Собрание сочинений. Том 4. Книга Июнь. О нежности - Тэффи Надежда Александровна 2 стр.


Утром сын консьержки разнес по квартирам приглашение на похороны. Огромный лист с черной каймой. Он лег на подушку старика с астмой, на кружевной столик актрисы, на комод двух старух, на чайную скатерть во втором этаже, и всюду задрожали над ним ресницы и остановились глаза.

Консьержка, мадам Витру, в первый раз увидела имя своего мужа торжественно напечатанным, на почетном месте. Первый раз совершил он общепринятый буржуазный, вполне почтенный поступок, который возбудил у всех интерес и даже благоговение. О нем говорят, о нем спрашивают, о нем думают во всех пяти этажах, и в доме рядом, и в доме напротив, и в булочной, и на углу.

Он – мосье Витру. Его женой сейчас быть почтенно. В первый раз она его, а не он ее. Она его вдова, а не он "муж консьержки". И кюре, с которым она говорила об отпевании, утешая, сказал: "не плачьте, но думайте о том, что скоро с ним встретитесь". Этими словами и кюре признавал как бы заслугу мосье Витру, как бы высшее его в сравнении с нею положение.

И те нечестивые думы, которые раздражали ее, когда она поняла, что муж умирает, – она отогнала прочь. Думы о том, что умирает он слишком поздно, когда она уже стара, что, будь это лет пятнадцать тому назад, когда вдовец-водопроводчик так сильно заинтересовался канализацией в их доме, что по два раза в день приходил проверять краны, – тогда было бы дело другое. У водопроводчика теперь собственная мастерская в Руане…

Но после смерти Витру, когда жизнь приняла такой торжественный оборот, она забыла о водопроводчике.

Запах хлора и формалина углублялся, расширялся, гудел глубоким аккордом.

Теперь страшные слова "мосье Витру умер" жили, и вся обычная жизнь перед ними умирала. У слов этих был теперь звук, шестисложный, понижающийся в тоне напев. У них был цвет – широкая черная полоса на белом и был запах – этот страшный, тягучий и сладкий дух. Жильцы дома номер сорок три не хотели есть, не могли спать, читать, разговаривать. Они умирали от звука, от цвета, от запаха "мосье Витру умер".

Похороны вышли торжественные. Жильцы купили в складчину цветов – два огромных венка из иммортелей, намекавших на земное бессмертие, на незабвенность старого консьержа. А на почетном месте – в головах гроба – ядовито-развратные и жадные, дрожали орхидеи, существа из другого мира, пожаловавшие сюда, в среду мещанских розовых гвоздик, как очаровательная дама-патронесса спускается в подвал, чтобы навестить больную прачку.

Вдова Витру стояла впереди всех, но полуобернувшись к гробу, через траурную вуаль видела, как торжественно и печально слушает толпа молящихся "De Profundis".

И многие плачут.

У старика из четвертого этажа голова тряслась отрицательно, точно он не одобрял этой затеи старого консьержа. Ему хотелось спать, но он приплелся, потому что ему казалось, что он этим как-то откупится от того противного и страшного, что вошло в дом.

Рядом горько плакала его дочь, думая о том, что уже никогда не выйдет замуж, что старик загрыз ее, а сам живет в полное свое удовольствие, заставляет в шесть часов утра варить кофе и выдумывает астму.

Плакала напудренная сиреневой пудрой актриса из третьего этажа. Она представляла себе, что она сама лежит в гробу, и как бы дублировала консьержа в его великолепной центральной роли.

– Цветы и слезы, – шептала она. – Цветы и слезы, а нам, покойникам, уже ничего не нужно.

Всплакнули старушонки из первого этажа. Они вообще бегали на все похороны, потому что это было для них самое интересное бытовое явление, так сказать – к вопросу дня.

Вдова Витру видела всю эту печаль и благоговение перед ее мужем, слышала никому не понятные, таинственные и мудрые латинские слова, которые говорил кюре ему, мосье Витру. И когда церковный швейцар, дирижируя парадом, стукнул булавой и стал медленно, очередью, пропускать присутствующих для выражения соболезнования, и десятки рук протянулись к ней и к ее коренастым сыновьям Пьеру и Жюлю, чтобы пожать их руки в черных фильдекосовых перчатках, новых и скрипучих, – она вдруг заплакала, громко, искренно и горько.

Она плакала о своем муже, величественном и гордом, увенчанном бессмертными цветами, о "мосье Витру", перед которым все так благоговейно склоняются и благодаря которому так почтительно жмут ее фильдекосовую руку. Она плакала о мосье Витру, гордилась им и любила его.

И когда после похорон набившиеся в ее тесную квартирку родственники отдыхали и закусывали со вздохами, но и с аппетитом – что, мол, поделаешь, он ушел в лучший мир, а мы должны все-таки питаться, чтобы подольше продержаться в этом, худшем… – тогда вдова Витру, наливая кофе, сказала:

– Мой бедный Андре часто говаривал: "кофе надо пить очень горячий и с коньяком".

Изречение было не Бог весть какой мудрости, но произнесла она его тем тоном сдержанного пророческого пафоса, каким повторяют исторические слова великих людей.

И слушатели так и приняли его. Они многозначительно помолчали и глубоко вздохнули. И кому-то недослышавшему повторили с благоговением.

Охота

П. А. Т.

Вечером пришел из деревни синеглазый Антонио Франческо – они на Корсике все либо Антонио, либо Франческо, а этот оба сразу – и сказал, что охоту нам наладил.

Кроме меня и Дора, пойдут еще двое охотников. Кабан выслежен. Сбор в деревне на следующую ночь, в два часа. Ослы и собаки приготовлены, провизии брать на сутки.

– Хорошо, – сказал Дор. – Достаньте завтра ружья. В два часа мы придем.

И только! Точно его на блины приглашали. Нужно же было расспросить, в чем идти, далеко ли ехать, спокойные ли ослы, свирепый ли кабан, тяжелое ли ружье.

Ведь это же, действительно, не пустяк, такая история!

Сама я ни о чем спросить не решалась, потому что так как-то вышло, будто я и есть самый заправский охотник. Я всю эту кашу и заварила, а Дор только не протестовал.

– Вы ведь любите охоту? – спрашивала я.

– Когда-то был страстным охотником, – отвечал он нехотя. – Потом бросил.

– Почему?

– Так… Заяц на меня посмотрел. Подстреленный. С тех пор я бросил.

– А как же завтра?

– Завтра?.. Ну, конечно, если кабан на меня выйдет – уложу его. Иначе что же бы это за охота была.

– Вполне вас понимаю, – отвечала я, мрачно сдвигая брови. – Я тоже уложу.

На душе у меня было скверно.

Что касается провизии – это дело было для меня вполне ясно и даже приятно. Встать к двум часам ночи было уже хуже. Все остальное – сплошной мрак.

Есть нечто, в чем ни за что не признаюсь: боюсь лезть на осла. Как представлю себе, что он теплый и шевелится, – ведь ерунда это, а страшно. Если бы он еще не двигался, а ведь он зашевелит лопатками, а на лопатках я.

И еще второй ужас – стрельба. Стреляла я только один раз в жизни, и вышло это очень странно. На foire de Paris зашла в тир. Стреляли там солдаты, человек семь, и прескверно – все мимо.

Вдруг хозяйка с любезной улыбкой протянула ружье мне. Я машинально взяла, приложила не к тому плечу, к какому полагается, закрыла не тот глаз, какой нужно, и под громкое ржанье солдат выстрелила. И произошло нечто совершенно неожиданное: фигурка, в которую я целила, вдруг затрещала и завертелась, точно кто-то попал в нее. Кто? Я растерянно оглянулась.

– Mais c'est vous, madame! – выпучила на меня глаза хозяйка и снова сует мне ружье.

Восторгу солдат не было предела. Они хлопали себя по бедрам. Один даже присел и завертелся волчком.

Я растерянная, испуганная, схватила ружье. Опять также по-идиотски не тем боком, не тем глазом.

Бах! Бах! Бах! Из пяти раз попала четыре.

Солдаты притихли и в благоговейном молчании пропустили меня к выходу.

Как все это вышло – сама не понимаю. И что это значит? Значит ли, что я умею стрелять?

Но рассказывать об этой истории было бы неосторожно.

Дор может сказать:

– Ах, так вот вы какой охотник! Нет, уж вы лучше посидите дома, с вами еще в беду попадешь.

Лучше помалкивать.

Но вот как одеться? Понятия не имею.

Спросила хитро:

– А вы в чем пойдете?

Как будто о себе-то уже все давно знаю, а только, мол, в нем не уверена.

– Да хотя бы в этом самом костюме.

Удивительно! Белые брюки, белые башмаки, синий пиджак – пляж Ниццы и Биарицца. Странно.

Тут уж я рискнула:

– А мне, по-вашему, что надеть? Я ведь не знаю условий корсиканской охоты.

(Вот как тонко. Только, мол, "корсиканской" не знаю. Молодчина я!)

– Да надевайте что не жалко.

Удивительно хладнокровный человек.

"Что не жалко". Легко сказать!

Мне вот прошлогоднего муслинового платья не жалко. Так ведь не надевать же его!

Дальше советоваться было опасно. Вспомнила, к счастью, что в нашем же отеле живет бывший учитель географии Зябликов, родная русская душа, в сиреневом галстухе. Он все знает.

– Тук-тук! Monsieur Ziablikoff!

Ну, конечно, он все знает. Необходима короткая клетчатая юбка.

– Милый, спасибо! Спасибо! Никогда не забуду!

– Всегда к вашим услугам.

Бегу в деревню, покупаю в лавчонке, где колбаса, и уголь, и шоколад, и керосин, жуткую клетчатую "шотландку", бегу домой и, дрожа от усердия и спешки, шью небывалую юбку.

А какую шляпу?

Бегу к Зябликову.

– Можно на кабана белый фетр?

Молодец Зябликов, все знает. Фетр, оказывается, можно, всякий, кроме-желтого. Почему? Но все равно – расспрашивать некогда. А серьги? Я привыкла к серьгам.

– Cher Ziablikoff! Простите… Можно на кабана надеть серьги?

Он не сразу понимает и смотрит с ужасом.

…Спала плохо, да и некогда было. До трех часов все укорачивала юбку. Укорочу, сяду, для примера, верхом на стул и опять укорачиваю.

Вышло очень недурно. Coupe elegante. Немножко кривобокая, ну да в зарослях незаметно.

К вечеру Антонио Франческо принес ружье. Ну и тяжесть!

Дор пошел в горы, наметил цель, отошел далеко-далеко и – бах, бах, бах – всадил пять пуль одну в одну.

– Ничего, не забыл! А вы не попробуете?

Мне пробовать не захотелось…

Не отказаться ли, пока не поздно?

Завела с хозяйкой отеля разговор об охоте. Думала, что она заохает и станет меня отговаривать, скажет: "У вас сегодня такой усталый вид. К чему рисковать?"

А она застрекотала: "Да, да, это очень интересно, это чудесно!"

Вот ведьма! Эгоистка!

В два часа ночи постучали.

Ночь теплая, душная, а я дрожу. Чуть-чуть задремала, одетая. Привиделся кабан, будто он намылил себе щеки и хочет бриться. К добру ли сон-то этот?

Надела на пояс кожаную сумку с необходимыми для охоты припасами – шоколад, пудра и губная помада.

Антонио и Дор уже на дороге – две тени: темная и белая. Сомнительно, чтобы этот пляжный вид подходил к охоте.

Антонио несет мое ружье. Идем в деревню.

Темно, жутковато. Я делаю вид, что я бывалый молодец, и, посвистывая, шагаю впереди. Ночь душная, густозвездная, горы подошли близко, столпились все около дороги. До деревни один километр, и там ждет меня осел. Стараюсь о нем не думать.

Тихо на улице. Темно. Только одно окошко светится. И около него темные тени, тихий говор. Это наши охотники. Их оказалось целых пять. И к чему так много? Это еще страшнее.

– Фррр!

И ослы здесь. Как они тихо стоят! Все такое зловещее.

Подошли ближе. Ослов шесть, а нас восемь человек. Я спасена!

– Я пойду пешком. Я очень люблю ходить пешком.

– Это невозможно, – спокойно говорит главный охотник.

Он в широкополой шляпе, за спиной дуло ружья, у пояса что-то блестит. С ним не поспоришь.

– Больше километра вы не пройдете, потому что мы свернем в горы, где придется карабкаться по камням впотьмах. Влезайте на осла.

Его ведут ко мне, этот живой эшафот. Он упирается, меня ведут к нему. Я тоже упираюсь. Мы не хотим друг друга, но злые люди соединяют нашу судьбу.

– Гоп!

Господи, Господи! Начинается. Вот оно, самое-то ужасное!

Седла нет. Вдоль ослиной спины три соединенные между собой планки, над шеей рогатка для прикрепления вьюков. Ни луки, ни стремян… Куда девать ноги? Антонио советует подобрать их и упереть в продольную планку, а за рогатку держаться. Вот ужас! Хорошо, что темно. Благословенна тьма, и радостен мне сумрак! Напоминает мне все это что-то, но что – не могу вспомнить.

Осел зашевелился.

– Дор! Дор! На помощь! Бандиты уморят меня!

Небо темное, кружатся звёзды. Прозрачной зеленью, ледяным хризопразом сквозит восток. А на черной, чернее неба, горе пылает костром утренняя звезда, обманная заря – Люцифер.

Перед моими глазами сказочный силуэт бандита. Широкая шляпа, ружье, вьюки, долбленая тыква с водой.

Торопливо, но осторожно, несет его усердный ослик. Впереди, подальше, чуть мрежет, поблескивая металлом, другой такой же силуэт. Шорох камней, тихие голоса. Отчего так тихо говорят? Разбудить здесь некого. Кабана боятся спугнуть? До него еще около двенадцати километров.

Тихо. Только когда чей-нибудь осел споткнется, и камни, щелкая, полетят куда-то вниз, громкий и словно испуганный окрик: "охэйо-о!" прорвет шепот ночи.

Куда летят камни? Неужели тут рядом обрыв?

Осел подо мной, как ладья в бурю, то взмывает наверх, то вдруг проваливается, и торчат из бездны длинные острые уши, и я сползаю к нему на шею до самой рогатки. Руки ноют, ноги свело, в сердце тоска и страх. Господи, Господи! А ведь это еще только начало.

– Дор, вы идете или едете?

– Иду-у.

– Отчего-о?

– Осла жаль.

Вот все мы такие! Осла жаль, а кабана прикончить и не задумаемся. Измотал меня осел насмерть.

– Тпру!

Я даже не сказала, а, вернее, подумала это слово, а он уже остановился. Умница осел, красавец осел. Кубарем на землю. Раз Дор идет, так чего же тут. Я тоже охотник.

– Нужно ноги размять.

Бандиты ничего, не рассердились.

Один пошел около меня, поддерживает, когда я спотыкаюсь, и (откровенно говоря) подымает, когда валюсь.

Светает, голубеет. Справа, действительно, оказался обрыв, и синим дымом курится за острыми скалами море – глубоко-глубоко внизу.

А мы все подымаемся.

Думаю о кабане. Он, наверное, спит в своих корсиканских "маки". Один и ничего не подозревает. А тут восемь человек с ружьями, ночью подкрадываются, говорят шепотом. Он, конечно, подлец, этот кабан, он портит огороды, но и наша роль не из красивых – какие-то убийцы по призванию.

Вдруг все остановились, сбились в кучу, совещаются. Какие они все маленькие, щупленькие, эти корсиканцы. Дор около них кажется гигантом в белых штанах.

Разглядела четырех собак, привязанных попарно к седлу главного охотника. И еще какая-то маленькая собачонка, на которую я спотыкаюсь.

Бандиты наши о чем-то совещаются.

– Садитесь скорее, – говорит мне главный. – Надо торопиться.

Усаживает меня так спокойно и властно:

– Гоп!

Точно я не дама, а ученый кот.

И вот я снова на осле. Теперь, когда светает, я вижу свою клетчатую юбку, как она торчит веером на высоко согнутых коленях. Что же это такое мне напоминает?

Главный бандит вскочил на осла, как-то быстро, по-разбойничьи, повернул его, свистнул на собак и поскакал куда-то вбок. За ним двинулся еще один и побежал пеший.

– Он поставит посты, – объяснил мне Антонио Франческо.

Значит, кабан уже близко. Господи, Господи, что-то будет!

Дорога ужасна. Узенькая тропинка, вся заваленная камнями. С двух сторон колючие кусты рвут ноги, свистят по моей клетчатой юбке. Ее-то ничем не проймешь, а чулки разодраны в клочья. Осел прыгает с камня на камень, я все выше подбираю ноги, уцепилась руками за рогатку, мотаюсь, сползаю… Вспомнила – какой ужас! В такой самой юбке, в такой самой позе скакала в цирке обезьяна на пуделе!

Скоро взойдет солнце. Уже светло. Маленькая собачка плетется под ногами осла и подвизгивает. Это она плачет, что главный охотник не взял ее вместе с важными собаками. Обидно.

Вдруг она залаяла, затявкала и побежала в кусты.

– Кабан?

Один из охотников бросился за ней и быстро вернулся со смехом, качая в руке серый комок.

– Еж! Моя жена его вечером зажарит.

Он туго перевязал лапки ежа. Этот охотник самый неприятный. Большой, костистый, рыжий, похож на Горького. Будет жарить ежа.

– Скорее дальше! – кричит Антонио. – Когда станет жарко, собаки не смогут идти по следу.

Отчего? Верно, нагретые травы слишком сильно пахнут. Путают след.

– Слезайте. Дальше ослы не пройдут.

Мы перед крутой, почти отвесной тропинкой. Ползем, цепляясь за камни. Позвякивают ружья. Разбойники мы! Внизу плачет маленькая собачка. Ее окончательно разобидели: привязали к ослу и оставили внизу. Мне видно сверху, как осел пасется, не обращая на нее никакого внимания, а она тащится за ним. Обидно.

…Вот мы наверху горы. Там, впереди, лощина в густых зарослях. Там кабан. Вдали кричит кто-то:

– А-га-га-га-га-а!

Что-то хлопает.

Это наш загонщик пугает кабана. Далеко коротким, плачущим лаем затявкали собаки.

Я сижу одна на камне, в кустах. Налево белеет Дор. Еще дальше торчит из-за скалы ружье притаившегося бандита. Кабана будут гнать прямо на нас.

Солнце взошло. Выкатилось сразу – желтое, яркое, мокрое. Начало свою долгую, летнюю страду.

"Целый день по голубой пустыне
Ходит солнце – одинокий царь…"

Рассвет всегда так неизъяснимо волнует меня. Час рассвета – страшный час. Во всей природе – и в живом существе особенно – вызывает он корневое, глубокое потрясение. Люди умирают чаще всего на рассвете. Ночь борется, стремясь остаться, овладеть миром, и каждый раз, когда свет побеждает, когда раздирается черная завеса и подымается пламенеющий гневом и радостью великий властелин, под пение, звон и ликующие клики своего царства, сколько бы мы ни глушили душу свою тусклостью "сознательной" жизни, какая бы блеклая и сухая она ни была, она не может не восприять этих эманации экстатического восторга, от которых дрожит вселенная в час рассвета.

Кусты и трава покрыты пленкой росы, точно сладости в бакалейном магазине слюдяной бумажкой. Роса блестит, дрожит, кипит под солнцем, шевелит стебельки. А дальше фимиамные голубо-розовые горы собирают последнюю дымку тумана с раскрывшегося торжествующего моря.

Восторг и благоговение!

Ведь лучшие качества человеческого духа сравниваем мы всегда спокон веку с ними – с морем, со скалами. "Непреклонный, как скала", "могучий, как море", "свободный, как ветер" и "радостный и жаркий, как солнце". А с чем сравнишь их? Ни высшего, ни даже подобного нет.

Собаки тявкают ближе. Гонят… Вдали выстрел.

Назад Дальше