своего, того, что знает его старческая мудрость… Идет он теперь с мамашей по улице, и вероятно, мучится и грустен… Я думаю, Леночка, когда мы постареем, то тоже какую-то тайну узнаем и так же тщетно будем умолять Колюшку и Бореньку, чтобы они нас послушали и сделали по-нашему…

При мысли о старости оба растрогались… Они так же будут любить друг друга, как и теперь… Для посторонних Елена будет только старенькая, сморщенная женщина, он – старичок, с палкой, покашливающий, а друг другу они будут приятны, как и сейчас, и даже, может быть, больше… Морщинистые лица, и кашель, и седина будут милыми, грустными, дорогими. Всегда они будут вместе… Дети разбредутся, и останутся они вдвоем уже навсегда…

– Время летит, летит, – сказал со вздохом Иван. – Нужно ловить каждую минуту и переживать ее ярко, чтобы потом не пришлось говорить с сожалением, – вот то-то я пропустил в молодости, а этого не узнал… Ах, если бы можно было задержать время, чтобы подольше насладиться ощущением молодости, здоровья и любви к тебе, к звукам, к краскам, к мысли…

"Значит, ничего, что я слушала глупости Глинского, и в этом нет ничего дурного, – подумала Елена. – И я хорошо сделала, что не отказала ему… Но как похожи, Боже мой, как похожи его руки на руки Ивана!"

Иван встал, обнял Елену, жарко поцеловал ее в глаза, щеки, в шею, радуясь, что она такая красивая. Он говорил ей о своей любви и страдал оттого, что не хватало у него слов рассказать, как он чувствовал любовь к ней. И совсем хорошо сделалось, преобразилась действительность, когда они перешли в спальню, и она стала играть Моцарта.

Он ходил по комнате, слушал и, ошеломленный, думал: "Как чуден Моцарт для влюбленной души… Вот я уже не один, мы оба – одно, и не боюсь я ни разрушения, ни смерти. И так хорошо мне, что готов позвать смерть и в этом чувстве умереть!"

– День окончен, – сказала Елена, все играя и повернув к нему голову. – Еще один день… Надо, чтобы случилось неожиданное со мной, надо, чтобы оно потрясло меня…

– Зачем? – удивился Иван.

– Надо, – повторила она.

Она счастлива и оттого безмерно томится, оттого неспокойна и, может быть, несчастна… Куда-то рвется ее душа… Она вся еще в десяти заповедях и потому ее счастье – маленькое, неполное.

– А может быть, Иван, – произнесла она, – мое счастье – только прозябание, тогда оно мне не нужно. Пусть сменит его несчастье…

– Десять заповедей, Иван, – сказала она опять, все играя, – убили человека, сделали его жизнь тесной, мелкой, серой, превратили человечество в кучу муравьев. Может быть, Иван, вся человеческая история с самого начала пошла ложным путем, криво… Может быть, первые философы, основатели религий, виновны в нашей жизни, потому что, вместо ликований, вместо великих мечтаний, великих борений и дел, человечество, восприняв их учение, заковалось в своем эгоизме и осталось с одними идеалами всяческой сытости.

– Это не я говорю, – произнесла она, – это говорит Моцарт… Послушай, как он стыдит людей, стыдит меня, тебя, как плачет по великому…

– Я не понимаю, что тебя взволновало, – испуганно произнес Иван, взглянув Елене в глаза… – Ты всегда молчишь, и, может быть, я тебя и не знаю по-настоящему. Расскажи мне, что в твоей душе? Я ко всему глух, кроме тебя. Я никого и ничего не люблю, никем не интересуюсь, кроме тебя. В жизни я, как хорошая машина, работаю исправно, но и равнодушен я ко всему, как машина. Для меня весь мир, это – я и ты, – и никого в нем, кроме нас, не существует. Скажи мне, что в твоей душе?

– Не знаю.

Моцарт молчит… Они гуляют по комнате, обнявшись… Елена все еще как будто бы к чему-то прислушивается, необыкновенно взволнованная. Иван целует ее, ловит ее руки, целует, опять целует и говорит:

– Люблю тебя, люблю тебя.

Елена таинственно улыбается. Зрачки ее расширены…

Назад Дальше