На другой день утром мы встали довольно рано. Я было собрался ехать в Рябово, но Аркадий Павлыч желал показать мне свое именье и упросил меня остаться. Я и сам был не прочь убедиться на деле в отличных качествах государственного человека - Софрона. Явился бурмистр. На нем был синий армяк, подпоясанный красным кушаком. Говорил он гораздо меньше вчерашнего, глядел зорко и пристально в глаза барину, отвечал складно и дельно. Мы вместе с ним отправились на гумно. Софронов сын, трехаршинный староста, по всем признакам человек весьма глупый, также пошел за нами, да еще присоединился к нам земский Федосеич, отставной солдат с огромными усами и престранным выражением лица: точно он весьма давно тому назад чему-то необыкновенно удивился да с тех пор уж и не пришел в себя. Мы осмотрели гумно, ригу, овины, сараи, ветряную мельницу, скотный двор, зеленя, конопляники; всё было действительно в отличном порядке, одни унылые лица мужиков приводили меня в некоторое недоумение. Кроме полезного, Софрон заботился еще о приятном: все канавы обсадил ракитником, между скирдами на гумне дорожки провел и песочком посыпал, на ветряной мельнице устроил флюгер в виде медведя с разинутой пастью и красным языком, к кирпичному скотному двору прилепил нечто вроде греческого фронтона и под фронтоном белилами надписал: "Пастроен вселе Шипилофке втысеча восем Сод саракавом году. Сей скотный дфор". - Аркадий Павлыч разнежился совершенно, пустился излагать мне на французском языке выгоды оброчного состоянья, причем, однако, заметил, что барщина для помещиков выгоднее, - да мало ли чего нет!.. Начал давать бурмистру советы, как сажать картофель, как для скотины корм заготовлять и пр. Софрон выслушивал барскую речь со вниманием, иногда возражал, но уже не величал Аркадия Павлыча ни отцом, ни милостивцем и всё напирал на то, что земли-де у них маловато, прикупить бы не мешало. "Что ж, купите, - говорил Аркадий Павлыч, - на мое имя, я не прочь". На эти слова Софрон не отвечал ничего, только бороду поглаживал, "Однако теперь бы не мешало съездить в лес", - заметил г-н Пеночкин. Тотчас привели нам верховых лошадей; мы поехали в лес, или, как у нас говорится, в "заказ". В этом "заказе" нашли мы глушь и дичь страшную, за что Аркадий Павлыч похвалил Софрона и потрепал его по плечу. Г-н Пеночкин придерживался насчет лесоводства русских понятий и тут же рассказал мне презабавный, по его словам, случай, как один шутник-помещик вразумил своего лесника, выдрав у него около половины бороды, в доказательство того, что от подрубки лес гуще не вырастает… Впрочем, в других отношениях и Софрон и Аркадий Павлыч - оба не чуждались нововведений. По возвращении в деревню бурмистр повел нас посмотреть веялку, недавно выписанную им из Москвы. Веялка, точно, действовала хорошо, но если бы Софрон знал, какая неприятность ожидала и его и барина на этой последней прогулке, он, вероятно, остался бы с нами дома. Вот что случилось. Выходя из сарая, увидали мы следующее зрелище. В нескольких шагах от двери, подле грязной лужи, в которой беззаботно плескались три утки, стояло на коленках два мужика: один - старик лет шестидесяти, другой - малый лет двадцати, оба в замашных заплатанных рубахах, на босу ногу и подпоясанные веревками. Земский Федосеич усердно хлопотал около них и, вероятно, успел бы уговорить их удалиться, если б мы замешкались в сарае, но, увидев нас, он вытянулся в струнку и замер на месте. Тут же стоял староста с разинутым ртом и недоумевающими кулаками. Аркадий Павлыч нахмурился, закусил губу и подошел к просителям. Оба молча поклонились ему в ноги.
- Что вам надобно? о чем вы просите? - спросил он строгим голосом и несколько в нос. (Мужики взглянули друг на друга и словечка не промолвили, только прищурились, словно от солнца, да поскорей дышать стали.)
- Ну, что же? - продолжал Аркадий Павлыч и тотчас же обратился к Софрону. - Из какой семьи?
- Из Тоболеевой семьи, - медленно отвечал бурмистр.
- Ну, что же вы? - заговорил опять г. Пеночкин, - языков у вас нет, что ли? Сказывай ты, чего тебе надобно? - прибавил он, качнув головой на старика. - Да не бойся, дурак.
Старик вытянул свою темно-бурую, сморщенную шею, криво разинул посиневшие губы, сиплым голосом произнес: "Заступись, государь!" - и снова стукнул лбом в землю. Молодой мужик тоже поклонился. Аркадий Павлыч с достоинством посмотрел на их затылки, закинул голову и расставил немного ноги.
- Что такое? На кого ты жалуешься?
- Помилуй, государь! Дай вздохнуть… Замучены совсем. (Старик говорил с трудом.)
- Кто тебя замучил?
- Да Софрон Яковлич, батюшка.
Аркадий Павлыч помолчал.
- Как тебя зовут?
- Антипом, батюшка.
- А это кто?
- А сынок мой, батюшка.
Аркадий Павлыч помолчал опять и усами повел.
- Ну, так чем же он тебя замучил? - заговорил он, глядя на старика сквозь усы.
- Батюшка, разорил вконец. Двух сыновей, батюшка, без очереди в некруты отдал, а теперя и третьего отнимает. Вчера, батюшка, последнюю коровушку со двора свел и хозяйку мою избил - вон его милость. (Он указал на старосту.)
- Гм! - произнес Аркадий Павлыч.
- Не дай вконец разориться, кормилец.
Г-н Пеночкин нахмурился.
- Что же это, однако, значит? - спросил он бурмистра вполголоса и с недовольным видом.
- Пьяный человек-с, - отвечал бурмистр, в первый раз употребляя "слово-ер", - неработящий. Из недоимки не выходит вот уж пятый год-с.
- Софрон Яковлич за меня недоимку взнес, батюшка, - продолжал старик, - вот пятый годочек пошел, как взнес, а как взнес - в кабалу меня и забрал, батюшка, да вот и…
- А отчего недоимка за тобой завелась? - грозно спросил г. Пеночкин, (Старик понурил голову.) - Чай, пьянствовать любишь, по кабакам шататься? (Старик разинул было рот.) Знаю я вас, - с запальчивостью продолжал Аркадий Павлыч, - ваше дело пить да на печи лежать, а хороший мужик за вас отвечай.
- И грубиян тоже, - ввернул бурмистр в господскую речь.
- Ну, уж это само собою разумеется. Это всегда так бывает; это уж я не раз заметил. Целый год распутствует, грубит, а теперь в ногах валяется.
- Батюшка, Аркадий Павлыч, - с отчаяньем заговорил старик, - помилуй, заступись, - какой я грубиян? Как перед господом богом говорю, невмоготу приходится. Невзлюбил меня Софрон Яковлич, за что невзлюбил - господь ему судья! Разоряет вконец, батюшка… Последнего вот сыночка… и того… (На желтых и сморщенных глазах старика сверкнула слезинка.) Помилуй, государь, заступись…
- Да и не нас одних, - начал было молодой мужик…
Аркадий Павлыч вдруг вспыхнул:
- А тебя кто спрашивает, а? Тебя не спрашивают, так ты молчи… Это что такое? Молчать, говорят тебе! молчать!.. Ах, боже мой! да это просто бунт. Нет, брат, у меня бунтовать не советую… у меня… (Аркадий Павлыч шагнул вперед, да, вероятно, вспомнил о моем присутствии, отвернулся и положил руки в карманы.) Je vous demande bien pardon, mon cher, - сказал он с принужденной улыбкой, значительно понизив голос. - C’est le mauvais côté de la médaille… Ну, хорошо, хорошо, - продолжал он, не глядя на мужиков, - я прикажу… хорошо, ступайте. (Мужики не поднимались.) Ну, да ведь я сказал вам… хорошо. Ступайте же, я прикажу, говорят вам.
Аркадий Павлыч обернулся к ним спиной. "Вечно неудовольствия", - проговорил он сквозь зубы и пошел большими шагами домой. Софрон отправился вслед за ним. Земский выпучил глаза, словно куда-то очень далеко прыгнуть собирался. Староста выпугнул уток из лужи. Просители постояли еще немного на месте, посмотрели друг на друга и поплелись, не оглядываясь, восвояси.
Часа два спустя я уже был в Рябове и вместе с Анпадистом, знакомым мне мужиком, собирался на охоту. До самого моего отъезда Пеночкин дулся на Софрона. Заговорил я с Анпадистом о Шипиловских крестьянах, о г. Пеночкине, спросил его, не знает ли он тамошнего бурмистра.
- Софрона-то Яковлича?.. вона!
- А что он за человек?
- Собака, а не человек: такой собаки до самого Курска не найдешь.
- А что?
- Да ведь Шипиловка только что числится за тем, как бишь его, за Пенкиным-то; ведь не он ей владеет: Софрон владеет.
- Неужто?
- Как своим добром владеет. Крестьяне ему кругом должны; работают на него словно батраки: кого с обозом посылает, кого куды… затормошил совсем.
- Земли у них, кажется, немного?
- Немного? Он у одних хлыновских восемьдесят десятин нанимает да у наших сто двадцать; вот те и целых полтораста десятин. Да он не одной землей промышляет: и лошадьми промышляет, и скотом, и дегтем, и маслом, и пенькой, и чем-чем… Умен, больно умен, и богат же, бестия! Да вот чем плох - дерется. Зверь - не человек; сказано: собака, пес, как есть пес.
- Да что ж они на него не жалуются?
- Экста! Барину-то что за нужда! недоимок не бывает, так ему что? Да, поди ты, - прибавил он после небольшого молчания, - пожалуйся. Нет, он тебя… да, поди-ка… Нет уж, он тебя вот как, того…
Я вспомнил про Антипа и рассказал ему, что видел.
- Ну, - промолвил Анпадист, - заест он его теперь; заест человека совсем. Староста теперь его забьет. Экой бесталанный, подумаешь, бедняга! И за что терпит… На сходке с ним повздорил, с бурмистром-то, невтерпеж, знать, пришлось… Велико дело! Вот он его, Антипа-то, клевать и начал. Теперь доедет. Ведь он такой пес, собака, прости, господи, мое прегрешенье, знает, на кого налечь. Стариков-то, что побогаче да посемейнее, не трогает, лысый чёрт, а тут вот и расходился! Ведь он Антиповых-то сыновей без очереди в некруты отдал, мошенник беспардонный, пес, прости, господи, мое прегрешенье!
Мы отправились на охоту.
Зальцбрунн, в Силезии,
июль, 1847 г.
Контора
Дело было осенью. Уже несколько часов бродил я с ружьем по полям и, вероятно, прежде вечера не вернулся бы в постоялый двор на большой Курской дороге, где ожидала меня моя тройка, если б чрезвычайно мелкий и холодный дождь, который с самого утра, не хуже старой девки, неугомонно и безжалостно приставал ко мне, не заставил меня, наконец, искать где-нибудь поблизости хотя временного убежища. Пока я еще соображал, в какую сторону пойти, глазам моим внезапно представился низкий шалаш возле поля, засеянного горохом. Я подошел к шалашу, заглянул под соломенный намет и увидал старика до того дряхлого, что мне тотчас же вспомнился тот умирающий козел, которого Робинзон нашел в одной из пещер своего острова. Старик сидел на корточках, жмурил свои потемневшие маленькие глаза и торопливо, но осторожно, наподобие зайца (у бедняка не было ни одного зуба), жевал сухую и твердую горошину, беспрестанно перекатывая ее со стороны на сторону. Он до того погрузился в свое занятие, что не заметил моего прихода.
- Дедушка! а дедушка! - проговорил я.
Он перестал жевать, высоко поднял брови и с усилием открыл глаза.
- Чего? - прошамшил он сиплым голосом.
- Где тут деревня близко? - спросил я.
Старик опять пустился жевать. Он меня не расслушал. Я повторил свой вопрос громче прежнего.
- Деревня?.. да тебе что надо?
- А вот от дождя укрыться.
- Чего?
- От дождя укрыться.
- Да! (Он почесал свой загорелый затылок.) Hy, ты, тово, ступай, - заговорил он вдруг, беспорядочно размахивая руками, - во… вот, как мимо леска пойдешь, - вот как пойдешь - тут те и будет дорога; ты ее-то брось, дорогу-то, да и всё направо забирай, всё забирай, всё забирай, всё забирай… Ну, там те и будет Ананьево. А то и в Ситовку пройдешь.
Я с трудом понимал старика. Усы ему мешали, да и язык плохо повиновался.
- Да ты откуда? - спросил я его.
- Чего?
- Откуда ты?
- Из Ананьева.
- Что ж ты тут делаешь?
- Чего?
- Что ты делаешь тут?
- А сторожем сижу.
- Да что ты стережешь?
- А горох.
Я не мог не рассмеяться.
- Да помилуй, сколько тебе лет?
- А бог знает.
- Чай, ты плохо видишь?
- Чего?
- Видишь плохо, чай?
- Плохо. Бывает так, что ничего не слышу.
- Так где ж тебе сторожем-то быть, помилуй?
- А про то старшие знают.
"Старшие!" - подумал я и не без сожаления поглядел на бедного старика. Он ощупался, достал из-за пазухи кусок черствого хлеба и принялся сосать, как дитя, с усилием втягивая и без того впалые щеки.
Я пошел в направлении леска, повернул направо, забирал, всё забирал, как мне советовал старик, и добрался, наконец, до большого села с каменной церковью в новом вкусе, то есть с колоннами, и обширным господским домом, тоже с колоннами. Еще издали, сквозь частую сетку дождя, заметил я избу с тесовой крышей и двумя трубами, повыше других, по всей вероятности, жилище старосты, куда я и направил шаги свои, в надежде найти у него самовар, чай, сахар и не совершенно кислые сливки. В сопровождении моей продрогшей собаки взошел я на крылечко, в сени, отворил дверь, но, вместо обыкновенных принадлежностей избы, увидал несколько столов, заваленных бумагами, два красных шкафа, забрызганные чернильницы, оловянные песочницы в пуд весу, длиннейшие перья и прочее. На одном из столов сидел малый лет двадцати с пухлым и болезненным лицом, крошечными глазками, жирным лбом и бесконечными висками. Одет он был как следует, в серый нанковый кафтан с глянцем на воротнике и на желудке.
- Чего вам надобно? - спросил он меня, дернув кверху головою, как лошадь, которая не ожидала, что ее возьмут за морду.
- Здесь приказчик живет… или…
- Здесь главная господская контора, - перебил он меня. - Я вот дежурным сижу… Разве вы вывеску не видали? На то вывеска прибита.
- А где бы тут обсушиться? Самовар у кого-нибудь на деревне есть?
- Как не быть самоваров, - с важностью возразил малый в сером кафтане, - ступайте к отцу Тимофею, а не то в дворовую избу, а не то к Назару Тарасычу, а не то к Аграфене-птишнице.
- С кем ты это говоришь, болван ты этакой? спать не даешь, болван! - раздался голос из соседней комнаты.
- А вот господин какой-то зашел, спрашивает, где бы обсушиться.
- Какой там господин?
- А не знаю. С собакой и ружьем.
В соседней комнате заскрипела кровать. Дверь отворилась, и вошел человек лет пятидесяти, толстый, низкого росту, с бычачьей шеей, глазами навыкате, необыкновенно круглыми щеками и с лоском по всему лицу.
- Чего вам угодно? - спросил он меня.
- Обсушиться.
- Здесь не место.
- Я не знал, что здесь контора; а впрочем, я готов заплатить…
- Оно, пожалуй, можно и здесь, - возразил толстяк, - вот, не угодно ли сюда. (Он повел меня в другую комнату, только не в ту, из которой вышел.) Хорошо ли здесь вам будет?
- Хорошо… А нельзя ли чаю со сливками?
- Извольте, сейчас. Вы пока извольте раздеться и отдохнуть, а чай сею минутою будет готов.
- А чье это именье?
- Госпожи Лосняковой, Елены Николаевны.
Он вышел. Я оглянулся. Вдоль перегородки, отделявшей мою комнату от конторы, стоял огромный кожаный диван; два стула, тоже кожаных, с высочайшими спинками, торчали по обеим сторонам единственного окна, выходившего на улицу. На стенах, оклеенных зелеными обоями с розовыми разводами, висели три огромные картины, писанные масляными красками. На одной изображена была легавая собака с голубым ошейником и надписью: "Вот моя отрада"; у ног собаки текла река, а на противоположном берегу реки под сосною сидел заяц непомерной величины, с приподнятым ухом. На другой картине два старика ели арбуз; из-за арбуза виднелся в отдалении греческий портик с надписью: "Храм Удовлетворенья". На третьей картине представлена была полунагая женщина в лежачем положении en raccourci, с красными коленями и очень толстыми пятками. Собака моя, нимало не медля, с сверхъестественными усилиями залезла под диван и, по-видимому, нашла там много пыли, потому что расчихалась страшно. Я подошел к окну. Через улицу от господского дома до конторы, в косвенном направлении, лежали доски: предосторожность весьма полезная, потому что кругом, благодаря нашей черноземной почве и продолжительному дождю, грязь была страшная. Около господской усадьбы, стоявшей к улице задом, происходило, что обыкновенно происходит около господских усадеб: девки в полинялых ситцевых платьях шныряли взад и вперед; дворовые люди брели по грязи, останавливались и задумчиво чесали свои спины; привязанная лошадь десятского лениво махала хвостом и, высоко задравши морду, глодала забор; курицы кудахтали; чахоточные индейки беспрестанно перекликивались. На крылечке темного и гнилого строения, вероятно бани, сидел дюжий парень с гитарой и не без удали напевал известный романс:
Э - я фа пасатыню удаляюсь
Ата прекарасаных седешенеха мест…
и проч.
Толстяк вошел ко мне в комнату.
- Вот вам чай несут, - сказал он мне с приятной улыбкой.
Малый в сером кафтане, конторский дежурный, расположил на старом ломберном столе самовар, чайник, стакан с разбитым блюдечком, горшок сливок и связку волховских котёлок, твердых, как кремень. Толстяк вышел.
- Что это, - спросил я дежурного, - приказчик?
- Никак нет-с: был главным кассиром-с, а теперь в главные конторщики произведен.
- Да разве у вас нет приказчиков?
- Никак нет-с. Есть бурмистер, Михаила Викулов, а приказчика нету.
- Так управляющий есть?
- Как же, есть: немец, Линдамандол, Карло Карлыч - только он не распоряжается.
- Кто ж у вас распоряжается?
- Сама барыня.
- Вот как!.. Что ж, у вас в конторе много народу сидит?
Малый задумался.
- Шесть человек сидит.
- Кто да кто? - спросил я.
- А вот кто: сначала будет Василий Николаевич, главный кассир; а то Петр конторщик, Петров брат Иван конторщик, другой Иван конторщик; Коскенкин Наркизов, тоже конторщик, я вот, - да всех и не перечтешь.
- Чай, у вашей барыни дворни много?
- Нет, не то чтобы много…
- Однако сколько?
- Человек, пожалуй что, полтораста набежит. Мы оба помолчали.
- Ну что ж, ты хорошо пишешь? - начал я опять.
Малый улыбнулся во весь рот, кивнул головой, сходил в контору и принес исписанный листок.
- Вот мое писанье, - промолвил он, не переставая улыбаться.
Я посмотрел; на четвертушке сероватой бумаги красивым и крупным почерком был написан следующий
Приказ
От главной господской домовой Ананьевской конторы бурмистру Михаиле Викулову, № 209