Золотые сердца - Николай Златовратский 5 стр.


Но кто же мог предполагать, что у Ванюшки есть "принципы"? А между тем он, когда ему предлагали стипендию, отказался и никогда не получал ее. Оказалось, что Ванюшка дорожит своей независимостью. Это стоило ему очень дорого, но он пробился все пять лет на своем "коште", а стипендии так и не взял. Что у него были "принципы", об этом без смеха не могли бы и говорить его товарищи. Они его считали "осиной", "деревом" и крестили его этими именами, когда он равнодушно и лениво слушал их горячие споры о "народе", о "язвах", о различных "измах" и пр. А между тем, если у него и не было цельного миросозерцания, по неумению его, вследствие умственной лени, предаваться спекулятивным упражнениям, то было много кое-каких оригинальных "основных положений", "устоев". У человека непосредственной жизни всегда есть эти устои, заменяющие цельное миросозерцание; на этих устоях держится, бессознательно для него, все его нравственное здание, хотя они стоят у него одиноко и, по-видимому, ничем один с другим не связаны. Такие устои в особенности очевидны в народе. Какого рода они были у Ванюшки, мы для примера приведем следующий разговор.

Молодые товарищи его знали, конечно, что Ванюшка хорошо был знаком с простым народом, так как постоянно толкался среди него. Они это знали, но считали его совершенно неспособным и не желающим воспользоваться своим знанием, как могли бы воспользоваться они. По этому обстоятельству они часто предавались соболезнованиям. Некоторым приходила в голову мысль эксплуатировать его практические знания в этой области. Так, однажды пришел к нему один из самых рьяных его товарищей по части разных "общих вопросов". Ванюшка в то время жил в плотничьей артели, занимая на день все ее помещение, так как днем рабочих никого не было.

– Скажи, Башкиров, – заговорил приятель, – ты хорошо ведь знаешь простой народ?

– Чаво я знаю? Знаю я Петра да Сидора. Вот чаво я знаю! (Нужно заметить, что Ванюшка говорил почти невозможным для порядочного общества языком: это была смесь семинарского жаргона с мужицким; да кроме того, он говорил протяжно, лениво ворочая языком.)

– Ну, да хотя этого Петра да Сидора изучил же ты? Вот они с тобой сходятся, тебе доверяют. Ты, значит, знаешь, чем можно добиться их доверенности, чем разрушить ту стену недоверия, которая существует между нами и ими?

– Знаю, – протянул Ванюшка, хитро улыбнувшись.

– В чем же, в чем штука-то? – вскрикнул обрадовавшийся юноша. – Трудно?

– Нет, ничего… легко!

– Легко?

– Не сумлявайся… легко…

– Ну, так в чем же штука-то?

– Штука-то?.. Быть несчастным!

Приятель отчего-то переконфузился, а Ванюшка стал хладнокровно переобувать сапоги и молчал.

Такого же характера были и другие его "устои". Как человек, живущий постоянно настоящею, реальною жизнью, он решал все сложные вопросы конкретно, а не в отвлечении. Нашелся у него один пациент из мастеровых, парень лет двадцати пяти, больной и хилый, вздумавший, кроме того, тосковать еще от любви.

– Мне, – говорит, – жениться очень нужно… Вот главная суть в чем!.. – объяснял он Ванюшке.

– Так чаво ж тебе – женись!

– Жену прокормить нечем. Вот какая линия!.. Сам я хилый, а она того хуже. У меня и на свадьбу-то гроша нет.

Перед Ванюшкой сейчас же стал средний человек, человек, так сказать, "гигиенический", который в лекциях медицинских фигурирует да в популярных гигиенах; явились у него в голове теория Мальтуса, и наследственность, и расположение нищих, и ответственность пред потомством. Ванюшка покрутил головой и затем плюнул.

– Ты, парень, лучше женись, пока не умерли вы оба. Женишься – умрешь и не женишься – умрешь. А все ж испробуете, что за штука любовь-то… Тоже ведь вашему брату счастие-то не вчастую… А на свадьбу я тебе денег принесу заимообразно… чтоб тебе это было не в огорчение!

"Потомство!.. Вишь что выдумали! Хитрые шельмы! Им это ничего… Говорят, имей в виду потомство! – твердил про себя Ванюшка и волновался. – А ты вот сними рубашку и отдай!"

По окончании курса Ванюшка остался в том же положении, в каком был и студентом. Года через два он вздумал было защищать диссертацию, да, как мы видели, самым легковерным образом не явился в назначенный день на защиту. Назначили другой срок, но едва он явился на кафедру, едва увидал пред собой группу растолстелых и вылощенных джентльменов, которые уже приготовились броситься на свою жертву (а им действительно диссертация была не по душе, ибо доказывала положительный вред некоторых медицинских учреждений), едва завидел публику, собравшуюся глазеть на эту "диалектическую травлю", как вдруг необычайно смешался, сконфузился – и не "защитил", к удовольствию смеявшейся публики и гг. оппонентов.

Вскоре же после этого случилась с ним неприятная история, из-за которой пришлось ему возвратиться на родину. Семь лет не видал он своей матери и теперь застал ее уже худой, больной женщиной, живущей в келейке у одной крестьянской "начетчицы". Она молилась богу, ходя по церквам и монастырям, и жила тем, что читала по покойникам. Это не удивило Ванюшку, так как он знал, что всеобщее "разоренье" давно уже погребло в своем бурном водовороте и их "дворянское гнездо". Отец его промотал половину имения еще прежде, чем получились выкупные свидетельства, а его брат покончил с ними, спустив все до нитки. В одно утро мать, давно уже погрузившаяся в религиозный пиетизм, к удивлению, но не к ужасу (ей было почти все равно), узнала, что их имение перешло целиком к одному кулаку-купцу. С кое-какими деньжонками, оставшимися у нее от распродажи "родовой" рухляди, она перешла на житие к своей знакомой начетчице.

Ванюшка прожил некоторое время среди волжских мужиков, практикуя между ними и инородцами, и опять вернулся в столицу, взяв с собою мать. С этого времени он вел свою прежнюю жизнь и деятельность: зимой жил по подвалам и чердакам и практиковал там, а на лето уезжал куда-нибудь в деревню "проветриваться от миазмов", как говорил он. В деревне он что-то писал в серьезные медицинские журналы и изредка лечил мужиков. В это-то время мы и застаем у него майорскую дочь.

Знала ли эта серьезная девушка, кто был Ванюшка? По незнанию ли его личности ухаживала она за ним или именно потому и ухаживала, что знала, кто он и что он? И почему все эти добрые люди – и майор, и Морозов, и Ванюшка – не находят между собою общей точки соприкосновения, общего пункта, где бы они могли сойтись? Я чувствовал, что здесь легла густая тень какого-то общего тяжелого недоразумения. Я почувствовал какую-то жгучую потребность во что бы то ни стало проникнуть в суть этого недоразумения, осветить для них тьму ее, в которой они тоскливо бродили, и разогнать эту тьму, чтобы свои увидели своих и подали друг другу руки.

Глава третья
Обитатели Майорской колонии

Наутро я шел к майору. Его усадьба, которую все величали "полубарским выселком", находилась верстах в трех от деревни, в которой жил я, и верстах в двух от Морозовых. Полубарский выселок представлял из себя нечто оригинальное: это была кучка плотных, здоровых, обыкновенных крестьянских изб, вытянувшихся на косогоре пред речкой; сзади эта кучка примыкала к садам, переходившим в березовую рощу, а пред нею стояли в одиночку службы: амбары, овины. Изб всего-навсего было четыре, из которых две – одна, напоминавшая собою маленькие, пятиоконные домики уездных городов, а другая – просто крестьянская – принадлежали майору, прочие – его пайщикам: выселившемуся из села юркому мужичонке Чуйке, первейшему майорскому другу и слуге, привязавшемуся к нему, как собака, и вольноотпущенному дворовому человеку, старику камердинеру, большому философу и резонеру, вечно спорившему с майором и препиравшемуся с ним по поводу разных "господских" и "мужицких" вопросов… Эти три оригинальные хозяина-собственника выделились из общего сельско-господского строя и образовали собою, непостижимо каким образом, особую колонию еще в конце шестидесятых годов. Клочок земли, на которой они поселились, принадлежал майору. Майор предложил сначала поселиться Чуйке, а затем и Троше (так звали камердинера, хотя ему уже было лет под семьдесят; он был в свое время любимец одного богатого барина, и тот никогда не звал его иначе как нежным прозвищем "Троша", которое и утвердилось за ним навеки, несмотря на то что старик очень сердился, когда мужики называли его так). Они поселились, разделили землю на паи и завели общее хозяйство: сняли вместе у соседей-помещиков землю и стали пахать; скупали у крестьян скот и завели скотный двор. Первым воротилой во всей этой "хозяйственной обстановке" был Чуйка, которому майор, по романтичности, а Троша, по "господской апатии и лени", доверились волей-неволей вполне. Была, впрочем, тут разница: майор доверялся вполне, беззаветно, хотя и следил сам за хозяйством или, по крайней мере, делал вид, что следил, ибо по живости своей натуры постоянно во все вникал, всегда шумел, всюду совался (на что Чуйка смотрел хитро-снисходительно и любовно), а Троша, напротив, постоянно ворчал, упрекал Чуйку за какие-то якобы "мазурнические дела", которые больше сочинял сам и которых в действительности не видал. Упрекал за всякое приобретение, какое Чуйка делал в своем личном хозяйстве: купит, например, Чуйка самовар, Троша уже направляется к майору и "конфиденциально" доносит, прося обратить внимание.

– Мне что! – говорил он при этом. – Мне не надо. Я это не по жадности какой вам докладываю, сударь… А только примечательно, что он очень уж юрок, очень в вашу доверенность вошел…

Натурально, майор при первом свидании передавал эти слова Чуйке, который волновался и шел сейчас же "требовать объяснений" от Троши. Троша был, однако, большой руки трус и боялся настойчивого, крикливого характера Чуйки; он тотчас же начинал врать и отбоживаться, вздыхать о людской несправедливости и угощать Чуйку чаем, за которым убедительно доказывал, что майор – большой руки выдумщик и что он на него, Трошу, постоянно взводит напраслину. Чуйка успокаивался этими объяснениями – и все входило в обычную колею. Он продолжал деятельно и неустанно блюсти общую хозяйственную обстановку, смотреть за рабочими, за скотом, ездить и маклачить на базарах; Троша по-прежнему продолжал ходить лениво из сарая в сарай, в барском пальмерстоне и вытертой бобровой фуражке, понюхивать табак и, ворча, сидеть на лавочке около своей "горницы", как звал он свою избу; а майор постоянно странствовал и "вел баталию" на земских собраниях, у мировых судей, на волостных сходах, в присутствиях по крестьянским делам и даже в окружном суде. Это была чрезвычайно живучая и подвижная натура. Несмотря на свои шестьдесят лет, на седые волосы, на разбитые ревматизмом и болью, от засевшей в правой ляжке пули, ноги, он не знал устали и постоянно кипятился, кричал с мужиками, кричал с господами – и только выпивал стакан за стаканом воду да вытирал красное от волнения лицо большим ситцевым платком. Между натурой Чуйки и майора было много общего, и это-то, вероятно, и свело их.

Таковы были обитатели "полубарской усадьбы", этой своеобразной колонии, таковы были их отношения Друг к другу. Все это, понятно, я узнал не вдруг.

Я подходил к усадьбе в то время, когда уже у "господского дома" (майорский дом звали "господским") стояла кучка мужиков, из которых одни были дальние, другие – вчерашние знакомцы, говорившие с Морозовым. Последние, как люди "свои", развязно сидели на крылечке, а первые недоверчиво и боязливо слушали Чуйку, который, не видя меня, горячо разговаривал с ними. Так как видимо было, что майора нет еще дома, то я приостановился, облокотившись на решетку палисада, и стал вслушиваться.

– Милый барин – они-с, господин майор, – говорил Чуйка, – вы не опасайтесь, мы с господином майором давно уже по крестьянским правам состоим…

– Разберет вас тут леший, прости, господи! – проворчал один угрюмый мужик, видимо раздраженный трескотней Чуйки и уверенный, что он только среди "своих". – Все вы нынче насчет этих правое разъезжаете…

– А вы чьи? – спросили пришлые мужики Чуйку.

– Мы? Ихние-с были, майорские. А теперича они с нами поселились на равных правах…

– На каких на равных?

– На всяких, на крестьянских… Нда-с!

– Да он барин, что ли?.. Али так… из кантонистов? – полюбопытствовали пришлые.

– Барин!.. Знамо, барин, – улыбнулись на недогадливость пришлых "свойские" мужики.

– Барин! – каким-то своеобразным тоном прокричал Чуйка. – Они майор, и ничего больше!..

– Так как же это он, почтенный, в монахи затесался? – интересовался один из пришлых.

– В монахи! Опять тут пустое слово, – как будто вконец обидевшись на несообразительность пришлых мужиков, сердито проворчал Чуйка. – В миру они, в безбрачии, пятьдесят лет жизни произошли… Двадцать лет тому назад, как они, господин майор, изволили свою вотчину, после покойников родителев своих, на волю отпустить, тут они и на безбрачие пообещались… Н-да!.. До всемилостивейшего манифеста изволили в этом обете пребывать, а девятнадцатого февраля, в незабвенный день, явились к нашему батюшке. "Соблаговолите, – говорит, – батюшка, теперича с меня безбрачие снять и обвенчать на вдове – крестьянке Василисе Ивановой". А теперь они во вдовстве, при дочке, божиею милостью.

– А вы при нем как состоите?..

– Мы у них по конторской части. Ну и в то ж время вместе землю подымаем. Коммерцию ведем скотинкой… Мы на паях. А впрочем, – прибавил Чуйка, поправив фуражку, – обождите. Они сейчас будут и все вам скажут, что ежели можем.

– Да вы, почтенный, с майором-то аблакаты, что ли, будете?

– Аблакаты? Нет, не выйдет так, – подумавши что-то, отвечал Чуйка, – мы только единственно… И по судам ходим, но только не в том виде… Вы вот господина майора спросите. Они всякую, например, фальшь очень чудесно видят… Например, по земству, даже очень их эти земцы не любят! Обождите! – предложил Чуйка, заключив рекомендацию своего первейшего приятеля, пайщика и патрона, старого майора, репутацией которого он дорожил больше всего на свете и не упускал случая выставить личность старика в наивыгоднейшем свете, не пренебрегая даже, как заметно, украшениями из области своей личной фантазии.

Чуйка приставил козырьком руку к глазам, посмотрел по направлению пыльной дороги, затем моментально юркнул в один сарай, потом в другой, подбежал к амбару, освидетельствовал засов, притворил калитку дома, погладил мимоходом лежавшего пса, тут же кстати успел подразнить обидчивого индюка и, наконец, вновь посмотрел из-под ладони на дорогу.

– А вот и они-с, господин майор!

Чуйка еще раз показал фуражкой по направлению к ехавшему вдали экипажу и бросился отворять ворота сарая. Через несколько минут въехал в проселок знакомый майорский экипаж, плетушка из обыкновенных ивовых прутьев, поставленная на легкие дроги; в плетушке сидел майор и осторожно и внимательно правил здоровой, коренастой лошадью. Едва лошадь остановилась у сарая, Чуйка обязательно высадил майора, поддержав его под руки, и затем ввел лошадь в сарай. Майор, в старом военном плаще и фуражке, храбро постукивая своими плисовыми сапожками и грозно-добродушно поглядывая из-под нависших седых бровей серыми, бесцветными глазами на стоявших у крыльца мужиков, подошел к ним и крикнул свое обычное военное приветствие: "Здорово, ребята!"

– Здравия желаем, ваше сиятельство! – ответили, ухмыляясь в широкие бороды, "свойские мужики".

– Зачем майор нужен, молодцы? – спросил он, обращаясь к пришлым.

– Да мы вот, ваше сиятельство, как, значит, наслышаны об вашей милости…

– Ладно, ладно! Знаю, что наслышаны… Про майора худо не говорят… Об земле?

– Так точно. Об чем больше, как не об ней.

Мужики все враз что-то заговорили, стараясь возможно почтительнее и определеннее объяснить майору свое дело.

– Смирно! – крикнул вдруг майор командирским голосом. – Слушать команды! Объясняй, когда команда будет! Отойди к стороне!

Пришлые мужики совершенно растерялись при таком обороте дела и поспешили сбиться в кучу за крыльцом.

В это время подошел я.

– Что вы все воюете в мирное время? – шутя спросил я его.

– А! Здравствуйте!.. Иначе нельзя-с: форма и дисциплина, батюшка, давали направление великим событиям. Не будь их, был бы хаос… и я бы, ничего не мог сделать, если б не придерживался этого принципа… Вам что? – обратился он к "свойским".

– Мы, ваше сиятельство, по команде, – снова улыбаясь в бороды, отвечали они.

– Ермил Петров, доложи!

– Мы, ваше сиятельство, как значится, – начал тяжелой поступью свою речь Ермил Петров, – как мы изволили вам тогда докладывать, выходит, что ежели касательно…

– У Морозова были?

– Это, значит, у Петра Петровича Малова?

– Ну, да.

– Были-с… Ну, только упирается, послал к вашей милости… говорит, что эти дела ему не под стать, а вашей милости в самый раз.

– "Нашей милости!" Белоручки! Ученые! – выкрикивал майор. – Нашей милости – мужицкие бороды, а им – великие дела! Наполеоны! Ступайте к ним! – крикнул майор, сверкая глазами и теребя седой ус. – Налево кругом, марш!

– Ваше сиятельство! – загалдели мужики. – Это вам Ермил сглупа наговорил! А вы извольте, ваше сиятельство, прислушать…

– Слушать команду! – крикнул майор. – Отойди к стороне!

Мужики отошли. Молчание.

– Прошу вас в мои апартаменты, – пригласил меня майор, показывая рукою на дверь.

Я пошел, но, обернувшись, заметил, как майор вдруг почти сбежал с крыльца к мужикам и заговорил с самой плачевной миной:

– Голубчики! Подождите! Устал я, ей-богу, устал… Поверите ли, во рту пересохло. Я только позавтракаю, рюмочку-другую пропущу… А вы присядьте!

Я вошел в переднюю и услыхал за дверью голоса в соседней комнате. Я прислушался.

– "Блажении алчущие и жаждущие правды, яко тии насытятся", – истово выговаривая каждый слог и скандуя, читал кто-то старческим, шепелявым, но еще внятным голосом.

– А каким образом они, Кузьминишна, насытятся? – расслышал я голос майорской дочери. – Как ты думаешь, что, по-твоему, должно разуметь под словом "насытятся"? Будут блаженствовать? Да?..

– Умрут, Катюшенька. Умрут за ближних. И Христос, господь наш, спаситель, душу свою положил за овцы, и все, кто искал правды… Все насытились. Сколько было подвижников, мучеников, рыцарей храбрых и благородных, воинов и проповедников – все легли за братии и насытились…

Назад Дальше