И дома многое теперь сильно раздражало Евгения. Ведь он любил Шаню, хотя и со свойственною ему вялостью чувства, но все же искренно. Притом же он привык подчиняться чужому мнению, если оно высказывалось авторитетно. И потому Шанины суждения, которые она высказывала всегда резко и решительно, ложились в его душу, что-то колебали в ней. Точно снопы ясного света ложились на домашнее, и оно тогда казалось затхлым, душным, покрытым пылью ветхих, неумных, недобрых предрассудков. Да и в университете, хотя Евгений держался больше товарищей побогаче, все же демократические идеи липли к нему, как взвеваемая ветром или носимая пчелами цветочная пыльца липнет к рыльцу дальнего цветка.
Когда уж очень становилось противно домашнее, Евгений иногда думал: "А ну ее к черту, карьеру проклятую! Была бы только Шанька!"
И тогда он казался себе необычайно благородным и великодушным, даже до смешного, почти Дон Кихотом. И потом, встречаясь с Шанею, он говорил ей:
– Для тебя я всем в жизни готов пожертвовать, – и семьей, и карьерой, и всем.
И все же они нередко ссорились, а иногда и расходились, не помирившись.
Евгений во время ссор то горячился, кричал, топал ногами, то принимал саркастический вид и говорил язвительные слова. Особенно он любил упрекать Шаню ее мещанским воспитанием. Случалось иногда, что он толкнет, щипнет Шаню. На эти толчки и щипки Шаня уж и не обижалась, даже почти радовалась им: после них Евгению было стыдно, и он становился очень нежен.
Шаня, оставшись после ссоры одна, иногда горько задумывалась. Спрашивала сама себя: "Любит ли он меня? Да и может ли он кого-нибудь любить? Какой-то он холодный и гордый, точно Печорин, – думала Шаня. – Володя, Володя, хоть бы ты научил его любить меня!"
Но, утешая, утешали мечты, создавая Шане великолепные романы.
Шаня каждый раз показывала Евгению выученные ею танцы. Для этого, отправляясь в гостиницу, брала с собою костюм. Иногда во время танца она сбрасывала тунику и танцевала нагая.
Евгений улыбался, и лицо у него было похотливое. Он старался скрыть свои вожделения и делал вид эстетически любующегося красотою тела и танца. Это ему плохо удавалось. В первый же раз Шаня заметила павианье выражение его лица, и это ее не столько смутило, сколько испугало. Как будто мертвец показал ей вдруг свое лицо, распаленное гнусным тлением могилы. Шаня поспешила кончить танец. Бросилась за ширму и торопливо оделась.
Вздрагивающим от волнения голосом Евгений выражал свои эстетические восторги. Лицо его было смущенное, щеки раскраснелись, дрожащие пальцы неловко пощипывали черные усики. Шаня заторопилась домой.
Дома, вспоминая похотливое лицо Евгения, Шаня опять живо перечувствовала этот стыд и этот внезапный испуг. Чего она испугалась, этого она еще и сама ясно не понимала, но ей больно и стыдно было вспоминать об этом. Хотела приискать какое-нибудь объяснение или оправдание, но все мысли тонули в быстром, знобком ощущении стыда.
Рассказала об этом Манугиной, – уже привыкла все поверять ей. Манугина сказала:
– Не сама ли ты виновата, Шанечка? Шаня покраснела, живо спросила:
– Но чем же, Ирина Алексеевна?
– Или совсем не надо было этого делать, – сказала Манугина, – или надобно было победить его скверные мысли радостью чистого танца. Танец может быть, – да и должен быть, – невинным, целомудренным, хотя бы и страстным, но может быть и соблазнительным. Будь же внимательна к тому впечатлению, которое ты хочешь произвести на зрителя.
Шаня призадумалась.
– Спасибо, – сказала она, – я понимаю. Я буду это очень помнить.
На следующий раз не хотела Шаня повторять танец. Даже туники не принесла. Надеялась, что Евгений не напомнит о танце, что язык его будет скован тем же ощущением стыда. Но Евгений напомнил.
Он так был взволнован Шаниным танцем, что несколько дней ходил сам не свой и с нетерпением ждал минуты, когда опять увидит Шаню. И вот однажды сделанное надобно было повторять. Евгений упросил. Да и сама Шаня вдруг подумала, что не повторить еще стыднее, – выйдет, как будто она тогда сделала недолжное и теперь устыдилась. В Шаниной душе загоралась яркая жажда невозможной победы. Она проворно разделась, перевязала сорочку лентою и танцевала.
Потом Евгений каждый раз, когда Шане танцевать не хотелось, упрашивал ее, принимался сам раздевать ее и капризничал и злился, если она не соглашалась. Приходилось каждый раз уступать ему.
Глава тридцать вторая
Опять сон расстроил Шаню. Она была не в духе. Комната в отеле "Венеция" была сегодня ей особенно противна, и вино было кислое, и фрукты невкусные. Шаня думала сердито: "Гнусу бы в таких комнатах своих любовниц принимать".
Шаня слушала рассеянно, что говорил Евгений. А ему хотелось развлечь ее, чтобы она поскорее развеселилась и показала ему опять свой танец, – танец и себя. А чем же ее развлечь? Конечно, рассказами о себе, о своих делах и встречах.
Евгений рассказывал все это с очень большим количеством самых мелких подробностей: все, относящееся к нему самому, всегда казалось ему значительным и интересным. Он стал уже обижаться и сердиться на то, что Шаня проявляет очень мало интереса к его речам. Думал сердито: "Плохое воспитание сказывается. Даже со мною не умеет быть любезною".
Лицо его становилось обиженным, как у ребенка, и он уже нервно покручивал черные усики.
Наконец Евгений упомянул в разговоре имя Нагольского. Шаня вспыхнула, вскочила с места и горячо заговорила:
– О, этот ваш Нагольский! Видеть его наглую физиономию противно, слушать о нем гадко!
– Что с тобою? – с удивлением спросил Евгений.
Шаня продолжала, сверкая быстрыми глазами, хмуря черные брови:
– Нагольский! Рабочих обсчитывает, казну обворовывает, с подрядчиков берет взятки, строит непрочно и дорого. Разбогатеть поскорее хочет.
Евгений, досадливо краснея, говорил:
– Как можно это говорить! Никто этого не видел. Кого он там обсчитывал! Что за вздор! Этак и всякого можно оклеветать. Нельзя же подбирать всякую грязь на улице. Это недостойно порядочного человека. Да и что значит, – казну обворовывать?
– Казенные деньги в свой карман тайком таскать, вот что это значит, – пояснила Шаня и захохотала.
Евгений презрительно фыркнул. Развалясь в обитом красным, потертым, с грязными пятнами бархатом кресле, точь-в-точь, как Варвара Кирилловна, когда она нанимала швею Лизавету, Евгений говорил циничным тоном, заимствованным у того же Нагольского:
– Казна! Скажите пожалуйста! Кто же из нее не тащит! Она для того и существует, чтобы платить. Мы не в святые записались, чтобы благодетельствовать казне. И что такое казна? Там, если я не ошибаюсь, довольно много денег, на всех нас хватит.
Евгений самодовольно засмеялся.
– Деньги-то это чужие, – с тихою злостью сказала Шаня.
Тон Евгения, этот "хмаровский" наглый тон, больно поражал и сердил ее.
– Дурацкая философия, – уже раздражаясь, говорил Евгений. – Почему же эти деньги чужие, если они лежат в моем кармане? Ведь не из чужого кошелька они вытащены, – они выданы из казначейства с соблюдением всех законных формальностей. Попробуй-ка ты украсть, как ты выражаешься, сама увидишь, что это совсем не так просто.
– Что и говорить, – сказала Шаня, – воровать не всякий сумеет. Нагольского на это взять.
– И наконец, – досадливо краснея, говорил Евгений, – прошу тебя, Шаня, не забывать, что Нагольский, каков бы он ни был, наш будущий родственник, и я прошу тебя выражаться осторожнее. Это даже неделикатно с твоей стороны и не делает чести твоему воспитанию, если ты позволяешь себе так отзываться о нашем будущем родственнике.
– Жаль мне тебя, Женечка, – насмешливо сказала Шаня. Бледнея от злости, но стараясь сдержаться, Евгений спросил голосом, который ему казался ледяным, но был просто злой:
– Почему же тебе меня жаль?
С тем внешним спокойствием, которое иногда овладевало Шанею, когда она была очень зла или когда ей было очень трудно, Шаня отвечала:
– Потому и жаль, что ты обзаводишься такою роднёю.
– Ну, знаешь, – высокомерно сказал Евгений, – уж если мы, Хмаровы, принимаем Нагольского в нашу семью, то этим все сказано!
– Что сказано-то? – презрительно спросила Шаня.
– А то, что, значит, мы не верим всем этим гнусностям о нем.
– Напрасно не верите. Не хочется вам верить, – резко сказала Шаня.
Евгений покраснел. Он горячо говорил, волнуясь и дрожа:
– Да, не верим, потому что не имеем основания и не имеем права этим гнусностям верить.
Дрожащею рукою он налил в свой стакан белого вина и сразу выпил целый стакан. Шаня подумала: "Охота глотать такую кислятину!" Она сказала сердито:
– Все знают об его делах. Все, кого ни спроси.
– Мы живем не в разбойничьем государстве, – говорил Евгений. – Если бы Нагольский был таким, как ты его изображаешь, то что же дремлет правосудие?
Он посмотрел на Шаню победоносно. Шаня спокойно ответила:
– Правосудие всегда дремлет. У него на глазах повязка. А вот почему люди не тянут этого господина в суд, это уж у них надобно спросить.
Евгений убеждающим тоном заговорил:
– Пойми, что никому из порядочного общества не льстило бы родство или даже простое знакомство с уличенным вором.
– То-то вот, с уличенным. А пока не пойман – не вор? Так, что ли? – спрашивала Шаня.
– Ну, это у тебя прямо психопатия какая-то, – сердито отмахнувшись от Шани рукою, сказал Евгений.
Он неровною походкою, притопывая каблуками, заходил по рыжему, пыльному ковру. Шаня стояла у окна, – ей противно было сесть на кресло или на диван, – и невесело смотрела на Евгения. Он остановился перед Шанею и заговорил тоном наставника:
– Человек, себя уважающий, никогда не позволит себе обвинять других без достаточных…
Шаня перебила его.
– Да разве можно себя уважать! – запальчиво крикнула она.
– Отчего же нельзя? – с удивлением спросил Евгений, пожимая плечами.
– Себя! – говорила Шаня. – Себя уважать! Да ведь себя так хорошо знаешь, и сколько нехорошего сделал, и уважать! Какие зеленые глупости!
Евгений возразил с достоинством:
– Ты забываешь, что не все способны поступать дурно.
– Ну, это надо под стеклянным колпаком жить, чтобы ничего худого не делать, – спокойно возразила Шаня. – Уважают только чужих, далеких.
– А отца, мать? – спросил Евгений с таким видом, как будто подловил Шаню на чем-то несомненном, на что она не сумеет возразить.
– Вздор какой! – решительно сказала Шаня. – Отца, мать нельзя уважать, их можно только почитать. Уважать их иногда и не за что, – обыкновенные, слабые люди, и все их недостатки у детей перед глазами, – а все-таки к ним совсем особенное чувство.
Евгений пожал плечьми, презрительно усмехнулся и высокомерно сказал:
– Я положительно не понимаю, как же можно не уважать себя. Это значит – совсем потерять чувство собственного достоинства! Только низкие люди себя не уважают, какие-нибудь хамы.
Шаня досадливо спросила:
– Да зачем это надобно – себя уважать? Жалованья, что ли, больше дадут?
– Да, и жалованья больше дадут, – упрямо и тупо спорил Евгений.
– Ну! – недоверчиво протянула Шаня, призадумалась было, да вдруг захохотала. – Вот разве что так! Ну вот ты себя и уважай, как на службу поступишь, а мне жалованья не надобно.
Евгений спросил с обидою в звуке голоса:
– Ты, Шаня, и меня не уважаешь? Шаня пылко воскликнула:
– Ты – мой бог, я тебя обожаю. Я готова пожертвовать для тебя всем, отдать тебе всю мою жизнь, всю кровь мою по капельке для тебя из моего тела выточить. Ковриком под твоими ногами разостлаться готова, – наступи на мои плечи, топчи меня своими ногами.
В страстном порыве Шаня бросилась на колени перед Евгением и склонилась головою к его ногам. Евгений досадливо поморщился. Сказал:
– Ну зачем эти излишества! Было бы гораздо лучше, если бы ты со мною поменьше спорила и побольше верила мне.
– Я тебе верю, – говорила Шаня, прижимаясь к нему нежно, – но в тебе много чужого, во что ты сам не веришь, от чего ты сам откажешься. Ведь ты и сам видишь, что это за люди – Нагольские и Рябовы. Не равняешь же ты себя с каким-нибудь Нагольским!
Евгений самодовольно усмехнулся. Мысль, что он гораздо выше Нагольского, который всегда подавлял его своею развязностью и самоуверенностью, была приятна ему. Он сказал:
– Я с тобою отчасти согласен, Шаня, но живя в свете, надо кое на что закрывать глаза. Мария привыкла жить сравнительно широко. Нагольский ей нравится, у него всегда будут деньги, он очень ловок. А у нас так много расходов.
Шаня сказала с детскою важностью:
– Надобно сберегать что-нибудь на черный день. Евгений возразил с гримасою презрения:
– Это – такое мещанство: копеечку к копеечке прикладывать. Пусть этим твой отец занимается, а мы, Хмаровы, к этому не привыкли.
Глава тридцать третья
Однажды вечером, после театра, Евгений с товарищами был в ресторане. Заняли отдельный кабинет. В ожидании заказанного ужина пили водку и закусывали.
В соседнем кабинете ужинали Манугина, Зина Анилина со своим Крахмальчиком, Маруся Каракова, несколько актеров и два местных литератора. Манугина сегодня играла в неприятной для нее пьесе, и хотя премьера и она сама имели большой успех у публики, все же настроение Манугиной было подавленное. Она говорила:
– Мне было бы приятнее, если бы меня освистали за участие в этом балагане. Но нашей ужасной публике вот именно это и надо.
Настроение Манугиной передавалось и ее собеседникам. Беседа плохо клеилась.
Разговор студентов за стеною становился все более шумным. Манугина вслушалась вдруг и сказала:
– Тихо! Будем подслушивать. Я слышала сейчас там за стеною знакомое имя и хочу послушать, в чем дело.
– Подло, – сказал молодой актер Крахмальчик. – Дурная русская привычка – подслушивать.
Он уже давно не был основательно пьян, не бил свою Зину и потому чувствовал себя необычайно благородным. Поглядывая украдкой в исчерченное множеством царапин зеркало, он думал, что сегодня он похож на молодого испанского гранда, и жалел, что не носит усов и эспаньолки.
Маруся Каракова поглядела на него, усмехнулась и сказала:
– Не благородно, но зато интересно.
Зина Анилина молчала, сидя на диване у той стены, за которою слышались голоса студентов, смеялась беззвучно и поблескивала злыми глазками. Она всегда подслушивала разговоры Крахмальчика с дамами и теперь уже начала подслушивать, не дожидаясь общего согласия.
Немножко, для вида, поспорили и согласились. Только актер Бенгальский, дюжий молодец, ворчал:
– Ничего нет хуже – чужого секрета. Знаешь, а сказать никому нельзя.
– Студентики собрались, – шептал Крахмальчик. – По тембру голоса слышно, что все отборные белоподкладочники, реакционный, несимпатичный элемент.
Актер Крахмал ьчик никогда не упускал случая показать, что он имеет вполне определенные убеждения.
Из-за дверей доносился чей-то сюсюкающий, хвастливый голос:
– Вчера мы здорово выпили с князем Борькой и с бароном Сашкой. И Фогелыинель с нами был. Очень было весело.
– Что это за птица – Фогелыинель? – спрашивал Нагольский.
– О, перед ним блестящая карьера! – завистливо отвечал чей-то молодой голос.
– А сегодня он будет? – спросил кто-то.
– Обещал, – отвечал тот же завистливый голос.
– Ас кем он теперь в связи?
– У него теперь Дина Мит, из "Олимпии".
– Невредная девочка.
– С большим шиком. Послышался хвастливый голос Евгения:
– Ну что Дина Мит! Вот моя Шаня, – отдай все, да и мало.
– Откуда?
– Мещаночка одна, из Сарыни. Влюблена в меня, как кошка, а хороша, – куда до нее Дине Мит! Масса природного вкуса, изящества, грации, сложена, как Венера, а танцует, как вакханка. У Манугиной уроки берет исключительно с тою целью, чтобы для меня танцевать.
И полился ликующий рассказ, прерываемый возгласами приятелей, то недоверчивыми, то завистливыми, то насмешливыми.
Евгений и теперь, как в гимназии, любил поговорить с товарищами о своих любовных похождениях. Он не стеснялся рассказывать и о Шане. Не мало привирал при этом. Не раз и прежде он, особенно за попойками в ресторанах, хвастался перед своими товарищами Шанею, ее красотою, оригинальностью, остротою всех ее восприятий и проявлений, но более всего этого – стройностью и прелестью ее девственного тела. С каким-то скотским удовольствием рассказывал он своим пьяным собутыльникам об ее маленьких, интимных приметах. Не говорил прямо, но намекал на то, что их отношения зашли уж далеко.
Кто-то спросил пьяным голосом:
– Послушай, Евгений, ты ее очень любишь? Евгений отвечал внушительно:
– Человек нашего века должен уделять любви меньше времени, чем надеванию перчаток.
Упившийся молодой человек тянул:
– Нет, я только хочу констатировать факт. Любишь или не любишь, и больше ничего.
– Ты, Евгений, нам ее, конечно, покажешь? – спросил кто-то наглым голосом. – Как она танцует-то?
Хохотали. Евгений говорил:
– Ну что ж, это можно устроить. Только я должен предупредить, что она пока очень стыдлива, дичок еще.
– Ничего, можно так, что она и не узнает, – посоветовал Нагольский.
– А по-моему, все или ничего! – провозгласил упившийся молодой человек.
– Бедная моя Шанечка, – тихо сказала Манугина, – нашла, в кого влюбиться! Она за него душу готова отдать, а он об ней говорит в пьяной компании. И как говорит, низкий человек!
– С пьяных глаз, – презрительно оттопыривая губу, сказал Крах-мальчик, – похвастать захотелось мальчику. Ну что ж! делает ей рекламу. Впоследствии ей пригодится, – дорога известная.
– Нет, Марс-Райский, вы ошибаетесь, – сказала Манугина, – моей Шанечке такая реклама не нужна.
– Но почему же не нужна? – возразил Крахмал ьчик. – Свободная по убеждениям своим женщина в наши дни кем же еще может быть, как не гетерою?
– Она хочет любить одного, – сказала Манугина.
– Ну, этим все начинают! – пренебрежительно сказал Крахмапьчик.
Зина Анилина молчала, блестела злыми глазками и с наслаждением прислушивалась к болтовне Евгения. Бенгальский становился все мрачнее.
– Прохвост! – сказал он сквозь зубы.
Тяжело поднялся и направился к заставленной столиком двери в соседний кабинет. Манугина смотрела на него, улыбаясь. Но видя, что он уже поднял кулак, чтобы стукнуть в дверь, она сказала:
– Бенгальский, лучше бы обойтись без скандала.
– Надо проучить молодчика, – сказал Бенгальский. – Но вы правы. Не надо вмешивать вас в эту историю. Я обойду из коридора.
Бенгальский вышел. Зина Анилина затрепетала от восторга, села на столик и прильнула ухом к двери, чтобы не пропустить ни одного звука. Крахмал ьчик пожимал плечами и ворчал:
– Чисто русский способ разрешения инцидентов.
Через минуту в соседнем кабинете стало вдруг тихо, и только слышался мерный, глубокий голос Бенгальского:
– Вы, господин студентик, поговорите лучше о чем-нибудь другом: ваши россказни слышны в соседних кабинетах, а ваши соседи не желают слушать гнусностей о вашей невесте, тем более, что некоторые из нашей компании с нею хорошо знакомы. Если я сегодня еще раз услышу здесь имя вашей невесты, то вы будете иметь дело со мною, а это для вас едва ли будет приятно.