Шаня вошла в гостиную, как в тумане. Ничего не видела отчетливо, только с досадливым чувством смутно заметила, что все в комнате аляповато, бело и розово, очень опрятно, но зато и очень безвкусно. Заливалась канарейка. Шаня сердито заговорила, – прямо к делу:
– Вы зачем обижаете мою маму? Что она вам сделала? Липина притворилась, что не знает Шаньку. Спросила, посмеиваясь лукаво:
– А кто вы такая будете, бойкая барышня? И кого же это я обидела? Я – человек маленький, меня самое всяк обидеть может.
– Пожалуйста, не притворяйтесь, – запальчиво сказала Шаня, – я – Шаня Самсонова, а вам очень стыдно от живой жены мужа отбивать.
Много наговорила Шаня резких слов. Среди опрятной горенки на гладком, чисто вымытом полу стояла в своем коротком белом платьице девочки-подростка, в белых туфельках с черными бантами и в черных, гладко натянутых на стройные ноги чулках, помахивала белым зонтиком, постукивала каблучками, говорила дерзкие слова и ждала, когда же рассердится Аннушка. А лукавая баба посмеивалась. Спрашивала с видом невинной:
– Да чтой-то вы, барышня милая, на меня взъелись так неласково? Еще очень вы молоды, чтобы такие строгие слова говорить.
Потом вдруг Аннушка притворилась растроганною, стала сыпать ласковые слова:
– Ах ты, голубушка моя! Ягодка моя душистая! Как за мать-то заступаешься, Шанечка милая!
Заплакала, на судьбу свою стала жаловаться.
– Сирота я горемычная. Родня бедная, – чем бы мне помочь, с меня тянут. Он-то, мой соколик, щедрый да ласковый, а только уж очень нравен. Так иной раз напылит, что не знай, куда деваться. Чуть что не по нем, – жди беды.
Разжалобила Шаню. Примолкла Шаня, заслушалась:
– В глаза-то все ласковы, за глаза смеются да бранят. Содержанка, говорят, – грош ей цена. И соколик-то мой меня много ниже твоей маменьки ставит. Рассердится иной раз, – ты, говорит, недостойна того, чтобы ей башмаки надевать.
– И верно, – сердито сказала Шаня, – конечно, недостойна. Аннушка засмеялась сквозь слезы.
– Сама знаю, Шанечка, что не стою. Да ведь я и не набиваюсь башмаки-то вашей маменьке надевать.
И опять заплакала пуще.
– Что же делать-то мне, Шанечка, голубушка, коли полюбила я его, моего ненаглядного? И не хочу, да люблю, – такое уж наше дело бабье.
– Как же вы познакомились с моим папочкой? – спросила Шаня. – Зачем стали его приманивать?
Улыбаясь лукаво и ласково, говорила Аннушка:
– Да вы сядьте, Шанечка, не погнушайтесь, моя голубушка, уж я вам все расскажу, ясочка моя. Да кофейку не прикажете ли?
От угощения Шаня отказалась, а рассказ выслушала. Потом, слово за слово, разговорились мирно. Шаня с любопытством разглядывала и выспрашивала Аннушку.
Потом Шаня повадилась ходить к Липиной. По времени они даже подружились. Сладко было Шане поговорить с Липиною о любви. И жутко ей было дружить с врагом ее матери. Приходила Шаня к Липиной не прямою дорогою, как первый раз, а закоулками да задворками, чтобы не увидели, не сказали родителям. Один раз Шаня чуть не попалась отцу.
Она сидела у Липиной, – чай с вишневым вареньем пили, разговаривали. Вдруг Аннушка прислушалась. Пугливо глянула в окно. Испуганно зашептала:
– Шанька, прячься скорей. Беда! отец идет. Другого-то у нас нет хода, – выйти некуда.
– Я из окна выпрыгну, когда отец во двор войдет, – шептала Шаня.
– Нельзя, – отвечала Аннушка, – люди увидят, невесть что скажут. Да и до него дойдет. А во двор спрыгнешь, сам увидеть может. Уж иди в чулан, посиди пока.
А в передней уже заливался резкий звонок, – Самсонов ждать не любил. Липина поспешно толкнула Шаню в чулан, дверь Самсонову открыла.
– Ну что, Аннушка, не ждала гостя? – послышался его голос.
Слушала Шанька, чего и не надобно было ей слушать: чулан был рядом с горенкою, и все было слышно. Самсонов приставал к Аннушке с любезностями. Но Аннушка помнила, что в чулане девчонка сидит и все слышит, и выпроводила своего дружка вскоре ни с чем, – притворилась, хитрая, что уж очень ей недужится.
Глава девятнадцатая
Спросит отец:
– Где Шанька?
– В гостях у подруги, – говорит мать или няня.
И другой раз то же, и третий. Хмурится отец, говорит вечером Шаньке:
– Что за подруги такие? Ты что за проживалка по чужим домам хвосты трепать! Чай, родители у тебя не хуже других. В гости ходишь, так и к себе зови, а мы посмотрим, что за подруги такие. Коли озорницы, – запрещу с ними водиться.
Дивится Шаня. Что-то раньше не любил отец ее гостей; только и звала, когда он из города уедет, – мать и прежде позволяла. Спешила Шаня воспользоваться отцовыми словами, да и подвела себя невзначай, сгоряча, под неприятность.
Один раз под вечер у Шани в гостях были подруги. Она угощала их в своей горнице наверху. Хоть Самсонов был скуп, но ему льстило, чтобы Шанька принимала подруг богато.
Девочки выпили немного мадеры и расшалились, возню подняли, шум на весь дом. Благоразумная Дунечка унимала:
– Достанется из-за нас Шанечке. Шаня бойко говорила:
– Ну, я не очень-то даю моим старикам куражиться над собою. Я с ними зуб за зуб.
Отец, привлеченный шумом, как раз в это время поднимался по лестнице к дверям Шаниной комнаты. Он услышал ее слова и побагровел от злости. Распахнул дверь, вошел в комнату, крикнул:
– Ай да дочка! Хорошо родителей честит!
Шаня помертвела от страха и от стыда. Ей представилось, что отец тут же на месте изобьет ее. Девочки притихли, испуганные внезапным окриком. С жутким любопытством смотрели на побледневшую Шаню и на раскрасневшегося в гневе Самсонова.
Он оглядел девичьи лица. Подумал: "Ишь, беленькие какие! Столпились, как овечки испуганные, одна за другую хоронятся, точно волка почуяли".
Любопытные, взволнованные, испуганные детские глаза, разрумянившиеся детские щеки, улыбающиеся детские губы и все это собрание многих чужих, бойких, но невинных, расшалившихся, но все-таки скромных девочек и девушек, – все это усмиряло злость Самсонова. Он поглядел на Шаню, усмехнулся, погрозил ей пальцем. Сказал:
– Здравствуйте, милые барышни. Что вы так вдруг притихли? Меня не бойтесь, я не кусаюсь.
Девочки засмеялись, задвигались, подходили одна за другою к Сам-сонову сделать реверанс, как их учили в гимназии. Потом Самсонов сказал:
– А моей Шаньке, что она тут наболтала, вы ей, девочки, не верьте, – со мною не больно-то заспоришь, я крутенек. Ну, веселитесь, я вам не мешаю. Только пола каблучками не пробейте, а то падать невесело будет.
Ушел. Смеялись подружки над побледневшею Шанькою. Спрашивали:
– Ну что, достанется? Поплачешь, Шанечка? Боишься? Шаня храбрилась.
– Авось не шибко влетит. И ничего я не боюсь.
Когда гостьи ушли, Шаня ждала жестокой расправы. Ее позвали к отцу в кабинет. Отец и мать ее сильно разбранили.
День длится за днем, быстро бегут над Шанею недели, месяцы. Прошла скучная дождливая осень, – и вот опять бодрая, веселая зима. Опять Шаня радуется морозу, покрасневшим на морозе щекам, морозному воздуху, которым так бодро дышится, белому снегу, у которого ясно-синие тени, и светло-синему льду.
Иногда, если Марья Николаевна весела и хочет побаловать Шаню, велит она запрячь лошадок в санки, и Шаня с матерью ясным вечером при луне едут по снежным дорогам за город. Санки ныряют в снежные сугробы, – весело! Звезды крупны и ярки, морозный ветер в лицо, колокольчики звенят, – хорошо!
Весело кататься по морозу на коньках у себя в саду на пруде или на городском катке на речке. Часто этою зимою собирались у Шани в саду Дунечка, Томицкий, еще кое-кто из подростков, – кататься на коньках, на салазках. Пруд был расчищен, а в саду устроили ледяную горку. Шаня с кем-нибудь из мальчиков катится с горки на салазках и смеется. Смотрит на Дунечку, на Томицкого, видит забавно-милые проявления их простодушной любви, такой целомудренной, чистой и робкой. Сравнивает Шаня, – ив сердце словно уколы кинжала.
Пойдет вечером Шаня с матерью в жаркую баньку. Потом, вся горячая, нагая, из бани выбежит, в снегу поваляется, – хорошо! И ничего, не простудится Шаня, – здоровая, крепкая. Цветет на морозе, как роза. Мать не запрещает, – и сама станет на порог бани, охваченная радостным после жаркой влаги морозом, окутанная облаком пара, смотрит на Шаню и смеется.
Настали Святки. Шанька на Святках усердно гадала. У матери, у няни, у Дунечки спрашивала, как гадать. А какие гадания и сама знала.
Ночью пошла Шаня в баньку. Принесли ей туда столик, белой скатертью накрытый, и два стула. Поставила Шаня на столик зеркала и свечи. Сидит, дрожит, ждет. Тусклые видения плывут в зеркале. Шаня всматривается и видит, – два черные гроба.
Мгновенный ужас охватил Шаню, – и пронизала сердце острая боль, – и жестокая радость вдруг зажглась в душе. Плачет Шаня и думает: "Ну так что ж! Вместе умрем". И опять смотрит в зеркало, – и уже ничего нет в холодном стекле. Может быть, и не было?
Сидели вечером у Шани наверху Дунечка и няня. Гадали на тенях жженой бумаги. Все выходили Шане какие-то зловещие тени. Шаня хмурилась и говорила:
– Пусть, пусть! А все-таки он будет мой!
– Погадаем по-иному, Шанечка, – говорила Дунечка.
– Ничем кручиниться, гадай по-другому, – говорила и няня. – Много тебе есть всяких гадов и загадов.
Спрашивали девочки:
– Нянечка, скажи, ты какие еще гаданья знаешь? Няня рассказывала:
– У нас вот как под Новый год гадают. Девушка, которая гадать хочет, печет накануне пирог.
– Зачем? – спрашивает Шаня.
Няня взглядывает на нее сердито и говорит строго:
– А ты слушай. Зачем да почему, – этого нам знать не дано, а ты примечай, что к чему. Вот, в самую тебе полночь выходит девушка на улицу, подойдет к чьему-нибудь дому и под окошком слушает, что ей там выпадет на долю. И какое она первое имя услышит, то ее суженый.
– Это у прохожего имя спрашивают, – говорит Шаня. – Как у Пушкина сказано:
Смотрит он
И отвечает: – Агафон
– Нет, – говорит Дунечка, – и под окошком можно.
– Ну а если не имя, а просто разговор какой-нибудь услышишь под окошком? – спрашивает Шаня.
Нянька говорит:
– Услышишь разговор, тут ты и примечай. Скажут– иди, – быть тебе замужем. Скажут – сиди, – в девках засидишься. А хуже всего, коли скажут – ляжь, – значит, смерть тебе предвещают.
– Нет, нянечка, – говорит Шаня, – это очень страшно. Подойдешь, а там ребят укладывают спать. Из-за того, что они расшалились, спать долго не ложатся, мне про смерть свою думать, – невесело!
– А то еще слушают, как собаки ночью лают, – говорит няня.
– Страшно, нянечка!
– Откуда собаки лают, оттуда жених приедет.
– Я это и сама знаю, – говорит Шаня.
– А то считают в плетне колья: три раза по девяти отсчитают и смотрят, какой последний кол. Такой тебе и жених будет.
– Как же, нянечка?
– А так, – сучковатый кол, – сердитый будет жених; без коры – бедный; в коре – богатый.
– Ну, это как-то невесело! – повторяет Шаня.
Дунечка говорила:
– Под подушку портрет кладут, чтобы во сне увидеть.
Няня поправила:
– Не портрет, кирпич из бани.
– Ну, кирпич! Портрет лучше, – сказала Шаня.
– Ну, там кирпич или портрет, – говорила равнодушно няня, – не в том главная причина: хоть прядочку его волос положь, а только перед сном не молись и крест с шеи сними.
"Да, конечно, – думала Шаня, – не хочет Бог, чтобы знали будущее люди. Гаданье – дело врага. Но что же делать, если хочется знать!"
Так Шаня и сделала. Положила под подушку Женечкин портрет. Всю ночь Женя снился, веселый и ласковый. А иногда вдруг он отходил и шептался с какою-то девушкою. Она стройная, а лица не видно.
"Кто же она, эта чужая? – утром боязливо думала Шаня. – Манька или барышня, в которую он влюбится?"
Не лучше ли и вправду положить банный кирпич? И вот на следующий вечер из бани Шаня кирпич принесла. Положила его под подушку. И опять те же сны!
Был морозный вечер. Полная луна ясно и любопытно смотрела на далекую, недоступную ей землю. Из ясных звезд складывался все тот же дивный и непонятный узор.
Началось опять гаданье, по старому обряду. Шаня платок накинула на голову, выбежала на улицу. Снег хрустел и блестел. Улица была пуста и холодна. Домишки, заборы, обледенелые деревья, – все было явственно-полуночным, таким, чего днем не увидишь. Седой Мороз в белой шубе сидел вдали на скамейке у чьего-то дома, спиною к Шане, и постукивал палочкою по мосткам, по стенам. Потом встал и завернул за угол. Где-то залаяла собака. На белом снегу стали страшны черные тени. И вдруг стало очень тихо. Шаня ждала и слушала.
Вот раздался скрип шагов по снегу. Шаня вздрогнула. По мосткам идет кто-то. Чужой.
Шане стало страшно. Сердце забилось. Все в ее глазах кружилось и прыгало. Едва различая тихо идущего человека, она подбежала к нему робко. Спросила:
– Как ваше имя?
Он покачнулся. Тут только Шаня увидела, что это – черный, мрачный, пьяный мужик. От него противно и слащаво пахло водкою. Он уставился на Шаню. Она повторила вопрос. Мужик зарычал:
– Черт с рогами.
Хрипло захохотал. Шанечке стало очень обидно.
– Дурак! – крикнула она.
Убежала. Мужик ворчал что-то сердитое. Шаня прибежала домой. Засмеялась, заплакала. Жалобно говорила:
– Вот судьба моя какая, – к черту на рога! Дунечка утешала.
– Это гаданье не в счет, – уверяла Дунечка. – Гаданье в том, что тебе скажут имя, – а раз не сказали, надо опять идти.
– Опять идти? – послушно спросила Шаня.
– Иди, – говорит Дуня.
Шаня опять накинула платок и вышла снова. На этот раз Шаня была спокойнее. И уже все казалось ей обыкновенным и простым. Попался пьяненький писарек.
"Опять пьяный!" – с ужасом подумала Шаня.
И сейчас же утешила себя поговорочкою: "Пьян да умен, – два угодья в нем".
Подошла, спрашивает:
– Скажите, пожалуйста, как ваше имя.
Писарек пошатывается, сладко улыбается и говорит:
– Коварный изменщик.
Делает Шане глазки и любезничает.
– Какой помпончик! Милашечка! Душечка, где вы живете? Позвольте вас проводить.
Шаня опять убежала. Дома рассказывала, смеясь, и сама себя бранила:
– Дура! Охота гадать! Ведь знаю имя, сама знаю, а спрашиваю. Вот за это меня и дразнят.
Глава двадцатая
День за днем, неделя за неделею.
Вот настал и печальный Шанин день, самый печальный, отмеченный черным, – годовщина разлуки. Шаня пост на себя наложила, ничего не ела, кроме хлеба и воды. Думала: "Не сама ли я виновата?"
Кается Шаня, плачет. Как на грех, погода хорошая, ясная, – последние морозные дни при ярком солнце. Днем развеселилась вдруг Шаня, – Дунечка уж очень забавна была с рассказами о своем Леше и так забавно серьезен был Володя. И вдруг вспомнила Шаня, что печальный нынче день. Заплакала, удивляя Дунечку.
– Что ты, Шанечка? – спрашивает Дуня.
– Ах, Дунечка, не знаешь, – годовщина разлуки.
Поняла Дунечка, утешала, сама плакала. Володины глаза с диким выражением устремились вдаль. И думал опять Володя: "Зачем, для чего жить?"
Володя решился умереть. Но так трудно! Преодолеть привычку жить, прервать недосланный сон!
Весна прошла в сомнениях и колебаниях. Летом, как зреют ранние плоды, созрела решимость умереть. В сундуке, где хранились старые, оставшиеся от отца вещи, Володя нашел револьвер. Попробовал в лесу, – исправен. Достал патронов и пуль.
Прошло еще несколько дней в муках и в волнениях, в борьбе с животным страхом перед смертью.
Даже заметили дома. Спрашивали сестры:
– Что с тобою, Володя?
– Да так, ничего, – отвечал Володя. – Голова побаливает. Пройдет скоро. Пустяки.
Разговоры с товарищами не утешали. Все было страшно умирать. И вдруг настало холодное спокойствие.
В нежаркое, тихое утро Володя пришел к Шане. У Володи был растерянный и жалкий вид. Привычная, слабая жалость шевельнулась в Шанином сердце и затихла. Володя спросил:
– Все о Женьке думаешь?
– Думаю, – упрямо сказала Шаня. Покраснела. Жалко Володю, да сердцу не прикажешь.
– Брось ты о нем думать, забудь его, – умолял Володя. – Я скоро умру, у меня предчувствие, но знай, что ничего хорошего не дождешься.
Шаня опустила палец в стакан.
– Смотри, – сказала она, показывая Володе дрожавшую на конце пальца каплю воды. Бросила ее на платье.
– Видишь, – сказала она с улыбкою странною и вдохновенною, – вобралась и не вернется в реку, пока не умрет паром. Так и я, – вся в нем, и только смерть оторвет меня от него. Без него – только в землю, на земле – всегда с ним.
Вот сидит Володя опять на могиле матери. Вся жизнь проходит в его памяти. Мать вспоминается и ее смерть. Так больно сердцу. Заплакать бы, – слез нет.
Ворона пролетела и закаркала. Володя посмотрел вслед за нею, улыбнулся и сказал громко и спокойно:
– Люблю безнадежно, потому и умираю.
Все окрест было спокойно, и ликовало ясное небо, и солнце смеялось, и травы и деревья радовались. Весь мир замкнулся от Володи в один сияющий и недоступный круг, – и Володя был среди этого ясного мира один, как в могиле.
Уходящему от жизни уже никто не поможет!
Подумал Володя: "Написать записку? Но о чем? И кому какое дело? Не надо открывать людям тайну любви, влекущей к могиле".
А что подумает Шаня?
Пусть думает, что хочет. Если она будет счастлива, она о нем забудет. А пока…
Володя усмехнулся и тихо проговорил слова из лермонтовского стихотворения:
Пускай она поплачет, –
Ей ничего не значит.
Вот последняя минута слабости. Володя один в лесу над рекою, на полянке. Лежит в траве. Плачет.
Володя пошел было один в лес, но уже за городом догнал его и увязался идти с ним двоюродный брат, – веселый босоногий мальчишка. Когда пришли в лес и добрались до берега реки, Володя отправил мальчика домой, за удочками. Хотел подождать, пока мальчик убежит подальше. Лег в траву. Полились слезы, – и потянуло к смерти. Торопливо вытащил Володя из кармана револьвер. Выстрелил себе в рот. Звук выстрела гулко прокатился под деревьями.
Мальчик услышал, испугался, вернулся. Увидел Володин труп и быстро побежал домой. Бежит и воет, никого не видит мальчишка. Наталкивается на встречных…
Пришли родные, растерянные, жалкие. Взяли труп, домой свезли, обмыли, уложили.
Мечтала Шаня о Жене. Сидела в саду в беседке, вся мечтою разнеженная. Вот птица пронеслась мимо, и Шанино сердце забилось.
То не простая птица, – то Финист – Ясен Сокол, цветные перышки. О землю ударился, обернулся Женею. Сидит с нею рядом, шепчет веселые слова. Сладко, сладко ноет Шанино сердце.
Дунечка прибежала к Шанечке. Светлые волосики растрепаны. Сама испуганная. Кричит:
– Володя застрелился!
Шаня, в страхе и в смятении, бледная, плохо понимая, что делает, надела шляпу и пошла из дому. Что-то ей говорят. Хотят остановить, – мать, няня. Убежала Шаня.