– Да, на всех… Чайку… Да там пропустить, что ли, с огурчиком, – заказывал Гарькин.
– Водочки-с?.. Сию минуту… Федька! "Поповки" господам присяжным! – распоряжался хозяин, так ловко повертывая большим животом, что вызвал даже Недоуздка на удивление: "Вишь ты, как брюхо-то поворачивает! Не даром копейку выжимает!"
Однако хозяин-политик все же посадил "господ присяжных" наших на средней половине, а не на "чистой", где сидели купцы и чиновники, хотя она и отделялась всего четырьмя колонками. Но и такой мизерный и призрачный "почет", которым сегодня с самого утра награждала "округа" мало избалованных крестьян-присяжных, доставлял им детское удовольствие.
– Важно быть присяжным! Со всяким ты равен! Изредка побаловать нашего брата можно… Ничего… Хорошо! Будто веселей неумытым-то рылом взглянешь! – высказывал вслух свои тайные ощущения Недоуздок.
Вообще он был, казалось, всех довольнее своим "судейским положением". Глубоко впечатлительный, он отзывался на все "по душе"; все его интересовало, все он любопытствовал и все принимал за чистую монету, но зато больше и грубее всех ему приходилось и разочаровываться и затем глубоко страдать или удивляться своему же разочарованию. Шутить с такими натурами опасно: что уже им дано, то они хотят пить полною чашей, не удовольствуясь полумерой, одним "прихлебыванием". Им все или ничего. Такие натуры – прекрасный пробный камень для "благих намерений" и "прекрасных слов".
– Те-те-те! Постойте! – вдруг заговорил купеческий сын Сабиков, заметив шабринских, и подошел к ним, всматриваясь в Гарькина. – Ну, так и есть! Вот ведь, насилу узнал… Смотрю на суде, что лицо знакомое будто!.. Чье, мол, думаю? Да опять фамилия не такая! Думаю, забыл… Ведь Гарькины будете?
– Нет-с, мы Савеловы, – несколько смутившись, проговорил Гарькин.
– Опять Савеловы! И в суде Савеловы! Вот подите же! А у меня вот так на уме и вертится, что вы Гарькины.
– Нет-с, Савеловы. Это бывает часто: будто затмение…
– Да, это случается. Но все же я так ясно помню: ведь у вас фабрика полотняная в Шабрах?
– Имеем-с.
– Ну, вот… Ведь вы были в *** в прошлом году на ярмонке? Еще я у вас полотно покупал… Припомните-ка: еще я тогда забраковал у вас, руками разорвал чуть не полкуска.
– Не припомню-с. Это вот, может, зять мой. Так тот точно что и по фамилии Гарькин. Да я ему и все дела по фабрике сдал, потому, по старости, не занимаюсь.
– Странно, странно… А у меня где-нибудь дома даже и записано… Ну, батюшка, нажгли вы было меня с полотном-то! А я еще хотел тогда жене поручить… Вот уж именно пословица-то: на то щука в море, чтоб карась не дремал… А быть бы мне карасем. Вообще, видно, вы народ оборотливый…
– Не знаю-с. У меня так не бывало. Впрочем, за зятя не ответчик. Он, точно, человек оборотистый. Может быть, и было что… По купечеству… Хе-хе-хе! Дело коммерческое.
– Нда. Что, если бы нашего брата не на две недели только, а каждый день в году заставлять присягу принимать? А? Пред каждою сделкой? Ведь коммерция рушилась бы, совсем бы рушилась.
– Не знаю… Нельзя полагать. Я так думаю, что, ежели тебе есть резон обмануть, так ты и с присягой и без присяги обманешь… А не обманешь – не продашь! – прибавил Гарькин и весело засмеялся. Он совсем овладел собой, смущение даже заменилось игривостью.
– Верно, верно…
– При этом-с, кроме того, и присяга ведь розная, – продолжал Гарькин, ловко поправляя рукава и принимаясь развязно споласкивать чашки. – Примерно хоть присяжный: дает он присягу в том, чтоб судить по чести, по совести… И будет судить, и от присяги не отступится. Ну, только это дело от всех других его дел опять-таки сторона. Тут он слободен делать, как ему нужно. Судить дал он присягу по убеждению совести, нелицеприятно, и судит так… А спроси ты его в это время: как тебя зовут? Акулиной, – скажет он. И ничуть это противу присяги его не будет, коли ежели в этом его интерес есть: может, вся жизнь, дети, семья, состояние… Так ли я говорю-с?
– Оно, конечно… Только ведь каково дело, каков предлог?
– Знамо, коммерческое-с… В этом деле сам господь снисходительствует.
– Именно, снисходительствует… Пожалуй, что и правда… Ха-ха-ха!.. Ведь вот теперь хоть бы мое дело: ей-богу, с радостью бы сообщил, если б только поверили, что у меня жена умирает… Сейчас бы в суд прошение – и марш домой. Теперь, поверите ли, ведь совсем в две-то недели все дела станут. Ярмонка – и послать некого… Жена на сносях, седьмым, господь с ней… Просто хоть плачь. А тут опять расходы: ведь здесь рублем в день не обернешься, соблазны, притом ежеминутно! В суде опять: глядишь, пирожок – гривенник, котлетка – четвертак… Кушает господин прокурор, ну и тебе как-то обидно отстать. На серяках не взыщут, хоть каравай за пазухой притащи, а нам нельзя. Вот, рассказывают: коммерсант один вдруг получил телеграмму на самом заседании, что у него отец умирает. Прочитал, даже побледнел, затрясся весь. Посмотрели: сейчас же отпустили, даже слова не сказали. А все вздор: отец-то здоровехонек был; вот ведь как представился! Побледнел! Знает, что справляться никто не поскачет. Нда-с… А у меня даже и случай есть: жена родит. Право, хочу уведомить, чтоб она телеграммишку сюда черкнула: "Приезжай, милый супруг! Совсем, мол, у меня дух вон!" Недоуздок не утерпел, чтоб не заметить, что купцам, видно, и уставы не писаны никакие.
– Ну, а вы что? – накинулся на него купеческий сын. – Святее, что ли, нас? Поди, нет у вас "нетчиков", али не запаивают мир, чтоб в очередь не заносили? Думаешь, вы одни святые?
– Да нам к чему в нетчики-то идти? Мы общинники. Нам ни к чему. Мы еще даже, пожалуй, в охоту по зиме-то сходим; проветришься лучше, чем на печи-то преть – отвечал Лука Трофимыч. – Вот собственники – дело другое… Али вон летом и нам…
– Хорошо вам общинные-то деньги проедать!
– Хороша проежа! – крикнул Недоуздок. – Ах, купец! Мирскому пятиалтынному – и тому ты позавидовал…
– Все же хоть пятиалтынный есть с кого взять… А мы с кого взыщем?
– И у вас обчество есть.
– Наше-то, брат, общество скажет: у тебя денег много у самого, на то ты и купец.
– Так об чем же, почтенный, горюешь? Денег много, а он горюет! Это как будто не дело, как будто выходит: и не надо, а все-таки урвать.
Лука Трофимыч и прочие присяжные сосредоточенно и недовольно молчали, даже шабринских коробило от излишней "игривости" старика Гарькина, увлекшегося слишком своими "коммерческими принципами" в разговоре с купеческим сыном, и сидевший рядом с ним шабер не раз ткнул его исподтишка под бок. Луке Трофимычу начинали не нравиться трактирные разговоры: ему постоянно вспоминался старшина и его "напутствие", в основательность которого Он не мог не верить по предшествовавшему опыту.
Между тем посетители собирались в трактире все отборнее и отборнее. Недоуздок обратился весь в слух и наблюдение.
– Ничего! Кажись нам теперь округа во всем обличий… Здесь на свободе… Посмотрим мы тебя, как ты об нас, серяках, теперь полагаешь…
Однако пеньковцы, наскоро напившись чаю, боялись долго оставаться в трактире и ушли. Только Недоуздок остался: он не мог не удовлетворить своего любопытства вконец.
IV
Мужики
Вернувшись на постоялый двор, пеньковцы удивились, найдя комнату, в которой они помещались, пустою и отпертою; но тут скоро заметили, что в одном углу, на нарах, ютилась старуха крестьянка. Она, казалось, совсем облюбовала этот угол и расположилась в нем "по-хозяйному"; вверху на гвоздочки развесила плетенки из суконной покромки, какие-то мешочки, бурачки и приладила образок. Сама она, обернувшись сгорбленною спиной к двери, копалась в мешке с холстинными постромками, подшитом сверху телячьей потертой шкурой с изношенного солдатского ранца. Старуха была теперь в крашенинном синем сарафане и в составленном из разных лоскуточков повойнике на голове; из-под серой грубой рубахи смотрела ее впалая грудь темно-коричневого цвета. Сморщенное маленькое лицо ее носило по изборожденным шрамами и морщинами щекам следы бесконечно пролитых слез, оставивших в них после себя темные дорожки примоченной грязи.
– А ты что, старушка, здесь делаешь? – спросил Бычков, заметив ее.
Старушка встала и низко поклонилась пеньковцам.
– А я вот, почтенные, со старичком вашим! – отвечала она.
– Сдружились?
– Спокою его… Слаб он у вас, старичок. Претерпел от вьюги. Зорок мой глаз на это: сейчас заприметит. Тем и по селеньям нашим известна. Тем и век свой проживаю, что болящего спокою…
– Лекарка будешь?
– Нету. Я молитвой. Жальливая я… Из-за наших грехов старичку напасть пришла… Из-за грехов наших потрудился.
– Из каких из наших?
– Так, из наших. И я для него должна потрудиться ради господа моего. "Бабочка, – говорит мне старичок, – тоска, – говорит, – мне на сердце большая. Шел я на великое дело, на ответное – за неразумный грех человеческий у царя и закона постоять, да не принимает, должно, господь моего заступления, попустил он, батюшко, вьюге сломить старые кости, а людской обиде сломить и смутить до конца дух мой". Помолимся, говорю я, грешные.
– А где же ты нашего старичка сокрыла? А? – спрашивал Бычков. – Смотри, бабка, не смути его у нас… Где у тебя он?
– Нишкните, милые; чуточку забылся. На полатях он. Сном господь исцеленье всякой душевной истоме приносит.
– Так помолились, старушка? Дело доброе… Вот мы после суда-то и поженим вас, пожалуй. Ишь вы у нас как слюбились! – шутили присяжные, распоясываясь и снимая свои "парадные одеяния".
– Встали мы пред иконою, – неторопливо продолжала старуха, – и помолились: за сродников, за родителев, за царя-батюшку, за судию благодушного, за скорбящего, несчастного, за законом обличенного…
– Умеешь ты, бабка, хорошо молиться! – восхищались присяжные.
– Потому у меня душа чиста, что стекло прозрачное. Я давно так научилась молиться.
– За что ж это тебя господь сподобил?
– За смиренное терпение… Я не ропщу.
– А сын, старушка?
– Ежели господу угодно, он надежду мою поддержит. Не угодно – смирюсь.
– Истинно ты, бабушка, богу угодишь этим.
– Господь награждает меня. Благодарю его всечастно. Святыми целеньями я от него завсегда награждена на людскую нужду.
Крестьянка вынула из висевшего на поясе кармана, из разноцветного ситца, пузыречки и показала пеньковцам.
– Вот маслице от споручницы… Вот от Миколы-угодника из самой мощи… Вот от живоносного источника… Спрыснула я старичка святою водой от живоносного источника, обвязала ему голову ледяною примочкой. Успокоился старец божий, просветлел, что младенец. А болен у вас он, болен! Натрудился шибко.
– Что сделаешь, бабка!.. За наши грехи бог, должно, наслал экую метелицу… Может, нарочно нас отстранил, потому, надо полагать, что недостойны… Вишь-де лапотники, пешкара эдкая, лошаденок жалеем, пешком идем, а туда же судьи… Недаром здесь нами гнушаются… Знамо, больно уж ловки стали, в судьи захотели… С барями да богатеями судить!.. Вот господь за гордость-то мужичью… и того, – философствовал Еремей Горшок, – и карает…
– Ври больше! – сердито сказал Лука Трофимыч.
– Да, право, тоска! Ты смотри, сколько на нас из-за этого самого обижаются… Пущай бы их одни судили, коли не по нраву с нами…
– Знал бы, не пошел, – сказал другой Еремей. – Лучше откупиться! Всякую напраслину на тебя гнут…
– Смирись, – поучал Лука Трофимыч.
– Мы, кажись, смирны… Уж так смирны, что малый ребенок и тот тебе в бороду плюнет!
– Обедать бы, братцы, лучше… А во всем прочем буди воля божия! – заметил Бычков, засунув широкие ладони за пояс.
– Обедать так обедать. Заказывай, – отозвались пеньковцы. – Недоуздка нам ждать нечего. Это уж мужик такой: по три дня скорее не евши пробудет, чем дело не выследит.
Сели обедать. Все стали добродушнее. Завели разговоры.
– Бабка, похлебай с нами. Недорого возьмем. А то за нашего старичка и так покормим, – предложили присяжные.
– Спасибо. Я этим себя не питаю.
– Что ж так?
– Я – что птаха малая… У меня и тела нет!
– Оттого и тела нет, что ешь мало…
– Нет, не от этого. А тела нет, оно и не требует… Сухонького пожую – и довольно… Пять лет уж я так-то…
– Из тебя, мотри, моща выйдет.
– Выйдет, думать нужно. Я и теперь моща, только живая.
– А ты чья, бабка?
– Я-то? Я беглая.
– Беглая? От кого?
– От хозяина.
– За что так?
– Пятый год я беглая. Жили мы большою семьей: два брата. Большак-то вдовый, трое малых ребятишек у него. Такой он тихой в характере, за ребятишками своими что баба ходил, нянчился. Зимой истопит печку, перемоет всех, вычешет. Дивно на него смотреть было, да и смешно. Мой был мужик рассудительный; он все подсмеивался над большаком, "женкой" его прозвал и считал себя не в пример умнее. Мой не скажет: "Люблю, мол, тебя, Паранька!" – нет, он все эдак норовит по уму сказать: "Мы с вами примерно, Прасковья Титовна, от самого господа бога и с благословения родительского любиться должны… Так ты по сторонам не разувай глаза-то". Не нравилось ему, что большак другой раз с базару платок мне привезет, сластей каких. Сынишку нашего тоже баловал. Пришло так, уехал мой-то в Нижний, а большак к знахарке ходил, питья мне какого-то в квас влил. Может, этим больше и обошел меня. Тем делу конец бы, потому я скоро свой грех пред господом сознала, стала в церковь ходить, покаянье на себя наложила. И все внутри меня что-то говорило: "Не видать тебе, раба Прасковья, до конца твоей жизни счастия! Весь дом твой несчастием порешится. А будет твоей душе спокой, ежели скитаться будешь по земле и помогать болящим… И даю я тебе провиденье – всякую болезнь в человеке признавать, и ты, болезнь ту провидевши, должна за тем человеком следовать… Вот тебе мой приказ".
– Как же хозяин-то?
– Пришел и признал. Сейчас с братом в раздел. Стали делиться, а большак все себе и отсудил. Тут мой уж стал бить меня. Я молчу и только к сынку привязалась, десятый годок ему шел. Он и его у меня отнял в ученье. А сам все бьет; два года бил: грудки отшиб. Стала я сохнуть. Тут я надумала: "Божье повеленье исполнить требуется". И ушла в бега: в Соловки ходила, в Новом Ерусалиме была, по всем обителям странствовала. Вернулась тихонько домой – сынку четырнадцатый годок шел; и стал он щепка Щепкой, и как будто рассудком тронувшись. "Петя, – говорю, – это я, матка твоя". – "Вижу", – говорит. "Не рад ты мне?" – "Нет, – говорит, – ступай опять в бега… Узнает отец – убьет и тебя, и меня!" Горько мне было, заплакала я – ушла опять к Киеву. Год ходила. Вернулась сюда, в город, слышу, говорит мне один мужичок из наших: "Твоего сына судить будут…" – "За что?" – спрашиваю. "Отец, слышь, его из-за тебя избил; привязал к телеге – да вожжами… Зверь стал – насилу оттащили. А после того Петьку-то поймали у задворок со спичками. Избу хотел поджечь. А отец-то пьяный спал. Хорошо, что усмотрели. Спалил бы и деревню!"
– А сколько тебе, бабка, лет? – прервал ее Бычков.
– Третий десяток в исходе.
Пеньковцы посмотрели на нее.
– Ну, истинно твое слово: недаром твое покаянье… В половину тебе господь годов прибавил – веку укоротил.
В эту минуту за дверью послышался разговор. Пеньковцы стали вслушиваться.
– Не нас ли кто ищет? – сказал Лука Трофимыч, приподнимаясь, чтоб справиться.
Дверь отворилась, и в ней показался хозяин, за ним солдат, длинный и прямой, как веха, с корявым, усеянным прыщами лицом; в руках у него была книга.
– Господа присяжные? Вот здесь-с. Они самые. Получайте! – говорил хозяин, пропуская вперед солдата и показывая на пеньковцев.
Пеньковцы все поднялись, только крестьянка как сидела, так и осталась невозмутимою.
Солдат, не снимая кепи, молча подошел к окну и стал рыться в книге. Наконец он вынул лоскут бумаги.
– Фома Фомич кто из вас? – спросил он.
– Есть. Старичок будет. Вот на полатях он!
– Можно, чай, слезать с полатей-то. Не велик барин!
– Болеет он у нас, кавалер, – жалобно заговорил Лука, – уж просим прощенья… Потрогать жалеем… Забылся только что.
– Ну, мне все равно. Вот повестка. В семь часов приказано явиться. Вы с ним одной волости?
– Одной.
– Все?
– Мы все пеньковские. Других нет…
– И женка? – спросил солдат, кивнув на крестьянку и едва изобразив на корявом лице какое-то подобие улыбки. – От скуки, что ли, прихватили с собой… Али, может, и женка в присяжных тоже?
– Нет-с… Зачем же?..– умильно улыбаясь, объяснял Лука Трофимыч. – Так, бабочка… Набеглая… Присталая, выходит…
– Ну, и ее тащи к нам, – шутил солдат.
– Непочто, господин служивый, непочто… Мы вам не слуги… Мужики вам слуги, а мы, благодарение отцу милостиву, не слуги еще вам… Мы, бабы, не вам – богу служим! – заявила храбро "беглая бабка".
– Вот так женка – заноза! – продолжал шутить солдат и потом, быстро обернувшись опять к пеньковцам, сурово прибавил:– Так всем вам, пеньковцам, явиться к семи часам.
Пеньковцы перепугались и молчали.
– А не известны вы будете, господин кавалер, к чему это нас? – проговорил дрожащим голосом Лука Трофимыч.
– Там объявят… За хорошим делом к нам звать не станут.
Солдат оставил повестку и ушел.
– Что за грех? – спрашивал тихо Лука Трофимыч, всматриваясь в боязливо недоумевавших пеньковцев. – Ч-чу-де-са-а!.. Сохрани, господи-батюшко, Миколай-угодник! Что за притча? Не Петра ли что?
– Фомушку, слышишь, зовут. К чему тут Петра? – заметил Бычков.
– Ну-ко, Дорофей, прочитай поскладней, нет ли там чего еще? Не прописано ли? – обратился к нему Лука, подавая повестку.
Бычков стал читать по складам, но, кроме приказания крестьянину Пеньковской волости Фоме Фомину явиться в семь часов пополудни сего ноября, дня, такого-то года, не нашел ничего, хотя посмотрел и на Другую сторону и даже долго и тщетно старался разобрать хитрый росчерк у подписи письмоводителя.
– Помилуй нас, грешных! – глубоко вздохнули пеньковцы.
– Смотри, братцы, часы-то бы как не проворонить. Вишь, здесь какие строгости – все строки, – внушал обстоятельный мужик. – Ты, Еремей, карауль смотри. Почаще к хозяину-то понаведывайся. Да не задрыхни, спаси господи, как ни то грехом; не ложись на лавку-то, а у стола присядь… Да вот, вот бабка-то, может, приглядит за тобой. А мы отдохнем пока.
– Ну, братцы, чудеса здесь! – продолжал он, собираясь ложиться. – И ума теперь совсем решишься… Не соображусь…
– Да прежде-то разве не бывало? – спросили другие.
– Как не бывало!.. Всяко бывало… То-то вот и пужаешься… Думается теперь, как-никак, а бесприменно по трактирным делам… Вишь, что горожане чудят над нами.
– Тьфу ты, господи! – рассердился наконец всегда смирный и покорный Еремей Горшок. – Дались тебе, Лука, эти трактиры. На всякое дело у него одно решенье – трактир! Да неужто, кроме трактира, так уж над нами и чудить некому? Не клином, чать, округа-то сошлась… И опять, разве Фомушка был хоша раз в трактире?
– Так, так… Совсем оглупел, братцы! Простите, – признался благодушно Лука Трофимыч, зевая и крестя рот.
Смерклось. Зазвонили к вечерням. Дежурный Еремей Горшок, все время дремавший за столом и то и дело просыпавшийся и бегавший на хозяйскую половину справляться о времени, перебудил пеньковцев.
Встал и Фомушка. Спросили его товарищи, не знает ли он, зачем его вызывают.