[Этот взрыв бешенства закончился сравнительным улучшением в настроении Василия Петровича: разрядившись в брани, начатой криком и перешедшей в воркотню, он кончил тем, что харкнул в сторону бегущих за ним вагонов, где ему пришлось провести десяток мучительных минут, и порешил, что не стоит и думать о расфуфыренных дураках и дурах "высокого давления", теперь покойно спавших в своих купе, на мягких диванах. А порешив забыть о дураках и о нанесенном ими оскорблении,] Маров снова занялся тем, что было всего ближе его сердцу, - упрямым молчанием и хмуростью Савы.
Хлебопчук точно воды в рот набрал. Делал свое дело в ненарушимом молчании и как-то рассеянно, без обычной своей ретивости и ловкости, вяло копался там, где нужна была быстрота работы, забывал то, что нужно делать, так что приходилось напоминать ему жестом, кивком головы, и как будто всего более заботился о том, чтобы не производить шума, быть незаметным, прятаться в тень… Когда же его лицо освещалось красным пламенем топки, у которой Сава присаживался на корточки, чтобы понаблюсти за горением, тогда взгляд Василия Петровича находил на этом хмуром лице, багрово-красном, сатанинском, отблеск нехороших мыслей, угрюмую злобу, и очень сердился, скорбя о неожиданной и неприятной перемене с Савой. Только сознаться не хотел он, как ему было тоскливо в одиночестве, как ему хотелось бы поговорить с другом о дамах и господах вагона-ресторана… Он рассказал бы, как он отделал их, мотнувши головой "вот этак", сверху вниз, когда ему предложили кучку денег, как они все [, гордые дураки,] зашевелились, за[лопота]говорили на разных диалектах, увидевши, что чумазый машинист плевать хочет на их [бешеные] деньги… "Так, стал быть, и понимай: вы без трудов богаты, а мы от трудов горбаты! Ну, только то, что и промежду рабочего класса тоже бывают иные которые, кому своя трудовая копейка милее вашего пригульного алтына!" И Сава Михайлыч, ежели бы послушал про все про это, непременно уж похвалил бы, сказал бы что-нибудь от Писания… Поговорили бы, глядишь, развлеклись бы, - дурь-то бы и прошла. - "Наплевать, дескать, на них, чертей надутых! не ими живем!.." А он молчит [да сопит], рыло воротит… Э, да черт с ним, ежели так!..
Скверно чувствовалось Василью Петровичу, скучно, тоскливо, жутко… Только, повторяю, сознаться было совестно в том, как бы хотелось ему положить конец тяжелому молчанию, вызвать друга на разговор! обругаться бы к примеру, для начала… "Как-ко́го, дескать, черта, на самом деле!.." Сознаться было совестно.
И чем дальше ехали, тем все тяжелее становилось чувство стеснения и росла досада. Совсем изгадилась и езда: паровоз, точно сговорившись с помощником, дурил, не хотел слушаться тормоза, дергал. На станциях, при коротеньких остановках, где, казалось бы, и можно и должно было бы обменяться парой слов, выходило еще хуже, чем в пути: почувствует Василий Петрович, что глаза Савы впились ему в спину, оглянется в надежде, что тот хочет сказать что-нибудь и… взвыть готов от негодования, заметивши, как опустит Хлебопчук глаза, потупится, отвернется!.. "Ах ты, хитрый дьявол!.. Что он там задумал, хохол коварный?"
Чем ближе становилось Криворотово, тем сильнее и нетерпеливее желал Маров, чтобы Хлебопчук сбросил с себя эту свою угрюмую печаль и заговорил бы с ним… Ну, поругался бы хоть, если сердится на что-нибудь, ворчать бы что ли начал, как, бывало, ворчали другие помощники! было бы к чему придраться, поднять шум, а там, гляди, и выяснилось бы что-нибудь… Так нет же - молчит, хмурится, смотрит исподлобья, вздыхает… И придраться не к чему. Что дела не делает - беда невелика; во-первых, все налажено за первый сорт им же самим… Потом же и то, что его ушибло цилиндром, вследствие чего он, быть может, и не в состоянии работать. Придраться не к чему, чтобы завести разговор, а заговорить так, без всякого [намека] повода с его стороны [да после всего того, что он всю ночь пробычился,] - еще как он примет этот разговор… Чужая душа потемки, недаром молвится, и - с другом дружи, а камешек за пазухой держи: быть может, у него в душе такая ненависть собралась [су]против товарища, что огрызнется да к черту пошлет, ежели заговоришь…
Лишь в последнюю минуту их совместной работы, когда поезд довели до Криворотова, сделали запас воды в тендере, поставили паровоз в депо и стали сниматься на землю, Василий Петрович уступил желанию освободить душу от пытки, принудив себя к первому начину.
- Вы там, того, - начал он, заикаясь и глядя в сторону, - говорили там, в Перегибе с кондукторами… Слышали от них что?
- Слышал, - угрюмо шепнул Хлебопчук, глядя под колеса.
- Что же именно вы слышали? - спросил Василий Петрович, щуря глаза.
- Господа пассажиры давали вам тысячу рублей…
"Ну вот!.. Так я и знал, что наврут да прибавят, проклятые!" - подумал Маров.
- Вятских! - насмешливо кивнул он головой. - Сами они говорили, что триста… Да не в тем дело, хо[ша]тя бы и ты[ща]сяча рублей, хо[ша]тя бы и две!.. Ну, а еще что вам плели там?
- Отказались взять! - шепнул так же угрюмо Сава, не поднимая лица.
- И больше ничего?
- Ничего.
Хотел было Василий Петрович спросить друга: "Как, дескать, вы, Сава Михайлыч, об этом понимаете, что я этих денег не взял?" Но друг Сава Михайлыч поспешил схватить с земли свою корзину с таким видом, как будто [бы] очень боялся, чтобы с ним не заговорили. Повел плечами Маров и тоже поднял свою корзину.
Переходя мостик через деповскую канаву, он услышал за собой торопливые шаги, оглянулся и увидел Хлебопчука, который догонял его. "Ну, - подумал он с радостью, - вот и конец, слава богу! [бежит, мудреный, натешился своей молчанкой, натиранился надо мной!..]"
- Что, Сава Михайлыч? - весело спросил он, опуская тяжелую корзину на землю.
Хлебопчук остановился шагах в пяти от него и, блуждая глазами, спросил с [превеликим] усилием, точно выжимал из себя мучительный вопрос:
- Рапорт подадите?..
Он еще хотел что-то спросить, по-видимому, у него болезненно шевелились бледные губы и глаза стали до черноты темными от какой-то мысли, отказывавшейся высказаться; но не спросил ничего и только пытливо уставился своим черным взглядом в глаза Марова.
- Подам, конечно, - ответил Василий Петрович, неприятно разочарованный в своих ожиданиях. - Вы сами знаете, что я обязан подать начальнику рапорт об остановке в пути… А что?
- Так… Ничего, - сказал неопределенно Хлебопчук, поворачиваясь в свою сторону.
И они разошлись, направившись каждый в свою сторону, разошлись не до завтра, как бы следовало по наряду паровозных бригад, а навсегда. С этого дня нога Савы уже не вступала на дорогую его сердцу стлань паровоза серии "Я", номер сороковой!.. Он взял бюллетень, чувствуя себя серьезно больным: плечо было разбито, шея не поворачивалась, а на душе было так тяжело, что и на свет божий глядеть не хотелось.
[10.]9.
Донесение же пошло своим чередом. Сторож вынул его, в охапке других донесений, из ящика, принес в контору; счетовод положил в папку начальника, а начальник, Николай Эрастовнч, прочитавши о случае с любимым машинистом, нашел нужным представить донесение Марова с своим заключением:
"Господину Начальнику тяги, - написал на донесении ближайший начальник. - С представлением донесения машиниста Марова о случае на 706 версте, и. ч. просить Вашего ходатайства о представлении Марова к награде, по Вашему усмотрению".
Дня через три[, в течение которых Хлебопчук хворал, а Маров снова вернулся, после полугодового перерыва, к калготе с помощниками и ездил снова с зубовным скрежетом,] Сава пришел в контору, чтобы взять еще бюллетень, - он все еще чувствовал себя дурно.
- Ну, Хлебопчук, - сказал ему один из конторщиков, молодой паренек, - радуйтесь! вашему машинисту, Василию Петровичу Марову скоро медаль выйдет.
- Какая медаль? - равнодушно спросил Сава, беря оранжевый лоскуток бюллетеня.
- Как, какая медаль?.. А за спасение ребенка-то!.. Эка!.. Позабыли!..
- Медаль?..
Сава как будто растерялся даже, услышав это сообщение. Он опустил голову в тяжелом раздумье и пошел из конторы, забывши и про бюллетень.
"Так вот как! - думал он, бредя как сонный. - Так вот почему он молчал, не гукнул ни слова, отворачивался!.. Ах, лживый, коварный человек… [кацап.] Что ж? [хиба ж] разве я отнял бы от него эту медаль!.. Да на кой [ляд] оне мне?.. [Нехай себе понавешает тех медалей как гороху, да за что же меня обманывать?!] Ах черная душа!.. И мог ли я подумать, чтобы Василь Петрович оказал такое против меня!.. А он для того и [карбованцы]
деньги не взял, чтобы медаль ему получить!.. Ах, москаль криводушный!.. [Дивись,] деньги пришлось бы со мной делить… Вот [же ж] у меня плечо заболело, поверстных не получаю [и може не имею получать месяц, два]. А он деньги не принял, чтобы со мной не делиться, а на медаль подал!.. Вот оно как!.. Вот оно как!.."
"Госп. Нач. тяги. В дополнение надписи моей № 47893 от 17/VII, и. ч. представить донесение помощника Хлебопчука на Ваше благоусмотрение".
Начальник тяги, добравшись в ворохе бумаг для доклада до этого донесения, потребовал всю переписку о исхлопотании награды машинисту Марову, уже приготовленную к отсылке в Управление железных дорог, со всеми мнениями и заключениями, прибулавил к этому бумажному богатству новый перл и написал на уголке:
"Г. ревизору VII уч. тяги. Как было дело? Потрудитесь расследовать".
Началось расследование. Ревизор[, выведенный из инерции, повлачил по линии отяжелевшие ноги, лениво волоча их то в вагон, то из вагона] ездил, допрашивал, обливался потом от зноя и писал, писал, писал… В этом месяце он не даром получил свои окладные сто шестьдесят девять рублей с копейками!..
[Писал и Василий Петрович: избесившись до последних степеней на Хлебопчука за упрямое нежелание ездить и за проистекающую оттого необходимость ежедневно скрежетать зубами на помощников, Василий Петрович едва не лопнул от злобы, когда узнал, что Сава валит с больной головы на здоровую и пишет в донесении жалобы на коварство своего машиниста. "Так ты так-то, хохол поганый? Хорошо же!.. Я тебе напою, до новых веников не забудешь!.."
Взял перо и напел, на этот раз без красот стиля, почти без деепричастий.] Писал и Василий Петрович:
"Имею честь донести[, - писал он, после обычного вступления - ] господину… и т. д., - что никакой я награды не желал и не просил а напротив того даже отказался от суммы денег в триста рублей которую сумму собрали промежду себя пассажиры скорого поезда, что могут подтвердить бывшая кондукторская бригада и международные спальные лакеи с буфетчиком. Те лакеи присутствовавшие как я отказался от денег подтвердят насколько я был низкий человек как пишет мой бывший помощник Хлебопчук в дерзких и неуместных выражениях, каких я от него не ожидал, как почитал его за честного человека, а он оказался совсем напротив того и меня крайне обманул. О чем и имею честь донести на
Ваше усмотрение и распоряжение и покорнейше просить не давать награды Хлебопчуку".
- Ну, хорошо… Будем идти дальше. Дальше ты увидел бабу и сейчас же сообразил, что баба тут не сдуру, что у ней должно быть какого-нибудь важного дела с поездом, если она припала на землю и руками на поезд машет?..
- Как же не сообразить-то?.. Вижу - рухнула, ползет, крутится… "Господи! Милостивый!.. Мать ведь это, не иначе как!.."
- Ш-ш!.. Постой!.. Ну, хорошо. Теперь, понимаешь, будем идти еще маленечко дальше. Вот ты уже хорошо знаешь, что у тебя на дороге гуляет себе гусь, - и едешь спокойно; потом ты соображаешь кое-что и уже не едешь спокойно, а скорее, скорее тормозишь, и поезд - стоп!.. Ни с места! Так я говорю? Так! Ну, хорошо. Теперь еще немножко размышления, и мы у станции. Если бы ты не сообразил кое-что и не остановил поезд, была бы спасена малютка? Ну?..
Шмулевич плотно зажмурил левый глаз, а правый у него плутовски засмеялся; засмеялся и сам он, засмеялась и борода, и все его упитанное, но плотное тело. Василий Петрович быстро поднялся со стула, широко раскрывши на Шмулевича глаза, засиявшие удовольствием.
- Теперь, скажи пожалуйста, кто спасал малютку, хе-хе-хе? - залился жирным смехом старый хитрец.
- Верно!.. То есть вот как верно! - согласился Маров, шагая в радостном волнении гигантскими шагами. - Так и написать!.. Пойду так и напишу!
- Поди так и напиши, - смеялся Шмулевич. - А когда откажут вам обоим в награде, ты должен будешь купить старому жиду Исаку бутылку старого ямайского, с негритяночкой. Правда?
- Идет!.. Ну, спасибо, Исак Маркыч!.. Побегу скорее, пока голова работает!
[Прибежал домой, засел] Он долго ходил из угла в угол и думал, потом сел за свое донесение и к рассвету дополнил его таким образом:
["Только ежели Хлебопчук настолько дерзок, позволяя себе неуместные выражения доносить он стоит медали как спасший малютку, то неизвестно. Но это еще вопрос] "Вследствие того как увидя промежду рельсов белый предмет, бывший помощник Хлебопчук уверил меня что это гусь и продолжал у котла не обращая больше внимания на предмет. Только ежели бы я поверил ложному и ошибочному его уверению, что гусь произошла бы жертва несчастного случая с малюткой [угодившей под поезд]. Между тем как я приняв меры к быстрой остановке поезда и послав помощника вниз потому как показалась издали женщина, упала и крутилась на косогоре с маханием руками вследствие которых я испугался не человек ли попал но не гусь, как уверял Хлебопчук. Вследствие чего имею честь просить ходатайства перед высшим начальством не давать медали и никакого вознаграждения Хлебопчуку, который желая нанести оскорбление позволяя непристойные выражения оказался совсем не таким как я о нем понимал [и меня не только оскорбил даже глубоко огорчил и в жизни расстроил. Считал его достойным человеком между тем как он позволил обмануть мое доверие и написал разные неуместные выражения низкого свойства. Ежели бы он спас тогда не было бы разговору. Спасти легко было когда я остановил поезд и послал его имея обязанности на паровозе, а он ничего не знал и уверял что гусь. Ну а ежели бы я поверил окончательно что гусь и не остановил не смотря на женщину которая махая руками]. Вследствие чего имею честь просить разобрать по справедливости и выяснить правду, которую Хлебопчук изменил и меня обидел. Мне же не надо никакой награды, хо[ша]тя бы медали о чем и имею честь донести машинист Маров".
"Убедительнейше прошу высшее начальство не давать медали и никакой награды машинисту первого класса депо Криворотово Василью Марову [покорнейше прошу]. Не стоит такой человек никакого поощрения будучи лживым обманщиком. Причем осмеливаюсь предупредить что в случае если награда Марову будет выда[де]на, я поведу дело судом и ничего не пожалею, хотя мне никакой награды за божье дело не надо в чем и удостоверяю покорнейший проситель Хлебопчук".
Тоскует и смигивает слезинки глубоко опечаленный Хлебопчук, едучи в неведомый край, но не счастливее и Маров, оставшийся на месте, в Криворотове, где он живет и служит уже одиннадцатый год, где ему знакома каждая собака, где у него почти столько же кумовьев, сватьев, крестников, сколько и сослуживцев… Все как будто по-старому вокруг Василия Петровича, - служба, приятели, интересы, - а не хватает чего-то! О лживом Хлебопчуке он и вспоминать не хочет. Этот хитрый хохлик втерся в его душу, как ядовитая змея, и отравил ее на всю жизнь… Когда кто-нибудь из сослуживцев, неделикатный, неспохватливый человек, заведет глупый неуместный разговор о Хлебопчуке, Василий Петрович или ругается, кляня коварного хохла, или же становится хмур и угрюм, причем злобно щурит глаза с дрожащими веками. В эти минуты Марову делается стыдно перед самим собой за те необыкновенно хорошие чувства, которые он имел сообща с Хлебопчуком, этих хороших чувств не оправдавшим, обманувшим доверчивого человека и уехавшим не простясь, бежавшим как вор, Каин-братоубивец…