Собрание сочинений. Том 2. Карусель. Дым без огня. Неживой зверь - Тэффи Надежда Александровна 2 стр.


– Виляй, виляй! А потом и рада бы, да поздно будет. Впрочем, мне все равно.

Марья Павловна встала, демонстративно отряхнула платье и поправила зеленый галстук. Медина взволновалась:

– Подожди, Мари, ради Бога! Продиктуй мне, как написать!

Медина села и снова закурила папироску.

– Пиши: Милостивый государь!

– Воля твоя, но я не могу писать "милостивый государь" человеку, который бывал у меня запросто!

– Ну, пиши: "Многоуважаемый Николай Андреич".

– Это такому-то мальчишке писать "многоуважаемый"? Да он себе невесть что в голову заберет. По-моему, нужно написать просто "дорогой".

– Ты думаешь? Ну, хорошо; это, пожалуй, можно. Итак: "Дорогой Николай Андреич! Честь имею уведомить вас, что я – честная женщина…"

– Воля твоя, не могу так писать. Это точно официальная бумага!

– Ну, пиши просто: "я – женщина честная, и прошу вас…".

– Воля твоя, нехорошо выходит.

– Ну, так пиши: "спешу уведомить вас, что я – честная женщина".

– А он скажет: чего ж она четыре месяца молчала, а теперь вдруг заспешила… Мари, дорогая, не сердись на меня! Может быть, можно это в конце поместить? Знаешь, это даже эффектно выйдет. Уверяю тебя!

– Ну, хорошо. Теперь пиши так: "не истолкуйте плохо моей просьбы, но я умоляю вас – не приходите ко мне завтра".

– Воля твоя, ужасно грубо выходит. Может быть, лучше и на самом деле завтрашний вечер отменить?

– Делай, как тебе велят долг и честь.

– А как же они велят? Нужно отменить вечер?

– Конечно, отмени. Тогда пиши так: "не приходите завтра, так как вечер отменен, и никого не будет. Не требуйте от меня объяснений, – ваша чуткость поможет вам догадаться". Вот и все. Подпишись: "готовая к услугам такая-то", и посылай.

– Воля твоя, как-то грубо! Может быть, немножко смягчить?

– Мягчи, мягчи! Вот приедет Иван Сергеевич, он тебе помягчит!

– Ах, какая ты, право! Всегда умеешь все так неприятно повернуть. Письмо, конечно, очень хорошо, только, – ты уж не сердись, – у тебя совсем нет стиля. Понимаешь, – иногда достаточно переставить или вычеркнуть какое-нибудь самое пустое слово, – и все письмо приобретает особый колорит. А у тебя все как-то так аляповато, уж ты не сердись!

– Дура ты, дура! Сама двух слов слепить не умеешь, а туда же – сти-иль!

– Пусть дура, пусть не умею. Ты зато очень умна. Смотри сама: в четырех строчках четыре раза "не" повторяется. Это по-твоему хороший стиль?

– Разве четыре?

– Четыре.

– Ну, вычеркни одно "не" – и делу конец. А мне пора. Надеюсь, ты поступишь, как тебе велят долг и честь. Отошли письмо сейчас же.

Марья Павловна снисходительно потрепала подругу по щеке и вышла. Медина тяжело вздохнула и села переписывать письмо набело.

– Вычеркну одно "не", – вот и делу конец.

Вычеркнула, переписала, перечитала:

– "Дорогой Николай Андреич! Не истолкуйте плохо моей просьбы, но я умоляю вас – приходите ко мне завтра, так как вечер отменен и никого не будет. Не требуйте от меня объяснений, – ваша чуткость поможет вам догадаться. Готовая к услугам В. Медина".

Перечитала еще раз и немножко удивилась.

– Странно! Теперь получается как-то не совсем то… но ведь Мари сама сказала, что из четырех "не" зачеркнуть одно всегда можно. И, во всяком случае, стиль от этого только выиграл.

Надушила письмо "Астрисом", отправила, подошла к зеркалу и улыбнулась просветленной улыбкой.

– Как, в сущности, легко повиноваться голосу долга и чести!

Потаповна

Вepe Томилиной

Вот уже пятая неделя, как на кухне происходит что-то особенное.

Кастрюли не чистятся, сор лежит в углу за печкой и не выметается. В дверь с черной лестницы часто просовываются бабьи носы, иногда по два и даже по три носа разом, и таинственно шепчутся.

Не тревожимые мокрой шваброй тараканы собираются густой толпой около крана и озабоченно шевелят усами.

Старая лиловая собака, видавшая лучшие дни и сосланная на кухню за старость и уродство, печально свесила правое ухо и так и не поднимает его, потому что всем своим собачьим существом предчувствует великие события

А события, действительно, надвигаются.

Властительница всех этих кастрюль, и сора, и тараканов, кухарка Потаповна собралась замуж.

И об этом ясно свидетельствуют не сходящая со стола наливка и нарезанный ломтиками соленый огурец.

А вечером приходит "он" – жених.

Он седой, с плутоватыми глазками и таким красным носом, какой бывает только у человека, хватившего с мороза горячего чаю, и то лишь в первые пять минут.

Потаповна к приходу жениха не наряжается, потому что свадьба – дело серьезное, и кокетство тут не к месту.

Она человек опытный – знает, что когда нужно. Ей самой давно шестой десяток. Даже видеть стала плохо, так что приходится носить очки, которые она не без шика подвязывает розовой тесемкой от старого барынина корсета.

Голова у нее круглая, как кочан, а сзади, в самом центре затылка, торчит седая косичка, будто сухой арбузный хвостик.

Потаповна – девица, но не без воспоминаний. Одно воспоминание живет у сестры, в деревне, другое – учится у модистки. А над плитой висит старая солдатская фуражка, лет пять назад украшавшая безбровую солдатскую харю. И еще недавно, глядя на эту фуражку, вдохновлялась Потаповна и рубила котлеты с настоящим темпераментом.

Теперь не то. Теперь – брак. Венец. Любовь прочная, законная и признанная. До гроба.

* * *

Вечер.

Посуда убрана кое-как, с грехом пополам; на столе – самовар, наливка и огурец.

Лиловая собака тихо шевелит опущенным ухом. Предчувствует события.

Влюбленные воркуют.

– Я барыне говорю, – рассказывает Потаповна, – подарите вы мне, барыня, к свадьбе-то грипелевое платье. Ладно, говорит, подарю. Барыня-то добрая.

– Платье? – шевелит жених мохнатыми бровями. – Платье – что! Много ли с платья корысти. Лучше бы деньгами дала. А платье тоже, говорят, может из моды выйти.

– Ну, это тоже какое попадется. Вот была у меня муровая юбка, – восемь лет носила, и хоть бы что. Ни моль ее не брала, ни что. Чем больше ношу, тем больше блестит. Маньке отдала донашивать, а она так из моды и не вышла.

– Капитал лучше. Ежели у хороших господ жить, много можно отложить на книжку. А? Так я говорю, Авдотья Потаповна, али нет?

– Скопить, конечно, можно. А только что в этом хорошего? Копишь, копишь, выйдешь замуж, помрешь, – ан все мужу в лапы. Тоже и об этом подумать надо.

– Это вы-то помрете? Авдотья Потаповна, грех вам говорить! Да вы всякого быка переживете, не то что мужа. Вон личность-то у вас какая красная – рожа, тоись.

– От печки красная. Жаришь, жаришь, ну, и воспалишься. А в нутре у меня никакой нет плотности.

Жених смотрит на нее несколько минут пристально.

– А болезни какие у вас были?

– Болезни? Каких у меня только не бывало, спроси. Под ложечкой резь. Как поем капусты, так и…

– Ну, это что за болезнь! Этак кажный может налопаться…

– Зубы болели, все выболели. Глаза плохи стали, ноги гудут. Нашел тоже здоровую.

Жених улыбнулся светлой улыбкой, но улыбка быстро погасла, и он вздохнул.

– Ну, с этим тоже не помирают. Битая посуда два века живет. Вот у меня, можно сказать, здоровье подорвано. Двадцать лет на сукционе служу. Служба тяжелая…

– Нашел тоже сравнить! У меня здоровье-то женское. Разве может у вас быть такая слабость, как у меня, у девицы. У меня одних ребят пять штук было, – вот и считай! Дети здоровью вредят.

– Эка важность – дети! У меня у самого в прошлом году ребенок был. Помер только скоро. От прачки, от Марьи.

– Ребенок? – выпучила глаза Потаповна.

Лиловый пес тоже встрепенулся и вскинул ухо.

– Нешто в вашем возрасте это полагается?

Щеки у Потаповны вдруг отвисли и задрожали.

– Туда же стариком себя называет! В женихи лезет! Коли у вас в прошлом году дети были, так вы и через десять лет не помрете. Разве я столько протяну? Какая мне от вас польза? Лысому бесу, прости Господи, от вас польза будет, – ему и завещание делайте.

Она вдруг схватила наливку и сунула в шкап. Жених, несколько сконфуженный, чесал бороду крючковатым пальцем.

– А мне, как быдто, и собираться пора, не то дворник калитку запрет.

Потаповна яростно терла стол мочалкой, как бы давая понять, что с поэзией любви на сегодняшний день покончено, и суровый разум вступил в свои права.

– А который же час? Может, взглянете, а?

Потаповна на минутку приостановилась и сказала задумчиво:

– Все-таки же вам седьмой десяток, как ни верти.

И пошла в комнаты, взглянуть на часы. Оставшись один, жених пощупал ватное одеяло на постели, потыкал кулаком в подушки.

Вернулась Потаповна.

– Длинная-то стрелка на восьми.

– А короткая?

– Короткую-то еще не поспела посмотреть. Вот пойду ужо самовар убирать, так и посмотрю. Не все зараз.

Жених не поспорил.

– Ну, ладно. Счастливо оставаться. Завтра опять зайдем.

В дверях он обернулся и спросил, глядя в сторону:

– А постеля у вас своя? Подушки-то перовые али пуховые?

Потаповна заперла за ним дверь на крюк, села и пригорюнилась.

– Не помрет он, старый черт, ни за что не помрет! Переживет он меня, окаянный, заберет мою всю худобишку.

Посмотрела на печального лилового пса, на притихших тараканов, тихо, но сосредоточенно шевеливших длинными усами, и почувствовала, как тоскливо засосало у нее под ложечкой.

– Быдто от капусты.

Она горько покачала головой.

– Ни за что он не помрет! Вот тебе и радость!

Вот тебе и свадьба!

У гадалки

На окошке фуксия. Над фуксией верещит в клетке канарейка.

Круглый стол покрыт филейной салфеткой. Облупленные кресла.

Из дверей тянет жареным луком.

Все это вещи и явления самые обыденные, но здесь они кажутся необычайными и полными какого-то особого значения, высшего и тревожного, потому что находятся в приемной комнате у гадалки Пелагеи Макарьевны.

Канарейка как будто не совсем так попрыгивает, как их сестре полагается. Уж, видно, недаром у гадалки живет.

Филейная салфетка выглядит так серьезно, что хочется извиниться перед ней за суетное перо на шляпе.

А что луком пахнет – так уж это, видно, так нужно. Уж раз Пелагея Макарьевна, женщина, видящая как на ладони всю судьбу всего мира, находит нужным жарить лук, – тут есть над чем призадуматься.

Принимает Пелагея Макарьевна своих клиенток по одной персоне. Мужчин совсем не пускает.

– Мужчинская судьба известно какая, – объясняет она любопытствующим. – Все больше насчет девиц. А меня за этакую судьбу живо полиция прикроет.

В приемной у нее всегда полно, как у модного врача.

Влюбленная девица с подругой, взятой для храбрости.

Прислуга, на которую хозяева "грешат" из-за пропавшей ложки.

Две тетки в бурнусах – насчет Машенькиной свадьбы, – быть ей или не быть.

Толстая лавочница с дутым браслетом на отекшей руке. Сидит и тупо думает:

– А шут меня знает, чего меня сюда понесло. И как это так, возьмет нелегкая и понесет человека, и шут его знает, зачем? Чесался, видно, полтинник в моем кармане.

Три гимназистки хихикают под канарейкой.

– Нет, она удивительно говорит! Она всю правду говорит. Она мне в прошлом году сказала, что я выйду замуж за Григория. Прямо удивительно!

– Так ведь ты же не вышла.

– Ну да, потому что я еще не знакома ни с одним Григорием. Но ты только подумай, как она может так все знать.

– Мне ужасно неловко, у меня полтинник не целой деньгой, а мелочью. Она может обидеться…

– Действительно, неприлично.

– Ничего, она все равно по картам увидит, что ты ворона… Хи-хи-хи!

– Перестань!

– Хи-хи-хи!

Тетки в бурнусах бросают на них негодующие взгляды и шепчутся про свои дела. Изредка, из уважения к месту, в котором находятся, произносят слова, не выдыхая, а, наоборот, втягивая воздух в себя. Получается как бы свистящее всхлипывание, полное таинственности и значения.

– И не быть тебе, – грит, – за ним, а быть тебе, – грит, – за каронным брунетом. И што п вы думали? Пост проходит, а в мясоеде за чиновника выскочила. Ведь как по писанному.

– Господи, помилуй! Ведь даст же Бог человеку!

– А намедни Силова тоже к ней ходила. И што п вы думали?..

Дверь, ведущая в комнату гадалки, с треском раскрывается.

Через комнату, ни на кого не глядя, сконфуженно проходит в переднюю дама в трауре.

– Пожалуйте, кто следующий по очереди, – говорит певучий, сдобный голос.

Прислуга, "на которую грешат", вскакивает, испуганно оглядывается и, украдкой крестясь, на цыпочках идет к заветной двери.

– Пожалте-с! – приглашает клиентку Пелагея Макарьевна. – Присядьте на стулик.

И тут же, разом прикончив с официальной частью приема, говорит просто:

– Садись, что ли. Полтинник принесла?

Клиентка развязывает узелок платка сначала дрожащими руками, потом щелкающими зубами. Гадалка, внимательно оглядев монету, опускает ее в карман.

– Чем антиресуешься?

– Ложкой! – лепечет клиентка. – Мы ложкой антиресуемся. Ложка ихняя пропала, а они на меня. На что мне их ложка? Не видала я ложки! Я ложек очень даже много видала. Даже большое множество.

Гадалка берет со стола пухлую колоду карт, приобретшую от постоянного общения с потусторонним миром особый, очень неаппетитный вид. Точно смазанные чем-то липким, карты с трудом отставали одна от другой, и гадалка часто, многозначительно скосив глаза на клиентку, облизывала большой палец правой руки.

– Н-да-с. Посмотрим твою ложку. На бубновую кралю… Девица?

– Девица, – виновато отвечает клиентка.

– На бубновую кралю… На сердце у тебя трефонный разговор… Трефонный разговор про червонную дорогу, а может, это и не дорога, а просто к тому выйдет, что бубенный король перечит. Ну, однако, перечить ему это самое не выйдет, потому из трефонного дому через вечерний разговор по утренней дороге вот при своих хлопотах амурное свидание с денежным, значит, антиресом, – ну, только гли кого, еще не известно. Ну, а теперь, все тридцать шесть карт, скажите всю правду, что бубновой крале ждать. Ну-с, гли дому твоего жди семерку трефей – вечерний разговор. Разговаривать, значит, вечером будешь с кем-нибудь. Гли сердцу твоего пиковая дама будет с бубенным королем про свои дела разговаривать. Чем кончится?.. Кончится утренним разговором. Будешь, значит, утром с кем-нибудь разговаривать. На чем сердце успокоится?.. Успокоится твое сердце на всяких хлопотах, и болезнь близкого человека, и деньги, быдто, потеряешь. Что удивит?.. Удивишься ты на собственных слезах. Ну, вот и все. Благодарить не надо, а то не исполнится. Ну, чего еще?

– Да я насчет ложки бы. Ложка у меня на душе! – тоскливо лепечет клиентка

– Ложка? Так бы и говорила! Насчет ложки скажу я тебе, что оченно я это дело хорошо вижу, только не по картам – карты ложку не говорят, – а через воздух. И скажу я тебе прямо, что, кто ложку взял, до поры до времени не узнаешь, потому взял ее человек хитрый, и ни руки своей, ни ноги на месте том не оставил, чтобы никто, значит, его, вора, то есть, узнать не мог. Так, вот, значит, и понимай, что взял твою ложку хитрый человек, на хитрого, значит, и думай, за хитрым, значит, и примечай! Кто следующий? Пожалуйте, чья очередь!

Прислуга, "на которую грешили", на цыпочках прошла через приемную, и все, затихнув, с благоговением смотрели на ее растерянное, покрытое красными пятнами лицо и на ее круглые, испуганные глаза, только что так дерзко заглянувшие в сокровенные тайны будущего.

– Пожалуйте, чья очередь!

Летний визит

Жарко. Душно. Парит.

Должно быть, будет гроза.

Глаза слипаются. Спать хочется.

Сидит передо мной дама, моя гостья, и тупо смотрит мне прямо в лоб. Глаза у нее белые, губы распущены, – видимо, тоже спать хочет до отчаяния.

Но ничего не поделаешь.

Она мне делает визит, а я этот визит принимаю. Нужно быть любезной хозяйкой, нужно сказать ей что-нибудь такое визитное. Но когда человеку хочется спать, он прежде всего забывает все визитные слова.

– Может быть, вы хотите чаю? – нашлась я наконец.

– Гм?

Белые глаза смотрят на меня с сонным удивлением.

Чего она удивляется? Ах, да, она ведь именно чай-то и пьет.

Что бы ей такое сказать? Я же не виновата, что она уже пьет чай!

– Итак, куда же вы, собственно говоря, собираетесь на лето? – вдруг выдумала я.

Но это далось мне не легко.

Даже жарко стало.

Она долго моргала, потом сказала:

– Гм?

Но уже не было сил повторить вопрос сначала. Да и, кроме того, она, наверное, прекрасно все слышала, а переспрашивает просто потому, что ей лень отвечать. А мне, подумаешь, не лень спрашивать. Какие, однако, люди, как приглядишься поближе, эгоисты!

Я смотрю на нее, она на меня.

Вдруг она делается совсем маленькой, чуть-чуть качается, на голове у нее вырастает красивый петушиный гребешок… Господи, да ведь я засыпаю!..

Спим, спим, мы обе спим!

Как быть?

– Точить ножи, ножницы, бритвы править! – дребезжит за окном.

Мы обе вздрагиваем, и обе так рады, что проснулись, что даже улыбаемся.

– Не хотите ли чаю? – оживленно спрашиваю я. – То есть, я хотела спросить, куда вы, собственно говоря, собираетесь на лето?

– У вас прелестный браслет, – отвечает она мне на оба вопроса сразу.

Господи! Хоть бы еще разок крикнул разносчик. А то опять глаза что-то заволакивает.

– Скажите, – собираю я последние силы, – не знаете ли вы случайно, сколько лет было этой… как ее? Когда она умерла? Этой… как ее… Па… Паповой?

Я хотела спросить про Варю Панину, а вышло почему-то Попова. Но поправляться мне было уже не под силу.

– Какой Поповой? – вдруг проснулась гостья.

– Зина Попова жива!

– Ну, а все-таки, приблизительно? – не уступаю я.

Уж раз начала занимать гостью разговором, так не скоро сдамся.

– Она чудно пела! Все говорили. Голос, как у Цукки! Вы, может быть, хотите чаю?

– Я сама нахожу, что там сыро, но зато дачи довольно дешевые, – ответила она, и правый глаз у нее вдруг закрылся.

Господи! Да она засыпает! Что же мне у нее спросить?

– Послушайте, вы никогда не видали какую-нибудь такую шляпу, которую не носят, – забормотала она и закрыла второй глаз.

Спит! Спит бесповоротно!

И опять сделалась совсем маленькая.

Я привстала, как бы для того, чтобы подвинуть ей вазочку с конфектами, и подтолкнула гостью коленом.

Она вздрогнула и чуть-чуть вскрикнула спросонья. Мне стало совестно. Я села и помолчала немного.

Однако сознание, что я, как хозяйка, должна же что-нибудь у нее спрашивать, не давало мне покоя.

Но что же у нее спросить? Насчет чаю спрашивала, насчет дачи спрашивала. Я долго и мучительно придумывала. Только бы не заснуть! Только бы не заснуть прежде, чем придумаю.

Назад Дальше