Собрание сочинений. Том 2. Карусель. Дым без огня. Неживой зверь - Тэффи Надежда Александровна 8 стр.


Ужасно она мне нравилась. Совсем уж было собрался голову терять, но настала весна, и увезли мою гимназистку в деревню.

В сущности, некрасивая ведь она была. Волосы белые, как у альбиноски, а лицо красное, темнее волос. Ну, Бог с ней.

Стал уж было я поуспокаиваться, как вдруг прохожу раз по базару, вижу – сидит баба и торгует пряниками. Баба как баба, пряники как пряники, и ничего в этой картине не было бы удивительного, если бы не волосы этой бабы, – белые, как у альбиноски, гораздо светлее, чем ее загорелая рожа.

Глазки у бабы были юркие, плутоватые, бегали, как мышки.

И стал я каждый день пряники покупать. Покупал, покупал, пока не поехал гостить к помещику Иволгину.

А у Иволгина оказалась свояченица, высокая, смуглая, красивая. Красивая, – ну, и Бог с ней. Ее счастье, а мне до этого дела нет.

Живу в деревне, угощаю всех бабьими пряниками, которые купил у нее на прощанье. Только раз за ужином говорит помещик Иволгин.

– Кто это у меня сегодня в столе рылся, интересно знать?

Взглянул я случайно на свояченицу и ахнул: глазки у нее стали юркие, плутоватые, бегают, как мышки.

Тут я и влюбился.

Сох, сох, пока она в Москву не уехала. Потом сох без нее, но долго не вытерпел – поехал и сам за ней.

Ехал, мечтал, вздыхал. Вдруг входит в вагон дама. Дама как Дама, на голове – шляпа, в руках – картонка.

И вдруг говорит дама:

– Здесь место свободно?

А я обомлел и молчу. Голос-то у нее оказался точь-в-точь такой, как у свояченицы. Даже смешно!

Ну, что долго рассказывать! Влюбился я в нее из-за этого голоса, как безумный. Стреляться хотел, да меня ее муж – умный был человек – урезонил:

– К чему, говорит, вам умирать? Всякая смерть есть небытие. Ну, и на что вам небытие, посудите сами!

Уехал в Киев. В Киеве встретил рыжую хористку с такой же фигурой, как у моей дамы.

Влюбился. Измучился. Встретил белошвейку, такую же рыжую. Потом познакомился с какой-то ломжинской чиновницей, у которой ноги были, как у этой модистки. Потом познакомился с учительницей, которая дергала носом точь-в-точь как ломжинская чиновница; влюбился, томился, расстался; встретился с старой губернаторшей, смотрю – а она, старая ведьма, смеется совсем как учительница. Влюбился, испугался, удрал в Петербург, пошел к Еремеевым, смотрю – а у их бонны губернаторшин нос. Тут я и пропал.

Даже к психиатру ходил советоваться. Хоть плачь.

Так влюбился я в эту бонну, что где там догаресса – и сравнить не смею.

Так сильна была любовь к догарессе в двенадцатом преломлении.

Есть теория такая относительно некоторых ядов, будто в двенадцатом делении они действуют сильнее всего.

Пускают каплю яда в стакан с водою, потом из этого стакана берут одну каплю в новый стакан воды и так далее, до двенадцатого. Одиннадцатый стакан можно выпить без всякого ущерба для здоровья, глоток же из двенадцатого убивает мгновенно.

Вот как я, в силу вечной любви моей к прекрасной венецианской догарессе, женился на курносой бонне Анне Антоновне.

Ибо сильна, как смерть, любовь.

Кроткая Талечка

Цветков с радостью согласился на предложение жены пригласить к ним погостить в деревню молоденькую племянницу Талечку.

Он уже несколько раз встречался с ней в городе, и она всегда производила на него самое чарующее впечатление. Свеженькая, беленькая, чистенькая, с розовыми пальчиками и кроткими, ясными глазками, она сразу располагала к себе все сердца.

Талечка быстро отозвалась на приглашение и через неделю пила свой первый утренний кофе на веранде у Цветковых.

– Дорогая тетечка! – щебетала она, глядя на Цветкову детски-влюбленными глазками. – Как все у вас здесь красиво! Я никогда ничего подобного не видала.

Цветковы слушали ее восторженные похвалы с удовольствием. Их дом был действительно отделан со вкусом, изящно и стильно.

– Дорогой дядечка! – захлебывалась Талечка. – Как я счастлива, что я с вами! Я должна теперь приложить все усилия, чтобы быть вам не в тягость, а, напротив того, полезной.

– Ну, полно, Талечка! Пейте лучше ваш чай, а то он совсем простыл.

– Ах, дорогая тетечка! Я вам непременно свяжу колпачок на чайник, – тогда чай никогда не будет простывать. Непременно! Сейчас же свяжу.

Она быстро побежала в отведенную ей комнату и, вернувшись с мотком коричневой шерсти и костяным крючком, принялась за работу.

Работала она усердно до самого вечера, забавно надув розовые губки и быстро шевеля розовыми пальчиками.

– Талечка! Бросьте! Вы устанете! – говорила ей Цветкова.

– Какая милая девочка! Такое кроткое, нежное существо. Все для других и ничего для себя! – говорили супруги, оставшись вечером наедине.

На другое утро они застали Талечку уже за работой. Оказалось, что бедняжка вскочила в шесть часов утра и чуть не плакала, что все-таки не успела закончить работу к теткиному пробуждению.

Утешили, как могли, и Талечка, снова надув от усердия губки, завертела крючком.

К пятичасовому чаю она торжественно напялила на изящный, датского фарфора, чайник коричневый кривой колпак, похожий на вывернутый шерстяной чулок.

– Вот, дорогая тетечка! И дайте мне слово, что вы всегда будете надевать его на чайник и всегда вспоминать про вашу Талечку.

Глазки ее так мило и ласково блестели, она так сама была рада своей работе, что Цветковым оставалось только расцеловать ее.

– Собственно говоря, этот ужасный колпак портит мне весь стол, – думала хозяйка. – Но не могу же я обидеть этого милого ребенка! Выброшу, когда она уедет.

– Какие у вас красивые салфеточки, дорогая тетечка! – щебетала Талечка.

– Это все в финском стиле, – объяснялЦветков.

Талечка минутку подумала и вдруг улыбнулась лукаво и радостно.

– А я задумала вам один сюрпризик! – сказала она.

И сразу после чаю принесла моток бумаги и снова быстро закрутила крючком.

Работала она несколько дней, и так как это был сюрприз, то никому не объяснила, в чем дело, только лукаво улыбалась.

Недели через полторы сказала:

– Завтра все будет готово.

Всю ночь виднелся свет в ее комнате. Она работала.

Утром Цветковы вышли на веранду пить кофе и ахнули: все их очаровательные стильные салфетки были обшиты связанными Талечкой корявыми, толстыми кружевами.

– Ах, зачем это вы? – вскрикнула Цветкова, но тут же замолчала, так как Талечка кинулась ей на шею, торжествующая и сияющая, и лепетала:

– Это потому, что я люблю вас! Я так рада, что могу быть вам полезной!

– Милая девочка! Она такая трогательная! – говорили вечером друг другу супруги Цветковы. – А кружева можно будет после ее отъезда спороть.

Талечка оказалась, что называется, золотым человеком. Ни минуты не оставалась она праздной.

– Тетечка! У вас такая чудная мебель! Нужно ее поберечь. Я вам свяжу антимакассары.

И через десять дней Цветковы не могли без ужаса проходить мимо гостиной, потому что на спинках всех кресел, стульев и диванов Талечка нашпилила связанные ею красные гарусные салфетки.

– Ты бы как-нибудь отвлекла ее! – умолял жену Цветков. – Жалко, что она так утомляется, и все, в сущности, понапрасну.

Цветкова предложила Талечке поехать к соседям в гости.

– Нужно немножко развлечься, деточка, а то вы все за работой, даже похудели.

– Нет, тетечка, я хочу сначала сделать метки на ваших платочках. Уж у меня такое правило: сначала заботиться о других, а потом – о себе. Уж вы не мешайте мне! Я вас так люблю! Для меня такая радость быть вам полезной.

И на тонких, кружевных платочках Цветковой появились огромные метки крестом из красных ниток.

"А" точка и "Ц" точка.

Кресты были так велики, что на любом из них можно было бы распять по два христианских мученика, и Цветкова застыла от ужаса.

Те же метки появились через несколько дней и на ее белье.

– Милая тетечка, я вам на рубашках поставила метки сзади, потому что на груди слишком много кружев, и их совсем не было бы видно.

Яркие красные метки сквозили через легкие летние платья, и Цветков говорил жене:

– Знаешь, Аня, ты словно каторжник с бубновым тузом на спине.

А Талечка, между тем, не дремала. Она затеяла сделать собственноручно рамки на все портреты в кабинете Цветкова.

С этой целью она мочила гусиные перья, что-то резала, клеила, и, когда с торжеством показала первую рамку из малинового бархата с цветочками из гусиных перьев, – Цветкову затошнило.

– Это очень мило, дорогая моя! Это похоже на настриженные ногти.

– На перламутр, дорогая тетечка. Не правда ли? Совсем перламутр! Я вам сделаю много, много таких рамок! Я вас так люблю!

Вечером Цветков приуныл и сказал жене:

– Знаешь, мне как-то надоело в деревне. Если бы не предстоящие земские выборы, я бы уехал. А как ты думаешь, Талечка скоро уедет?

– Н-не знаю. Ей, кажется, здесь так понравилось. Она такая милая, что ее грешно обидеть… Только зачем она стрижет эти ногти!..

Талечка сделала пятнадцать рамок и изуродовала ими шесть комнат. Особенно круто досталось кабинету Цветкова. Он уже не мог там больше сидеть.

– Знаешь, Аня, плюнем на все, поедем за границу. Хоть на две недели. Иначе неловко ее отсюда… гм…того… Так лучше уж надуть ее.

– А как же выборы? Ведь ты можешь пройти в предводители… Так мечтал об этом, и вдруг…

– Да что там! Все равно никого нельзя в дом пригласить. Я прекрасно сознаю, что Талечка – дивное существо, но ведь она за один месяц так загадила нам весь дом, что порядочного человека пригласить стыдно!..

– Ну, подождем еще немножко. Одного боюсь: она опять что-то крючком крутит.

Страх Цветковой был не напрасен: Талечка отпорола на ее белье все кружева и заменила их прошивками своей работы.

– Посмотрите, тетечка, какие они толстые и прочные. Белье ваше давно порвется и сносится, а они будут целы. Вот увидите. Вы будете их отпарывать и перешивать на новое белье и вспомните при этом вашу Талечку!

Цветкова кусала губы от досады, а вечером всплакнула и решила надуть Талечку.

– Талечка, – сказали супруги на другое утро. – Милая, маленькая Талечка, мы едем на всю осень за границу, а сначала завезем вас к вашей маме.

Талечка подумала минутку, вздохнула и сказала решительно:

– Нет! Вы знаете мое правило: сначала все для других, и потом для себя. Я останусь здесь еще месяца полтора и закончу вам один сюрпризик. Я так люблю вас!

Цветкова истерически засмеялась, а муж ее выбежал из комнаты и хлопнул дверью.

– Что ж, Аня, – сказал он потом жене, и лицо у него было бледное и решительное. – Укладывайся. Едем за границу.

– А как же выборы?

– А черт с ними. Меня только бесит, что ты не могла прямо сказать этой девчонке, чтобы она отвязалась от нас.

– Попробовал бы сам!

– Мне неловко – я мужчина!

– А мне неловко – я женщина! Я тетка!

– Попробуем еще. Может быть, как-нибудь…

Через четыре дня они уехали за границу.

Талечка провожала их кроткая, преданная, заботливая.

– Тетечка! Дядечка! Не забудьте вашу Талечку.

Цветков шипел сквозь зубы:

– Выжила нас, гадюка, из родного гнезда!

И тут же прибавлял:

– Милая девочка! Ласковая! Кроткая! Все для других!

А жена его, молча, утирала глаза кружевным платком, зажав в кулак раздражавшую ее красную метку: "А" точка и "Ц" точка.

Бухгалтер Овечкин

Бухгалтеру Овечкину повезло. На вечере у Егоровых сама Гусева пригласила его быть ее кавалером за ужином.

От волнения он ничего не ел и молчал, как убитый. Лицо у бухгалтера Овечкина было совсем особенное.

– Овечья морда! – сказал про него за ужином сидевший vis-a-vis муж Гусевой. Но сказал он это просто из ревности, потому что овечьей у Овечкина была только фамилия. А лицо его было похоже на мелкий перелесочный кустарник: брови – кустиками, усики – кустиками, бачки – кустиками, и на лбу хохол – кустом. И смотрел Овечкин из этих зарослей и порослей тоскливо и тревожно, как заяц, забившийся от собак в можжевельник.

Бухгалтер Овечкин был очень польщен. Он ведь не слышал, как Гусева шепнула перед ужином Мишелю Рукоятникову:

– Сегодня нельзя сидеть вместе. Центавр следит.

В ее романе с Мишелем Рукоятниковым центавром назывался сам Гусев.

Безнадежно скучая от соседства зайца в можжевельнике, Гусева, как женщина практичная, решила использовать свое положение с наибольшей выгодой и помучить Мишеля ревностью. Для этого она ежеминутно чокалась с бухгалтером, щурила глаза и грозила ему пальцем, точно он говорил невесть какие тонкие штучки, а он, бедняга, только вздыхал и шептал:

– Это все одни насмешки. Женщины вообще насмехаются.

Мишель Рукоятников особого волнения, однако, по поводу измены Гусевой с бухгалтером не выказывал. Впрочем, он умел обращаться с женщинами и знал себе цену, как человек, привыкший везде играть видную роль. На свадьбах он занимал место шафера, в моторе – место шофера, в танцах – дирижера, а по служебной части – коммивояжера. Поэтому мудрено ли, что он понимал насквозь игру Гусевой и был спокоен.

Зато сам Гусев был далеко не спокоен. Он старался поймать взгляд жены, чтобы строго выкатить ей глаза и тем напомнить о своих правах мужа и ее обязанностях жены.

Но подведенные глазки Гусевой бегали так быстро с бухгалтера на Рукоятникова и обратно, что перехватить их не было ни малейшей возможности.

Тогда Гусев бросил мысль о правах и обязанностях и всю душу свою отдал ненависти к бухгалтеру Овечкину.

– Овечья морда! – указал он на него соседу. – Наверное, и развратен, как овца.

– Эге, батенька, – отвечал веселый сосед. – А Марья Петровна как будто другого мнения. Вон, даже щечки горят. Верно, этот франт – преопасная шельма. Хе-хе-хе!

А Гусева откидывала голову, смеялась, стараясь показать нижние зубы, которые, по ее мнению, были лучше верхних и думала про Рукоятникова:

– Ага! Тебе все еще мало? Тебе все равно? Так вот же тебе! Вот! Получай!

И она совершенно неожиданно, повернув руку ладонью, прижала ее к губам Овечкина.

Сразу после обеда Гусев увез жену и всю дорогу молчал, и только дома, сняв пальто, сказал веско:

– Передайте от меня вашему любовнику, что я раскрою надвое его овечью морду. Слышали?

– Ко… которому? – искренне спросила Гусева.

Но муж сразу понял, что она бесстыдно притворяется.

– Вам лучше знать, о ком я говорю!

Через три дня он спросил жену.

– Позвольте узнать, кто вас вчера провожал от Уткиных?

– Этот… как его… никто. Я одна приехала.

– Одна? А швейцар мне только что сказал, что вас провожал какой-то господин. Имени его швейцар не знает, но зато я знаю имя это очень хорошо. Слышали?

На другой день Гусев спрашивал:

– С кем вы изволили быть вчера в театре?

– Ах, с этим… как его… с Катей Поповой.

– Вот как! А Иван Иваныч видел вас с каким-то господином. Это становится скандалом на весь город. Слышали?

– Через два дня Гусев уже кричал и топал:

– Так вот где вы пропадаете весь день! Вы изволите разгуливать по Захарьевской с вашим бесстыдником! Все вас видели! Вы треплете мое имя по Захарьевской! Я этому скоро положу конец. Предупредите вашего любовника. Слышали?

В тот же вечер Гусева томно вздыхала на плече у Мишеля Рукоятникова.

– Мишель! Центавр все узнал. Мишель! Центавр убьет тебя!

Мишель не грешил излишней храбростью, и поэтому у него как раз кстати на другой же день подвернулась командировка. Печаль Гусевой не поддавалась описанию, поэтому выходило очень бледно и вяло, когда она в тот же вечер пыталась описать ее акцизному Кобзику.

– Вы знаете, я до сих пор не могу его забыть! – стонала она.

Кобзик утешал, как умел, до пяти часов утра.

– С кем вы прощались на лестнице? – спросил муж. – Это переполнило чашу моего терпения! Слышали?

К Кобзику скоро приехала жена из провинции и опустевшее место около Гусевой заняли одновременно поэт Веткин и купец Мотин. У обоих было так много недостатков, что, сложив их достоинства вместе, едва можно было получить одного сносного человека.

– Я знаю, с кем вы вчера ездили на выставку! – говорил муж.

Поэт декламировал стихи. Купец зато был веселее, и Гусев спрашивал:

– С кем вы изволили ужинать у Контана? Если вы забыли, то я никогда не забуду его имени.

Она пошла к поэту в его келью, потому что он обещал показать ей одну редкую вещицу.

Вещица оказалась просто обгрызанным карандашом Фабера № 2.

– Да, но он, по легенде, принадлежал когда-то Тарквинию Гордому! – оправдывался поэт.

А муж сказал утром:

– Я знаю, где вы вчера были. Сегодня я узнаю его адрес и положу всему конец. Слышите?

Бухгалтер Овечкин был очень испуган, увидав грозный лик Гусева.

– Милостивый государь! – ревел Гусев. – Я не предлагаю вам дуэли, потому что она запрещена полицией, но если вы сейчас же не дадите мне клятвы, что вы раз навсегда оставляете мою жену в покое, то я немедленно выбью из вашей головы всю вашу гнусность вот этой самой тростью.

Овечкин глядел из-за своих кустов таким тревожным и печальным зайцем, что на него не посягнула бы даже самая разъяренная борзая.

Гусев, встретив его взгляд, немножко осел и перевел крик на простой разговор.

– И как это вам не стыдно, милостивый государь, соблазнять честную женщину, семьянинку? Я еще тогда понял, когда вы очаровывали ее своими гнусными прелестями за ужином у Егоровых, – что вы за птица. Я знал, что вы свою жертву не выпустите! И я предлагаю вам еще раз дать мне клятву, и если вы не сдержите ее, то узнаете, что такое Андрей Гусев! Слышите?

– Я к… к… клянусь! – тоскливо лепетал Овечкин. – Клянусь и об-бещаю.

Все его кусты взъерошились, и глаза покраснели.

Гусев усмехнулся презрительно:

– Прощайте-с! Аполлон Бельведерский!

Оставшись один, Овечкин долго вздыхал, качал головой и разводил руками, потом прокрался на цыпочках в хозяйкину комнату и подошел к зеркалу.

– Ничего не понимаю! Почему именно Аполлон? Неужели, действительно, они это находят?

Он выставил ногу, вытянул руку, и долго оглядывал свое отражение с тоскливой тревогой.

– Нет! – недоумевал он, – В конце концов, вернее, что не особенно похож! Но в чем же дело? Боже мой, в чем же дело?!

Назад Дальше