Золотые сердца - Николай Златовратский 19 стр.


Вот картина, вся освещенная ярким летним солнцем, обливающим своими лучами пыльную площадь, на которой совершается купля-продажа тяжкого народного труда…

Я передал все эти, охватившие меня воспоминания, Башкирову. "Ведь вы, известно, художники! – сказал он, добродушно улыбаясь. – А что вот ему с голоду пришлось было умирать под старость, так это тоже своего рода картина!.." И долго мы в этот вечер проболтали с Башкировым о народе… И ведь чудак – сам оказался таким же идеалистом! Как глубоко он чувствует и как беззаветно верит!.. Ну, мы, наговорившись, наконец, уснули… Старик давно уже спал на той же лавке под образами… Было два часа, а я еще не засыпал: вызванные стариком в моем воспоминании картины деревни, как в панораме, цепляясь одна за другую, бесконечною вереницей вставали в моем воображении… И… что я вижу?.. Во сне или наяву? В щель перегородки мне виден весь старик… Он поднялся, осмотрелся и, крадучись, стал развязывать на худых ногах онучи… Бережно, при свете лампадки, развернул он эти провонявшие и прогнившие почти тряпки… Дрожащими старческими руками, боязливо и чутко оглядываясь, стал он считать… деньги!.. Мне стеснило грудь, слезы подступили к горлу… Я чуть не зарыдал… Я завернулся с головой в одеяло, но спать уже не мог… Едва забрезжилось, я поднялся, сказал Башкирову, что я ухожу, – и вышел. Старик уже стоял на крыльце и, обратясь на восток, молился, едва держась на трясущихся ногах и цепляясь рукой за перила крылечка… Он посмотрел на меня своими бесцветными глазами… Не обертываясь, я побежал прочь, все дальше и дальше от этого взгляда… Но он преследует меня и теперь! О, этот старик!.. Ты, может быть, спросишь меня, как и Башкиров: "Да что же тут такого?" Не знаю, не знаю, не спрашивайте меня… Я чувствую только, что мое сердце ноет и ноет, что демон лжи не оставляет меня даже у порога могилы…

Прости, больше не могу… Рука ослабела… Устал… Лягу сейчас. Если бы забыться! Но этот демон лжи, развративший мою родину!.."

Здесь письмо кончалось словами, уже написанными, очевидно, после: "До свидания, Петр. Когда ты получишь это письмо, я, вероятно, уже буду на Ваганьковском… Вспоминай иногда мою "злохудожную" душу!.. Таких, как мы, уже, вероятно, не будет больше или, по крайней мере, – не должно быть… Мы сделали свое дело:

Мертвые в мире почили,
Дело настало живым!

Вот мое завещание…"

– Он не умрет еще! – сказала Лизавета Николаевна. – Этот покой, который был ему так нужен, спасет его…

– Он умер, – промолвил Морозов. – Умер?!

– Да. Я сегодня получил телеграмму из Москвы.

Мрачен был Морозов, говоря эти слова. По-видимому, посещение Павла и его скорая смерть произвели на его душу глубокое впечатление.

Глава девятая
Накануне

Наступившее ненастье надолго засадило меня в моей избе, тесной, душной, с маленькими окнами, с плохими рамами, привязанными бечевками к косякам, с бесконечным количеством мух и запахом кислой прошлогодней капусты, которую усердно ели мои хозяева, в ожидании свежей, пользуясь постом, запрещавшим им есть скоромное, которого у них оказалось очень мало. Мелкий дождь семенил с утра до вечера. Небо хмурилось кисло и слезливо. Скучно в ненастье досужим людям в городе, а в деревне еще скучнее. "Лоно природы" обращается в нечто грязное, мокрое, вязкое. Прекрасные поселянки становятся злее, хмурее и молчаливее. Очень могло случиться, что в качестве досужего человека я окончательно затосковал бы от деревни, если бы не произошло одно обстоятельство, которое несколько нарушило гнетущее однообразие деревенского ненастного дня. Это обстоятельство вызвало на улицу всю деревню и дало свежий материал для собеседований. Обстоятельство это, если хотите, было очень обыкновенное. Как-то раз, утром, когда вороны каркали особенно настойчиво и надоедливо, через деревню проносили покойника. Впереди, задолго еще до гроба, показался мальчуган с почернелой иконой в руках, которую он держал на лоскутке белого холста: чинно и солидно пространствовал он по жидкой грязи среди улицы; два других мальчугана, в огромных сапогах и в длинных материнских кацавейках, с шапками в руках и мокрыми головами, сопровождали его, стараясь возможно шире шагать через лужи. Немного спустя показалась крышка, надетая на головы, принадлежавшие, вероятно, тем двум синим сибиркам, которых длинные полы развевались на ходу из-под крышки. Наконец показался и гроб, вымазанный охрой, покрытый вылинявшим и окончательно потерявшим позолоту стареньким церковным покровом. Шестеро мокрых мужиков несли его на серых холстинах. За гробом торопливо шли две старухи; одна из них несла в руках узелок с медом и кутьей. В них я признал Павлу и Секлетею. Рядом с ними шел Башкиров, в больших сапогах, в старом черном пальтишке до колен, без шапки, с повязанными носовым платком ушами. Несколько сзади ковылял хромой мужик, размахивая одной рукой, в которой была шапка, а другой – опираясь на подог, да какая-то старуха, сгорбившись "в три погибели", трусила за ними и постоянно сморкалась в полу. Едва процессия вошла в деревенскую улицу, как из всех ворот повысыпали обыватели. Все крестились, а многие подходили к гробу и кидали гроши в деревянную чашку, поставленную в ногах покойника, и молча кланялись Башкирову. Посредине деревни мужики, несшие гроб, остановились, чтоб перетянуть холсты с одних плеч на другие. Подошли обыватели и предложили от себя "смену". Трое усталых носильщиков согласились. Все разговаривали тихо, шепотом. Раздавались советы: "Держи, держи прямей! Подтяни в ногах-то! Господи Иисусе! В головах-то поддержите! Святый боже, святый крепкий! Ну, теперь ладно! Со святыми упокой!" Бабы, благочестиво сложив на грудях руки, разговаривали со старухами, поглядывая то на покойника, то на Башкирова, вставшего к гробу на смену одному из носильщиков. Дождь тихо барабанил в сосновую крышку и пробирался за ворота провожавших. Звонко упал в чашку последний грош; процессия тронулась. Оставшиеся обыватели перекрестились, вздохнули и долго еще всей деревней смотрели вслед уходившим. Потом сбились в кучу под одними воротами с навесом и долго о чем-то толковали. После обеда погода начала разведриваться; серые тучи рассеялись и превратиливь в белые, молочные хлопья быстро мчавшихся по голубому небу облаков; заходящее солнце весело заиграло на мокрой листве и соломенных крышах изб. Собаки вылезли сушиться из-под ворот на солнечные полосы, легшие поперек улицы. Ребятишки отправлялись странствовать по лужам. Деревня повеселела. Я вышел на улицу и завел разговор с первым же проходившим мимо мужиком.

– Кого это мимо вас утром пронесли?

– Пронесли-то? Мужика пронесли. Из суседских, – отвечал мужик и переложил хомут с одного плеча на другое.

– Это тот, что вешаться хотел, да сняли?

– Он самый. От смерти, брат, не спасешь, коли она идет, – заметил он.

– Ну, а Иван-то Терентьич Башкиров при чем тут?

– Иван-то Терентьич? – переспросил мужик и стал внимательно всматриваться в меня. – А вот что я тебе скажу, – неожиданно прибавил он, – ты тут посидишь, что ли?

– Посижу.

– Ну, ладно, посиди коли… А я вот сейчас мигом вернусь, только хомут в избу снесу… Так смотри, никуда не уходи! – крикнул он с дороги, трусцой пустившись к своей избе.

Минут через пять он шел обратно уже без хомута и нес, тщательно рассматривая, какую-то бумагу. Не доходя до меня, он спрятал ее за пазуху.

– Доброго здоровья! – сказал он, подходя ко мне и снимая шляпу. – Вот и ведрышко господь дает. Слава те, господи! Теперь как-никак управимся. А то беда, хлеб весь, того гляди, погноили бы. И ты, чать, поди, рад солнышку-то? Болеешь ведь?

– Да, рад.

– Что ж у Ивана Терентьича не лечишься?

– У меня есть лекарь там, в столице, свой…

– Так, так… У вас свои лекаря. Иван Терентьич точно, по нашим, по мужицким, болезням больше, должно полагать?

– Нет, все одно: и он по всяким.

– Ну, где уж! Это, братец, кто что изобрал. Я однова вот в городе к лекарю затесался с дурьих глаз, а он на меня как крикнет: "Разве ты не знаешь, что я барынь лечу только!" Нет, это – кто к чему. Тоже ведь с нашим братом не всякому валандаться повадно. От нас барышей-то немного. Это уж кто разве из приятельства, – резонировал мой собеседник, а между тем потихоньку вынимал из-за пазухи бумажку. – Ну-ко, вот посмотри, – сказал он тихонько, всовывая мне бумажку в руку, и отвернулся от меня вполоборота, как бы отстраняя себя от всякого соучастия в дальнейшем ходе дела.

– Что же это? Письмо?

– Письмо… Ребятам своим посылаю… в Москву. В Москве они у меня на заработках… В плотничьей артели, – говорил он, изредка оборачивая лицо ко мне.

– Так прочесть тебе?

– Да. Проверку нужно сделать. Потому самый этот писец-то баловаться стал.

– Как баловаться? Он из каких?

– Из наших, из крестьян… бобыль. Что насчет письма – золотой был человек, а теперь только смотри за ним в оба… Избаловался, да и шабаш! Пить, что ли, стал много: балует – да и конец!

– Как же он балует?

– А так вот: ты ему говоришь одно, а он тебе напишет что ни то непотребное… Намедничка что ведь придумал: пишет вот также от одного мужичка. Мужичок говорит: "Пиши: у матки твоей зубы болят", а он написал, что у матки все зубы за ночь повыпали, не пьет, не ест, пришли, вишь ты, ей новых зубов заморских на целый рот… Вот ведь охальник какой!.. Думаем поучить его когда при случае…

– Да ведь он вам читает?

– Читает, как же, как быть надлежит, а потом и объявится какое ни то непотребство… Ну-ко, прочти, да потише! А то услышит – осерчает. Не любит он этих проверок.

Я развернул четвертку серой бумаги, всю исписанную толстым, так называемым "полууставным" почерком, и стал читать. Мужик сидел ко мне по-прежнему боком, наклонив голову, и слушал, сняв шляпу, перекладывая в ней платок и постоянно приговаривая: "Так, так! Как следует! Что верно, то верно!.. Вот-вот, как есть, все мое слово, все!"

Я не стану утомлять внимание читателя воспроизведением всем известных приемов крестьянского письма с неизбежным "к любезнейшим нашим кровным", с "родительским благословением, навеки нерушимым", с отчетами о здоровье всей родни, составляющей чуть не полдеревни, и с вторичным переименованием ее же в отделе поклонов. Я постараюсь воспроизвести только одно место, может быть, небезынтересное для читателя. "А что насчет сведомленья вашего об Иване Терентьиче и, как просили вы, от артели поклон ему передать, так мы все в точности по вашей общей просьбе исполнили, сами со старухой к нему в троицын день ходили и чаем от него угощались, а живет он по-прежнему, и в согласии с нами то ж по-прежнему, и мы им довольны такожде по-прежнему. А в волости нашей большой вышел сюжет…"

– Вот, вот и пошел… Вот уж я этого слова в жизнь свою не говорил, – перебил меня мужик. – Ну-ко, ну-ко, прочти еще… Вишь ведь, попутал бес!.. Это что же значит?

– Да ничего особенного… Дальше видно, что это означает просто "происшествие", сумятица вышла.

– Ну, это так… так… точно, что сумятица… Так чего ж он эдакое слово ввернул?

– Так, захотел ученостью похвастать…

– Это, пожалуй что… У него эта повадка есть. Он прежде-то к дворне был приспособлен, ну и нашвырялся около бар-то. Это верно… Так оставить это слово-то? А то уж измени лучше, бога для!

Я обещал ему поправить и продолжал читать: "Старух наших Павлу и Аксентыо суровецкие на месте их жительства очень убеспокоили и, что касательно земли н рагзных наложениев, утеснили. Слух идет, что от богатеев это все учинилось. А старухи были в большом огорчении, с миром и старшиной тягались. Слышно, уйтить хотят. А Иван Терентьич, слышь, у старшины по этим делам был и со стариками говорил, хлопотал, да тем временем старухи сами решенье уставили – отойтить. По сей причине старшина наш, Филипп Иваныч, просит себе у начальства увольнение, и как все это покончится – одному богу известно; о старухах же известим. А они вам кланяются и просят нижайше об этом отписать. А Иван Терентьич всем кланяются и будет он к осени опять в столице. И засим мы с маткой живы и невредимы".

– Так, так… это все точно, – перебил меня мужик, – только я тебя попросить хотел бы: пропиши ты тут еще, сделай милость (вот тут чистое местечко осталось), пропиши насчет вот покойника-то, как и что: Иван, мол, Терентьич за ним ходил неустанно, как его с петли сняли, и схоронил на свои капиталы (у мужика-то только одна матка и была старуха, чуть с голодухи не померла), сам на вечное упокоение провожал!

Я сделал мужику все, что он просил.

Наступающие после долгого ненастья ведренные дни бывают как-то особенно хороши: воздух, еще несколько влажный, мягок и свеж; вымытая зелень блестит ярко и пышно, как будто все убралось, вычистилось, выходилось под праздник; по голубому небу весело бегут белые облака, словно гоняясь с вьющимися вверху стрижами и ласточками.

На другой день, совершенно неожиданно, на пороге моей отворенной комнаты появилась сгорбившаяся в дверях фигура Морозова.

– Вот и я к вам забрел, – сказал он, с добродушно-суровым выражением подавая мне руку.

– Милости прошу!

– Я все поджидал вас к нам, не утерпел, сам пришел…

– Садитесь, будем чайничать…

– Нет, чайничать не стану, а так побеседуем.

Он было присел, но тотчас же, по обыкновению, поднялся, зашагал по комнате, скрипя половицами, и с добродушной иронией стал осматривать мое "обиталище". Несмотря, однако, на его старание придать своему посещению вид простого, обычного визита, я заметил по его лицу, что оно не было обычно, что он что-то обдумывал; вообще заметно было, что он пришел неспроста.

– Что вы поделывали за это время? – спросил я. Он быстро повернулся и сел к окну на лавку.

– Собственно, дела никакого не делал, а, если хотите, – приканчивал дела и итоги подводил.

– Итоги? Чему?

– Всему. А прежде всего делам по имению жены, в качестве честного управляющего, который оставляет свой пост.

– Значит, снова снимаете свои шатры? – спросил я шутливо и посмотрел на него. Он опять поднялся и стал ходить, потрепывая бороду.

– Да, снова снимаю свой шатер, – поправил он меня, – должно быть, пора…

– И Лизавета Николаевна?

– Нет, уж это зачем же!.. Будет.

– Одни?

– Один. Что же тут особенного? Нам бы давно уже не мешало брать пример с народа. Беспокойный, неусидчивый мужик, отправляющийся шляться по лицу бесконечной великой и малой России, в поисках за "устоем", за тем, "где лучше", не возьмет с собой жены. Вот, когда найдет этот устой…

– А если не найдет?

– Да, и это может быть… очень может быть. Я вам расскажу про одного такого чудака, очень близкого мне человека. Он уже давно умер. Это был мужик сообразительный, бойкий самоучка. Благодаря этим качествам он скоро пошел в гору, нажил денег и открыл даже собственную фабрику. Энергия и деятельность его были поистине изумительны; не имея раньше за душой сломанного гроша, презираемый всеми, с кем ему приходилось конкурировать, ежедневно бившийся из каждого рубля насмерть, он выказал замечательное терпение и выносливость. Наконец добился всего, чего желал, и именно самостоятельности и какого-то злорадного довольства, что он может теперь плевать в бороду тем, кто прежде его гнал и презирал. И он действительно наплевал. Когда стали лебезить пред ним, он выгнал всех. Семья его вздохнула: супружница завела себе приятельниц и налегла на самовары, которых по десяти в день выпивалось в приятной беседе. Ребятишки щеголяли в плисовых кафтанах, ставили вместо бабок в кон пятаки или писаные пряники. Казалось, чего лучше? Но чудак загрустил и зачудил. Не прошло и полгода, как он запил. Его дом с утра до ночи был полон самой оборванной, самой бесшабашной беднотой. Она тащила правдами и неправдами все, что ей попадалось под руку; сам он раздавал пригоршнями ей деньги, и раздавал с какой-то лихорадочной торопливостью, как будто боялся, что вот-вот скоро заметят это, и целый кагал родни, с женою и ребятишками, повиснут ему на руки и заголосят: "Сумасшедший! Сумасшедший! Вяжите его! Живота своего не бережет!" Действительно, скоро так и случилось, но уже было поздно: он успел раздать все, что у него было. Ужасно было выражение его лица в то время, – выражение насмешливое, злое, когда он смотрел, как жена его с ругательствами каталась, как помешанная, по полу, в отчаянии, что ее лишили счастия выпивать десять самоваров; как ребятишки ходили вокруг него злыми волчатами и, подзадориваемые окружающими, набрасывались на отца с кулачонками, с сверкающими глазами. Как много было в них благородного негодования против сумасшедшего, лишавшего их возможности есть писаные пряники! Но вот, наконец, чудак не вытерпел и в один прекрасный день, отколотив жену, выпоров ребятишек, взял палку, подвязал за спину мешок, надел лапти и ушел…

Морозов прошелся несколько раз молча и вдруг озабоченно стал рыться в боковом кармане.

– Впрочем, я пришел к вам вовсе не затем, чтобы рассказывать про чудаков…

– А это интересно. Что же сталося с этим чудаком и какое имеет он отношение к вам?

– Что с ним сталось, об этом не нужно много говорить: он скоро нанялся в другой губернии на фабрику, выписал к себе семью – и потекла обычная тяжелая рабочая жизнь… Так он странствовал с места на место… до смерти. А что касается его отношения ко мне, к "моей истории"… я вам на это одно могу сказать: он был очень близкий мне человек, очень близкий… А пришел я к вам вот зачем…

Морозов сел к столу и, вынув из кармана пакет, положил его перед собой.

– Вот зачем, – повторил он, повертывая пакет в руках. – Видите ли, у меня здесь мои записки… Так, иногда находили на меня глупые полосы откровенности… Впрочем, и по другим побуждениям. Собственно, я очень мало предаюсь личным излияниям, но я люблю иногда записывать все выдававшееся в моих глазах. Мне приходилось сталкиваться с разнообразными личностями, в разнообразных положениях, с различными "направлениями"… Так вот это я и записывал… Сам я с своими записками, по крайней мере теперь, ничего не могу сделать… Возьмите-ка вы их. Думал оставить жене, да она ничего из них, кроме "вечного памятника любви", не сделает. Так вот вы и возьмите. Как только придет весть…

– Да вы уж не умирать ли собираетесь? – в невольном изумлении вскричал я.

– Нет, я не собираюсь. Но почему-то мне думается (Морозов лихорадочно стал повертывать в руках пакет все быстрее и быстрее), что вряд ли я вернусь… У меня есть предрассудок: если навстречу попадался покойник, я всегда ожидал, что в моей жизни произойдет какая-нибудь радикальная перемена. И ведь всегда так случалось! Вчера я еще собрался было к вам, и о записках у меня не было и мысли, но недалеко от нас встретил покойника. Тут был и Башкиров. Я тотчас же вернулся домой и принялся приводить эти записки в порядок. А сегодня, как видите, принес их к вам. Вы, может быть, из них что-нибудь и сделаете…

– Но все же я не понимаю, к чему завещание-то? Ну, не сделаете здесь, сделаете в другом месте.

Назад Дальше