Том 3. Московский чудак. Москва под ударом - Андрей Белый 7 стр.


* * *

Странными были ее отношения с отцом.

Все сказали бы: бешеное поклоненье; звала его "богушкой"; и - добивалась взаимности: он же ее называл тоже странно: сестрицей Аленушкой; был с ней порой исключительно нежен, - совсем неожиданно нежен; казался хорошим и ласковым другом; порой даже спрашивал, как поступать ему в том иль в другом; и - выслушивал критику:

Вы - необузданны.

Вы обусловлены вашей коммерцией.

- Вы обезумели, - только и слышалось.

Вдруг, - без всякого повода, - делался он ее лютым мучителем; и по неделям совсем не глядел на нее, покрывая ее, точно льдом; и Лизаша бродила в паническом страхе, стараясь ему попадаться - нарочно; глядела умильно; а он становился - жесточе, капризнее: брови съезжались - углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; точно пением "Miserere" звучал этот лоб.

Точно чем-то содеянным мучился; но и в мучении этом изыскивал он наслажденье: себе и Лизаше; Лизаше - особенно.

Так жизнь Лизаши текла между драмой и взлетом; уж третий день длилась драма.

* * *

В окне - открывалась Петровка.

Везде заморозились лужицы; впрок! Смотришь - градусник ниже нуля; смотришь - трубы подкудрены дымом (наверное, гарями пахнет); и тащатся синие, сине-белые шкуры (не тучи) по небу; под ними - отмерзлая мостовая отбрасывает полуметаллический блеск; вот из серого, черно-серого сумрака скоро уже оборвутся охлопочки белые; и образуются всюду снегурочки в мерзлых канавках, на кустиках, около тумбочек; серые мерзлости улицы станут в снегурочках.

Да, в эти дни роковые земля - в полуобмороке: связывается морозами; полуубитое сердце прощается с чем-то родным.

4

Соломон Самуилович Кавалевер.

Он был узколобый, с седою бородочкой; лысый; горбина огромного носа всегда заключала, вертел барышами, как пальцами, он и высказывал лишь доскональные мнения; он-то и был настоящим созвездием, перед которым поставили декоративную ширму: "Мандро".

Кабинет раздавался обоями гладкого, синего, темно-синего, очень гнетущего тона, глубокого, - с прочернью; фон - углублялся: казалось, стены-то и нет; - кресла, очень огромные, прочные, выбитые сафьяном карминного листа, горели из ночи.

И также горел очень ярко сафьянный диван.

Пол, обитый все той же материей синего, темно-синего, очень гнетущего тона - глубокого, с прочернью, даже внушал впечатленье, что кресла естественно взвешены в ночи; перед диваном распластывался зубы скалящий белый мед, ведь с золотистою желчью оглаженной морды; казался он зверем, распластанным в хмурь.

Кавалевер все это рассматривал; после рассматривать стал на столе филигранные канделябры; но тут появился Мандро, перетянутый черным, приятнейшим смокингом; смокинг его моложавил; он был в черных брюках, подтянутых кверху, со штрипкою, в черных, как зеркало ясных, ботинках и в темно-лиловых носках; появился из спальни - с бумажкою.

Белая клавиатура зубов проиграла:

- А вы посмотрите: факсимиле копии той, над которой в Берлине теперь математики трудятся.

И протянул он бумажку, измятую, всю испещренную бисером формулок: тут Кавалевер увидел, что каждый волосик густеющий шевелюры Мандро был гофрирован тонко; бумажку сложил пред собою на столик, схватившись рукою за руку; и пальцами правой руки завертел вокруг левой:

- Так вот, лоскуток этот…

- Да…

И бобрового цвета глаза заиграли ожогами, очень холодными.

- Как к вам попал документ?

Эдуард Эдуардович сдвинул морщину: потом распустил белый лоб (как шаром покати); как бы умер на миг выраженьем лица; и - продолжил, приятно воскреснув улыбкой:

- А я собираю старинные книги… И вот, совершенно случайно, в одном из мной купленных томиков с меткой "Коробкин" (я томик купил за старинные очень "ех libris") нашел я бумажку; историю документа вы знаете…

И Эдуард Эдуардович с видом довольным расслаивал пальцами бакенбарду.

- Обычная - ну - тут трагедия… Дети, отцы…

- Стало быть, это сын отдается, - горбиною умозаключил Кавалевер.

- Не стоит рассказывать: сын появился у нас.

- Ну, - вы знаете: если старик между книжек своей библиотеки прячет такие вещицы, а сын…

Но, увидевши жест фон-Мандро, он поправился:

- Если тома исчезают, то могут еще документы такие пропасть. Ну, вы знаете: могут пропасть.

- Нет, за всякою книгою, вынесенной из дома, следят.

Очень мягким округлым движеньем руки свои пальцы (большой с указательным) соединил на губах с таким видом, как будто снимал он какую-то пленочку с губ.

И, отставивши руку, он палец о палец размазывал будто.

- Предвидено.

Тут же себя оборвал:

- Ну, - пора-пора: час, Соломон Самуилович. Вам?

- На Варварку.

- А мне - на Кузнецкий.

Схватив и затиснув портфель, сделал жест пригласительный длинной рукою (он был долгорукий); массивный финифтевый перстень рубином стрельнул.

И пронес, седорогий и статный, сквозь завесь портьеры свои бакенбарды за гнутой спиной Кавалевера, чуть не споткнувшегося о… Лизашу, которая отлетела к дивану; увидев отца, она стала живулькою розовой; ротик казался плутишкой; на личике вспыхнуло легонькое прозарение, точно сияние севера, вставшее мороком:

- Что ты тут делаешь?

Нежилась взором на нем: все лицо озвездилось, а он - не ответил: она подурнела; застегнутый позою всей, выражая зеркальность, прошел с Кавалевером; шаг по паркету, как зеркалу, все отражавшему, сопровождался пришлепкою, точно пощечиной, звонкого эхо.

Года увенчали седыми рогами.

* * *

Подъездная дверь распахнулась; он вышел, одетый в меха голубого песца; седогривая лошадь фарфоровой масти копытами цокала; там, на углу, уже вспыхнуло яркое и белолапое пламя; он видел - на улице серость синей; в сине-сером проходе - блестящая, парная цепь янтарей-фонарей: в людогоны теней.

Уже росчерни дыма клубинились в ярко-багровой раскроине вечера; тщетно, - растмились: растлились - в ничто, в одно, в черное.

Кучер, расставивши руки, разрезал поток - людяной, вороной - рысаком, промелькнувши подушкою розовой; фон-Мандро пролетел на Кузнецкий, в сплошной самосвет, запахнувшись мехами песца голубого.

5

Читатель нас спросит: а что же профессор Коробкин, которого бросили мы, когда он, окровавленный, пал посреди

Моховой.

Он - очнулся.

В университете была ему быстро оказана первая помощь; увы! - обнаружился слом (выше локтя) руки и ушиб головы, за который весьма опасалися; с перебинтованными головою и левой рукой доставлен он был в свой коричневый домик: с почтительным педелем.

Очень бодрился дорогою:

- Так-с!

- В корне взять!

- Ничего-с!

А слезая с извозчика, выбревнил шуточку. Дома все ахнули: Наденька - плакала; и - обнаружилось: не "ничего-с", а "чего-с"; боль в руке - обострилась; сверлило в виске; в ушах ухало; жалобно, тихо постанывал, все-то хватаясь за руку; хирург, доктор Капский, залил ее гипсом; велел уложить и пузырь гуттаперчевый ставить на голову (с льдом); опустилися карие шторы; явилась сиделка из клиники; очень досадно: врачи запретили работать, читать, даже умствовать.

Целых четырнадцать дней он лежал.

И газеты трубили об этом; и "Русские Ведомости" возмущались порядками; сыпались письма, приветы, сочувствия - профессоров, учреждений, кружков; Задопятов прислал телеграмму:

"Нет, тьма не объяла!"

От группы студенческой текст стихотворный пришел; но он - вот:

Пал вчера, оглоблей сбитый,
Проходивший Моховой,
Математик знаменитый -
Посреди мостовой
С переломанной рукой.

Вырывается невольно
Из студенческих грудей:
"Протестуем! Недовольны!
Бьют известнейших людей!.."
Выздоравливай скорей.

Наконец, он поднялся: пузырь гуттаперчевый сняли: исчезла сиделка; с неделю еще замыкался - в задушлине: в желтом своем кабинете; здесь спал; и - досуг коротал; и - обедал; тогда обнаружилось - делать-то нечего: трудно читать; и нельзя вычислять: жилобой поднимался в виске; голова становилася чаном бродильным.

Отсиживал ногу.

Мотал головою в компрессе: салфетку ему подвязали под бороду, перевязав на затылке ушастыми кончиками; пустобродом слонялся в ветшаном халате, с прижатой, подвязанной, вздернутой снизу наверх бородою, - с рукой, перевязанной: белой култышкой, висящей на вязи; казалось, что был он безруким: свободной рукою ерошил все голову, дергая длинные уши салфетки; и жвакал губами; поглядывал носом двудырчатым; пальцы, дергунчики, выбарабанивали дурандинники: и - пересиживал ногу (мурашки бежали).

Казался же зайцем.

Ночами не спал, а сидел, наблюдая, как день сменит ночь; а спиральное время его уводило из тьмы; сквозь гардины являлись светины; бывало: гардина из черной прометится карей; и книжные полки прометятся карими: в сине-сереющем; крап на обоях, себя догоняющий человечек, прометится: все человечки прометятся.

Вскакивал.

Старым таким двоерогом, в ветшаном халате, высовывался бочковато и грохотко он, - со зрачками вразбродь и с одною рукою взразбежку (другая повисла на белой салфеточке кутышем белым); измеривал он коридорик, гостиную, там занимаяся счетом бесчисленных ягод, пятнивших обои; и жвакал губами над ягодами; и вылинялыми гла-зами томился; потом возвращался к себе, чтоб вковеркать крахмалы и вкомкать белье в свой комодик; иль вклинивать и томик от Ланга свою разрезалку:

"Ффр-ффр"… - перелистывал он; ногтем делал отчертки.

Клопишку поймал; очень много гонялся за молями; раз он заметил, что волос отрос, так что ярко-коричневый цвет от щеки отделился: каемкою белой; одною рукою подкрасил он волосы; и - неудачно.

Разгуливал с крашеной рожей, - какой-то собачьей.

6

За время болезни профессор, по правде сказать, надоел: Василисе Сергевне, Дарьюшке, даже себе самому: он ко всем приставал, всюду дрягал свободной рукою; то слышалось здесь задвигание и выдвигание ящиков, то раздавалось - оттуда: понятно, зачем он копался в столе у себя; не понятно, зачем он таскался в буфет и звонился посудою там, любопытно разглядывал все, что ни видел в квартире, все трогал, ощупывал, точно мальчишка.

- Вы шли бы к себе, - замечала ему Василиса Сергевна.

Кривилась губами: как будто она надышалася уксуснокислого солью. А он, зверевато нацелясь очками, стоял и бранился: и шел в кабинетик: замкнуться в задушлине. Все стало ясно: спокойствие жизни семейной держалось уходом его от семьи, чтеньем лекций и всяческим там заседаньем; он дома, ведь, собственно, вовсе не жил; когда жил, то скорее сидел в вычисленьях; опять-таки: вовсе отсутствовал; но вычислять было трудно теперь - с размозженным виском: оказалось, что он есть помеха жене и прислуге, что вовсе не дома он в собственном доме: - Ведь вот: чорт дери!

Василиса Сергевна вполне поняла, что профессор отсутствием только присутствует в доме; присутствием он вызывал раздражение; и на лице ее кисло теперь разыгралася драма; утрами и днями она журавлихой слонялась в своем абрикосовом платье, которое висло; и плюшевой, палевой тальмою куталась. Платья на ней превращались в вислятину.

Груди ее были - тряпочки; ножки ее были - палочки; только животик казался бы дутым арбузиком, если б не узкий корсет; надоела журба ему; и надоела под пудрою старуховатость лица; на Ивана Иваныча зеленоватою скукою веяла; в крепкий лавандовый запах не верил; он знал, что от нежно-брусничного рта пахнет дурно; жевала лепешечки.

Слышалось дни-деньски:

- Ниже нуля стоит градусник… Антимолин я купила…

- Прекрасно, - едва отзывался профессор.

- Скажу а пропо: одолела меня гипохондрия: и - Задопятова: все оттого, что у нас - автократия, и оттого, что из кухни несет щаным духом…

Профессор вырявкивал:

- Не разводи, - знаешь ли! Надя плаксила:

- Не говори, - знаешь ли!

* * *

Митя так же таскался к Мандро: Василиса Сергевна ему выговаривала:

- Уж не думаешь ли лизоблюдничать там?

Улыбался: и все-таки - шел; раз профессор со скуки ему предложил уравнение: Митенька нес чепуху

- Ты, брат, двоечник.

Митенька чмокал губами, стыдился, но шел: к фон-Мандро.

* * *

Только с Наденькой было легко; но ее, как и не было - курсы. А вечером часто ходила в театр: но когда появлялась она, голосенком везде подымала звоночки: веснела глазами; вертеницы строила; и перепелочкой бегала - в рябенькой кофте с узориком травчатым (птичка чирикала) вечером, кутаясь в мех перегрейки, бежала наверх, чтобы в синенькой триповой комнатке что-то читать: до трех ночи.

Однажды с собою она принесла синеглазый цветочек: Ивану Иванычу; он добрышом посмотрел:

- Ах, девчурка!

Он был цветолюбец: и - нос тыкал в цветики.

* * *

Шлепнулся в кресло над крытым столом Василиса Сергевна затеяла:

- Шубнику беличью Надину шубку - скажу я - продать: купить мех настоящий: теперь говорят, что и соболь не дорог.

Пропели часы под стеклянным сквозным полушарием на алебастровом столике.

- Шуба соболья кусается - в корне взять: полугодичное жалованье.

Отодвинул тарелку.

- Не вкусен суп с клецками, - бросил салфетку он.

Встал и пошел, сотрясая буфет, чтоб замкнуться в задушлине: фыркаться в пыльниках.

Там, за окошком, валили снега.

7

И захаживал Киерко: синий курильник устраивать.

Он потопатывал в валенках, в старом своем полушубочке; в клобуковатой, барашковой шапке, кричал еще издали:

- Ну? Как живется? Как можется?

Дергал плечом, вертоглазил, наткнувшись на свару, профессору вклепывал, ловко руками хватаясь под груди:

- Э, полно, - да бросьте: какой вы журжа! Вынимал чубучок свой черешневый:

- Лишь толокно вы бобовое - ну-те - разводите: я ж говорю!

Глазик скашивал в дым, а другой - закрывал; и зеленой бородкою дергал: показывал лысинку.

Раз он наткнулся: профессор стоял перед дверью: профессорша в старом своем абрикосовом платье с горжеткою белой стояла - за дверью (лишь виделся - стек блеклых щек).

- Погодите, - вскипался профессор руками враспашку.

Профессорша вякала:

- Не бородою ведется хозяйство.

- Не косами.

Но, выгибая губу, на него завоняла разомкнутым ртом:

- Головастик!

- Касатка! Вмешался тут Киерко:

- Бросьте!

Профессор в ветшаном халате таким двоерогом тащился к себе; со зрачками вразбрось, со словами вразбродь и с рукою вразбежку; наткнулся на Митеньку:

- Ты чего кляпсишься?

Киерко, выйдя в столовую, сел и курил свою трубочку.

- Ну-те - житейщина, нетина, быт.

Не ответила: плакала.

- Он аттестует себя… таким образом.

Киерко бросил доскоком зрачочек, додергал носок, докурил, вынул трубочку, ей постучал о край столика: быстро пошел: и наткнулся на Митеньку.

- Парень же ты, жеребчище.

Прибавил:

- Досамкался, брат, до делов: брылотряс брылотрясом.

И вдруг оборвал:

- Брекунцы-то оставь, - не поверю ни слову, и так на дворе там у нас разговоры о книгах пошли.

В кабинете профессор беспроко нагрудил предметы: устраивал грохи - на полке, под полками.

Киерко долго смотрел на него.

- Хоть бы пыль постирали: желтым-желто в комнате; шкапчика три прикупили бы, да запирали бы книги - на ключ: это ж - ну-те - опрятней; и все же - сохранней.

Профессор тащился рукой за платком. В то же мгновенье сомненье его посетило: он - вычихнул:

- У петуха - чорт дери - сколько ног? - он уставился в Киерко.

- Три - говорят!

- Нет, позвольте-с, - профессор обиделся даже, - я знаю, что - две.

Почему же он спрашивал?

Вдруг он поморщился.

- Руку жует что-то мне.

И потрогал свободной рукой висящий свой кутыш.

Когда ушел Киерко, стал он копаться в своих вычислениях, выщипнул две-три бумажки из кипы, на ключ запер дверь, сел на корточки, угол ковра отогнул, вынул малый паркетик (тот самый, который, он знал, - вынимается): и под паркетик запрятал бумажки: на этих бумажках крючки начертили суть жизни его; почему же не свез в стальной ящик он сути открытия? Не догадался, - не знал, может быть, что такая есть комната в банке, где ящик стальной покупали.

Он многого вовсе не знал: угол повара с ним путешествовал всюду.

Назад Дальше