- Уложи хлопчика, Оксана! Пора ему спать. Да и пану сготовь постелю].
Вот скоро и ушли все в лес вон по той дороге; и пан в хату ушел, только панский конь стоит себе, под деревом привязан. А уж и темнеть начало, по лесу шум идет и дождик накрапывает, вот-таки совсем как теперь… Уложила меня Оксана на сеновале, перекрестила на ночь… Слышу я, моя Оксана плачет.
Ох, ничего-то я тогда, малый хлопчик, не понимал, [что кругом меня творится!] Свернулся на сене, послушал, как буря в лесу песню заводит, и стал засыпать.
[Эге!] Вдруг слышу, кто-то около сторожки ходит… подошел к дереву, панского коня отвязал. Захрапел конь, ударил копытом; как пустится в лес, скоро и топот затих… Потом слышу, опять кто-то по дороге скачет, уже к сторожке. Подскакал вплоть, соскочил с седла на землю и прямо к окну:
- Пане, пане! - кричит голосом старого Богдана. - Ой, пане, отвори скорей! Вражий козак лихо задумал, видно: твоего коня в лес отпустил.
Не успел старик договорить, кто-то его сзади схватил. Испугался я, слышу - что-то упало…
Отворил пан двери, с рушницей выскочил, а уж в сенях Роман его захватил, да прямо за чуб, да об землю…
Вот видит пан, что ему лихо, и говорит:
- Ой, отпусти, Ромасю! Так-то ты мое добро помнишь? А Роман ему [отвечает]:
- Помню я, вражий пане, твое добро и до меня, и до моей жинки. Вот же я тебе теперь за добро заплачу…
А пан говорит опять:
- Заступись, Опанас, мой верный слуга! Я ж тебя любил, как родного сына.
А Опанас ему [отвечает]:
- Ты своего верного слугу прогнал, как собаку. Любил меня так, как палка любит спину, а теперь так любишь, как спина палку… Я ж тебя просил и молил, - ты не послушался…
Вот стал пан тут и Оксану просить:
- Заступись ты, Оксана, у тебя сердце доброе.
Выбежала Оксана, всплеснула руками:
- Я ж тебя, пане, просила, в ногах валялась: пожалей мою девичью красу, не позорь меня, мужнюю жену. Ты же не пожалел, а теперь сам просишь… Ох, лишенько мне, что же я сделаю?
- Пустите, - кричит опять пан, - за меня вы все погибнете в Сибири…
- Не печалься за нас, пане, - говорит Опанас: - Роман будет на болоте раньше твоих доезжачих, а я, по твоей милости, один на свете, мне о своей голове думать не долго. Вскину рушницу за плечи и пойду себе в лес… Наберу проворных хлопцев и будем гулять… Из лесу станем выходить ночью на дорогу, а когда в село забредем, то прямо в панские хоромы. Эй, подымай, Ромасю, пана, вынесем его милость на дождик.
Забился тут пан, закричал, а Роман только ворчит про себя, как медведь, а козак насмехается. Вот и вышли.
А я испугался, кинулся в хату и прямо к Оксане. Сидит моя Оксана на лавке - белая, как стена…
А по лесу уже загудела настоящая буря: кричит бор разными голосами, да ветер воет, а когда и гром полыхнет. Сидим мы с Оксаной на лежанке, и вдруг слышу я, кто-то в лесу застонал. Ох, да так жалобно, что я до сих пор, как вспомню, то на сердце тяжело станет, а ведь уже тому много лет…
- Оксано, - говорю, - голубонько, а кто ж это там в лесу стонет?
А она схватила меня на руки и качает:
- Спи, - говорит, - хлопчику, ничего! Это так… лес шумит…
А лес и вправду шумел, ох, и шумел же!
Просидели мы еще сколько-то времени, слышу я, ударило по лесу будто из рушницы.
- Оксано, - говорю, - голубонько, а кто ж это из рушницы стреляет?
А она, небога, все меня качает и все говорит:
- Молчи, молчи, хлопчику, то гром божий ударил в лесу.
А сама все плачет и меня крепко к груди прижимает, баюкает: "Лес шумит, лес шумит, хлопчику, лес шумит…"
Вот я лежал у нее на руках и заснул…
А наутро, хлопче, проснулся, гляжу: солнце светит, Оксана одна в хате одетая спит. Вспомнил я вчерашнее и думаю: это мне такое приснилось.
А оно не приснилось, ой, не приснилось, а было направду. Выбежал я из хаты, побежал в лес, а в лесу пташки щебечут, и роса на листьях блестит. Вот добежал до кустов, а там и пан, и доезжачий лежат себе рядом. Пан спокойный и бледный, а доезжачий седой, как голубь,
и строгий, как раз будто живой. А на груди и у пана, и у доезжачего кровь. · · ·
- Хочу, хочу, деду! Рассказывай!
- Так и расскажу же, эге! Слушай вот!
У меня, знаешь, батько с матерью давно померли, я еще малым хлопчиком был… Покинули они меня на свете одного. Вот оно как со мною было, эге! Вот громада и думает: "что ж нам теперь с этим хлопчиком делать?" Ну, и пан тоже себе думает… И пришел на этот раз из лесу лесник Роман, да и говорит громаде: "Дайте мне этого хлопца в сторожку, я его буду кормить… Мне в лесу веселее, и ему хлеб…" [Вот он как говорит, а громада ему отвечает: "Бери!" Он и взял.] Так я с тех самых пор в лесу и остался.
Тут меня Роман и выкормил. Ото ж человек был какой [страшный, не дай господи!..] Росту большого, глаза черные, и душа у него темная из глаз глядела, потому [что] всю жизнь [этот человек] в лесу один жил: медведь ему, люди говорили, все равно что брат, а волк - племянник. Всякого зверя он знал и не боялся, а от людей сторонился [и не глядел даже на них… Вот он какой был - ей-богу, правда!] Бывало, как [он] на меня глянет, так у меня по спине будто кошка хвостом пове[дет]ла… Ну, а человек был все-таки добрый, [кормил меня, нечего сказать, хорошо: ] каша, бывало, гречневая [всегда у него] с салом, [а когда] утку убьет, так и утка. Что правда, то уже правда, кормил-таки.
Так мы и жили вдвоем. Роман в лес уйдет, а меня в сторожке запрет, чтобы зверюка не съела. А после дали ему "жинку" Оксану.
Пан ему жинку дал. Призвал его на село, да и говорит: "Вот что, говорит, Ромасю, женись!" Говорит пану Роман сначала: "А на какого же мне биса жинка? Что мне в лесу делать с бабой, когда у меня уж и без того хлопец есть? Не хочу я, говорит, жениться!" Не привык он с девками возиться, вот что! Ну, да и пан тоже хитрый был… Как вспомню про этого пана, хлопче, то и подумаю себе, что теперь уже таких нету, - нету таких панов больше, - вывелись… Вот хоть бы и тебя взять: тоже, говорят, и ты панского роду… Может, оно и правда, а таки нет в тебе этого… настоящего… [Так себе, мизерный хлопчина, больше ничего.
Ну, а тот настоящий был, из прежних… Вот, скажу тебе, такое на свете водится, что сотни людей одного человека боятся, да еще как!.. Посмотри ты, хлопче, на ястреба и на цыпленка: оба из яйца вылупились, да ястреб сейчас вверх норовит, эге! Как крикнет в небе, так сейчас не то что цыплята - и старые петухи забегают… Вот же ястреб - панская птица, курица - простая мужичка…
Вот, помню, я малым хлопчиком был: везут мужики из лесу толстые бревна, человек, может быть, тридцать. А пан один на своем конике едет да усы крутит. Конек под ним играет, а он кругом смотрит. Ой-ой! завидят мужики пана, то-то забегают, лошадей в снег сворачивают, сами шапки снимают. После сколько бьются, из снега бревна вывозят, а пан себе скачет, - вот ему, видишь ты, и одному на дороге тесно! Поведет пан бровью, - уже мужики боятся, засмеется, - и всем весело, а нахмурится, - все запечалятся. А чтобы кто пану мог перечить, того, почитай, и не бывало.
Ну, а Роман, известно, в лесу вырос, обращения не знал, и пан на него не очень сердился.]
- Хочу, - говорит пан, - чтоб ты женился, а зачем, про то я сам знаю. Бери Оксану.
- Не хочу я[, - отвечал Роман, - не надо мне ее, хоть бы и Оксану]! Пускай на ней черт женится[, а не я… Вот как]!
Велел пан принести канчуки, растянули Романа, пан [его] спрашивает:
- Будешь, Роман, жениться?
- Нет, - говорит, - не буду.
- Сыпьте ж ему, - говорит пан, - в мотню, сколько влезет.
Засыпали ему таки не мало; Роман на что уж здоров был, а все же ему надоело.
- Бросьте уж, - говорит, - будет-таки! Пускай же ее лучше все черти возьмут, чем мне за бабу столько муки принимать. Давайте ее сюда, буду жениться!
Жил на дворе у пана доезжачий, Опанас Швидкий. Приехал он на ту пору с поля, как Романа к женитьбе заохачивали. Услышал он про Романову беду - бух пану в ноги. Таки упал в ноги, целует…
- Чем, - говорит, - вам, милостивый пан, человека мордовать, лучше я на Оксане женюсь, слова не скажу…
[Эге, сам-таки захотел жениться на ней. Вот какой человек был, ей-богу!
Вот] Роман было обрадовался[, повеселел]. Встал на ноги, завязал мотню и говорит:
- Вот, - говорит, - хорошо. Только что бы тебе, человече, пораньше немного приехать? Да и пан тоже - всегда вот так!.. Не расспросить же было толком, может, кто охотой женится. Сейчас схватили человека и давай ему сыпать! Разве, говорит, это по-христиански так делать? Тьфу!..
Эге, он порой и пану спуску не давал. Вот какой был Роман! Когда уж осердится, то к нему, бывало, не подступайся хотя бы и пан. Ну, а пан был хитрый! У него, видишь, другое на уме было. Велел опять Романа растянуть на траве.
- Я, - говорит, - тебе, дураку, счастья хочу, а ты нос воротишь. Теперь ты один, как медведь в берлоге, и заехать к тебе не весело… Сыпьте ж ему, дураку, пока не скажет: довольно!.. А ты, Опанас, ступай себе к чертовой матери. [Тебя, говорит, к обеду не звали, так сам за стол не садись, а то видишь, какое Роману угощенье? Тебе как бы того же не было.]
А Роман уж и не на шутку осердился, эге! Его дуют-таки хорошо, потому что прежние люди, знаешь, умели славно канчуками шкуру спускать, а он лежит себе и не говорит: довольно! Долго терпел, а все-таки после плюнул.
- Не дождет ее батько, чтоб из-за бабы христианину вот так сыпали, да еще и не считали. Довольно! Чтоб вам руки поотсыхали, бисова дворня! Научил же вас черт канчуками работать! Да я ж вам не сноп на току, чтоб меня вот так молотили. Коли так, так вот же, и женюсь.
А пан себе смеется.
- Вот, - говорит, - и хорошо! Теперь на свадьбе хоть сидеть тебе и нельзя, зато плясать будешь больше…
Веселый был пан, ей-богу, веселый, эге? Да только после скверное с ним случилось, не дай бог ни одному крещеному. Право, никому такого не пожелаю. Пожалуй, даже и жиду не следует такого желать. Вот я что думаю…
Вот так-то Романа и женили. Привез он молодую жинку в сторожку; сначала все ругал да попрекал своими канчуками.
[Вот] выздоровела Оксана, все на могилку ходила. Сядет на могилке и плачет, да так громко, что по всему лесу, [бывало,] голос ее ходит. [Это она свою дитыну жалела,] а Роман не жалел дитыну[, а Оксану жалел]. Придет, бывало, из лесу, станет около Оксаны и говорит:
- Молчи уж, глупая ты баба! Вот было бы о чем плакать! Померла одна дитына, то, может, другая будет. Да еще, пожалуй, и лучшая, эге! Потому что та еще, может, и не моя была, я же таки и не знаю. Люди говорят… А это будет моя.
Вот уже Оксана и не любила, когда он так говорил. Перестанет, бывало, плакать и начнет его нехорошими словами "лаять". Ну, Роман на нее не сердился.
- Да и что же ты, - спрашивает, - лаешься? Я же ничего такого не сказал, а только сказал, что не знаю. Потому и не знаю, что прежде ты не моя была и жила не в лесу, а на свете, промежду людей. Так как же мне знать? Теперь вот ты в лесу живешь, вот и хорошо. А таки говорила мне баба Федосья, когда я за нею на село ходил; "Что-то у тебя, Роман, скоро дитына поспела!" А я говорю бабе: "Как же мне-таки знать, скоро ли, или не скоро?.." Ну, а ты все же брось голосить, а то я осержусь, то еще, пожалуй, как бы тебя и не побил.
Вот Оксана полает, полает его, да и перестанет.
Она его, бывало, и поругает, и по спине ударит, а как станет Роман сам сердиться, она и притихнет, - боялась. Приласкает его, обоймет, поцелует и в очи заглянет… Вот мой Роман и угомонится. [Потому… видишь ли, хлопче… Ты, должно быть, не знаешь, а я, старик, хотя сам не женивался, а все-таки видал на своем веку: молодая баба дюже сладко целуется, какого хочешь сердитого мужика может она обойти. Ой-ой… Я же таки знаю, каковы эти бабы. А Оксана была гладкая такая молодица, что теперь я уже что-то таких больше не вижу. Теперь, хлопче, скажу тебе, и бабы не такие, как прежде.
Вот] раз в лесу рожок затрубил: тра-та, тара-тара-та-та-та!.. Так и разливается по лесу, весело да звонко. Я тогда малый хлопчик был и не знал, что это такое; вижу: птицы с гнезд подымаются, крылом машут, кричат, а где и заяц пригнул уши на спину и бежит, что есть духу. Вот я и думаю: может, это зверь какой [невиданный так хорошо кричит]. А то же не зверь, а пан себе на конике лесом едет, да в рожок трубит; за паном доезжачие верхом и собак на сворах ведут. А всех доезжачих красивее Опанас Швидкий, за паном в синем казакине гарцует; шапка на Опанасе с золотым верхом, конь под ним играет, рушница за плечами блестит, и бандура на ремне через плечо повешена. Любил пан Опанаса, потому что Опанас хорошо на бандуре играл и песни был мастер петь. Ух, и красивый же был парубок этот Опанас, страх красивый! Куда было пану с Опанасом равняться: пан уже и лысый был, и нос у пана красный, и глаза, хоть веселые, а все не такие, как у Опанаса. Опанас, бывало, как глянет [на меня,] - мне, малому хлопчику, и то смеяться хочется, а я же не девка. [Говорили, что] у Опанаса отцы и деды запорожские козаки были, в Сечи козаковали, а там народ был все гладкий да красивый, да проворный. Да ты сам, хлопче, подумай: на коне ли со "списой" по полю птицей летать, или топором дерево рубить, это ж не одно дело…
А я, малый хлопчик, тоже за ними в избу побежал: известное дело, любопытно. Куда пан повернулся, туда и я за ним.
Гляжу, стоит пан посередь избы, усы гладит, смеется. Роман тут же топчется, шапку в руках мнет, а Опанас плечом об стенку уперся, стоит себе, бедняга, как тот молодой дубок в непогодку. Нахмурился, [невесел]…
И вот они трое повернулись к Оксане. Один старый Богдан сел в углу на лавке, свесил чуприну, сидит, пока пан чего не прикажет. А Оксана в углу у печки стала, глаза опустила, сама раскраснелась вся, как тот мак середь ячменю. Ох, видно, чуяла небога, что из-за нее лихо будет. Вот тоже скажу тебе, хлопче: уж если три человека на одну бабу смотрят, то от этого никогда добра не бывает - непременно до чуба дело дойдет, коли не хуже. [Я ж это знаю, потому что сам видел.]
- Ну, что, Ромасю, - смеется пан, - хорошую ли я тебе жинку высватал?
- А что ж? - Роман отвечает. - Баба как баба, ничего!
Повел тут плечом Опанас, поднял глаза на Оксану и говорит про себя:
- Да, - говорит, - баба! Хоть бы и не такому дурню досталась.
Роман услыхал это слово, повернулся к Опанасу и говорит ему:
- А чем бы это я, пан Опанас, вам за дурня показался? [Эге, скажите-ка!]
- А тем, - говорит Опанас, - что не сумеешь жинку свою уберечь, тем и дурень…
Вот какое слово сказал ему Опанас! Пан даже ногою топнул. Богдан покачал головою, а Роман подумал с минуту, потом поднял голову и посмотрел на пана.
- А что ж мне ее беречь? - говорит Опанасу, а сам все на пана смотрит. - Здесь, кроме зверя, никакого черта и нету, вот разве милостивый пан когда завернет. От кого же мне жинку беречь? Смотри ты, вражий козаче, ты меня не дразни, а то я, пожалуй, и за чуприну схвачу.
Пожалуй-таки и дошло бы у них дело до потасовки, да пан вмешался: топнул ногой, - они и замолчали.
- Тише вы, - говорит, бисовы дети! Мы же сюда не для драки приехали. Надо молодых поздравлять, а потом, к вечеру, на болото охотиться. Айда за мной!
Повернулся пан и пошел из избы; а под деревом доезжачие уже и закуску сготовили. Пошел за паном Богдан, а Опанас остановил Романа в сенях.
- Не сердись ты на меня, братику, - говорит козак. - Послушай, что тебе Опанас скажет: видел ты, как я у пана в ногах валялся, сапоги у него целовал, чтоб он Оксану за меня отдал? Ну, бог с тобой, человече… Тебя поп окрутил, такая, видно, судьба! Так не стерпит же мое сердце, чтоб лютый ворог опять и над ней и над тобой потешался. Гей-гей! Никто того не знает, что у меня на душе… Лучше же я и его и ее из рушницы вместо постели уложу в сырую землю…
Посмотрел Роман на козака и спрашивает:
- А ты, козаче, часом "с глузду не съехал"?
Не слыхал я, что Опанас на это стал Роману тихо в сенях говорить, только слышал, как Роман его по плечу хлопнул.
- Ох, Опанас, Опанас! Вот какой на свете народ злой да хитрый! А я же ничего того, живучи в лесу, и не знал. Эге, пане, пане, лихо ты на свою голову затеял!..
- Ну, - говорит ему Опанас, - ступай теперь и не показывай виду, пуще всего перед Богданом. Не умный ты человек, а эта панская собака хитра. Смотри же: панской горелки много не пей, а если отправит тебя с доезжачими на болото, а сам захочет остаться, веди доезжачих до старого дуба и покажи им объездную дорогу, а сам, скажи, прямиком пойдешь по лесу… Да поскорее сюда [возвращайся].
- Добре, - говорит Роман. - Соберусь на охоту, рушницу не дробью заряжу и не "леткой" на птицу, а доброю пулей на медведя.
Вот и они вышли. А уж пан сидит на ковре, велел подать фляжку и чарку, наливает в чарку горелку и подчивает Романа. Эге, хороша была у пана и фляжка, и чарка, а горелка еще лучше. Чарочку выпьешь - душа радуется, другую выпьешь - сердце скачет в груди, а если человек непривычный, то с третьей чарки и под лавкой валяется, коли баба на лавку не уложит.
Эге, говорю тебе, хитрый был пан! Хотел Романа напоить своею горелкой допьяна, а еще такой и горелки не бывало, чтобы Романа свалила. Пьет он из панских рук чарку, пьет и другую, и третью выпил, а у самого только глаза, как у волка, загораются, да усом черным поводит. Пан даже осердился.
- Вот же вражий сын, как здорово горелку хлещет, а сам и не моргнет глазом! Другой бы уж давно заплакал, а он, глядите, добрые люди, еще усмехается…
Знал же вражий пан хорошо, что если уж человек с горелки заплакал, то скоро и совсем чуприну на стол свесит. Да на тот раз не на такого напал.
- А с чего ж мне, - Роман ему отвечает, - плакать? Даже, пожалуй, это нехорошо бы было. Приехал ко мне милостивый пан поздравлять, а я бы таки и начал реветь, как баба. Слава богу, не от чего мне еще плакать, пускай лучше мои вороги плачут…
- Значит, - спрашивает пан, - ты доволен?
- Эге! А чем мне быть недовольным?
- А помнишь, как мы тебя канчуками сватали?
- Как-таки не помнить! Ото ж и говорю, что не умный человек был, не знал, что горько, что сладко. Канчук горек, а я его лучше бабы любил. Вот спасибо вам, милостивый пане, что научили меня, дурня, мед есть.
- Ладно, ладно, [- пан ему говорит. - ] За то и ты мне услужи: вот пойдешь с доезжачими на болото, настреляй побольше птиц, да непременно глухого тетерева достань.
- А когда ж это пан нас на болото посылает? - спрашивает Роман.