Том 3. Записки охотника - Тургенев Иван Сергеевич 8 стр.


- Растолкуйте мне, пожалуйста, что за чудеса такие? Ума не приложу. Его же мужики рассказывали, да я их речей в толк не возьму. Человек он, вы знаете, молодой, недавно после матери наследство получил. Вот приезжает к себе в вотчину. Собрались мужички поглазеть на своего барина. Вышел к ним Василий Николаич. Смотрят мужики - что за диво! - Ходит барин в плисовых панталонах, словно кучер, а сапожки обул с оторочкой; рубаху красную надел и кафтан тоже кучерской; бороду отпустил, а на голове така шапонька мудреная, и лицо такое мудреное, - пьян, не пьян, а и не в своем уме. "Здорово, говорит, ребята! бог вам в помощь". Мужики ему в пояс, - только молча: заробели, знаете. И он словно сам робеет. Стал он им речь держать: "Я-де русский, говорит, и вы русские; я русское всё люблю… русская, дескать, у меня душа и кровь тоже русская…" Да вдруг как скомандует: "А ну, детки, спойте-ка русскую, народственную песню!" У мужиков поджилки затряслись; вовсе одурели. Один было смельчак запел, да и присел тотчас к земле, за других спрятался… И вот чему удивляться надо: бывали у нас и такие помещики, отчаянные господа, гуляки записные, точно; одевались почитай что кучерами и сами плясали, на гитаре играли, пели и пили с дворовыми людишками, с крестьянами пировали; а ведь этот-то, Василий-то Николаич, словно красная девушка: всё книги читает али пишет, а не то вслух канты произносит, - ни с кем не разговаривает, дичится, знай себе по саду гуляет, словно скучает или грустит. Прежний-то приказчик на первых порах вовсе перетрусился: перед приездом Василья Николаича дворы крестьянские обегал, всем кланялся, - видно, чуяла кошка, чье мясо съела! И мужики надеялись, думали: "Шалишь, брат! Ужо тебя к ответу потянут, голубчика; вот ты ужо напляшешься, жила ты этакой!.." А вместо того вышло - как вам доложить? сам господь не разберет, что такое вышло! Позвал его к себе Василий Николаич и говорит, а сам краснеет, и так, знаете, дышит скоро: "Будь справедлив у меня, не притесняй никого, слышишь?" Да с тех пор его к своей особе и не требовал! В собственной вотчине живет, словно чужой. Ну, приказчик и отдохнул; а мужики к Василью Николаичу подступиться не смеют: боятся. И ведь вот опять что удивления достойно: и кланяется им барин, и смотрит приветливо, - а животы у них от страху так и подводит. Что за чудеса такие, батюшка, скажите?.. Или я глуп стал, состарелся, что ли, - не понимаю.

Я отвечал Овсяникову, что, вероятно, господин Любозвонов болен.

- Какое болен! Поперек себя толще, и лицо такое, бог с ним, окладистое, даром что молод… А впрочем, господь ведает! (И Овсяников глубоко вздохнул.)

- Ну, в сторону дворян, - начал я, - что вы мне об однодворцах скажете, Лука Петрович?

- Нет, уж вот от этого увольте, - поспешно проговорил он, - право… и сказал бы вам… да что! (Овсяников рукой махнул.) Станемте лучше чай кушать… Мужики, как есть мужики; а впрочем, правду сказать, как же и быть-то нам?

Он замолчал. Подали чай. Татьяна Ильинична встала с своего места и села поближе к нам. В течение вечера она несколько раз без шума выходила и так же тихо возвращалась. В комнате воцарилось молчание. Овсяников важно и медленно выпивал чашку за чашкой.

- Митя был сегодня у нас, - вполголоса заметила Татьяна Ильинична.

Овсяников нахмурился.

- Чего ему надобно?

- Приходил прощенья просить.

Овсяников покачал головою.

- Ну, подите вы, - продолжал он, обращаясь ко мне, - что прикажете делать с сродственниками? И отказаться от них невозможно… Вот и меня тоже бог наградил племянничком. Малый он с головой, бойкий малый, спору нет; учился хорошо, только проку мне от него не дождаться. На службе казенной состоял - бросил службу: вишь, ему ходу не было… Да разве он дворянин? И дворян-то не сейчас в генералы жалуют. Вот теперь и живет без дела… Да это бы еще куда ни шло, - а то в ябедники пустился! Крестьянам просьбы сочиняет, доклады пишет, сотских научает, землемеров на чистую воду выводит, по питейным домам таскается, с бессрочными, с мещанами городскими да с дворниками на постоялых дворах знается. Долго ли тут до беды? Уж и становые и исправники ему не раз грозились. Да он, благо, балагурить умеет: их же рассмешит, да им же потом и наварит кашу… Да полно, не сидит ли он у тебя в каморке? - прибавил он, обращаясь к жене. - Я ведь тебя знаю: ты ведь сердобольная такая, - покровительство ему оказываешь.

Татьяна Ильинична потупилась, улыбнулась и покраснела.

- Ну, так и есть, - продолжал Овсяников… - Ох ты, баловница! Ну, вели ему войти, - уж так и быть, ради дорогого гостя, прощу глупца… Ну, вели, вели…

Татьяна Ильинична подошла к двери и крикнула: "Митя!"

Митя, малый лет двадцати восьми, высокий, стройный и кудрявый, вошел в комнату и, увидев меня, остановился у порога. Одежда, на нем была немецкая, но одни неестественной величины буфы на плечах служили явным доказательством тому, что кроил ее не только русский - российский портной.

- Ну, подойди, подойди, - заговорил старик, - чего стыдишься? Благодари тетку: прощен… Вот, батюшка, рекомендую, - продолжал он, показывая на Митю, - и родной племянник, а не слажу никак. Пришли последние времена! (Мы друг другу поклонились.) Ну, говори, что ты там такое напутал? За что на тебя жалуются, сказывай.

Мите, видимо, не хотелось объясняться и оправдываться при мне.

- После, дядюшка, - пробормотал он.

- Нет, не после, а теперь, - продолжал старик… - Тебе, я знаю, при господине помещике совестно: тем лучше - казнись. Изволь, изволь-ка говорить… Мы послушаем.

- Мне нечего стыдиться, - с живостью начал Митя и тряхнул головой. - Извольте сами, дядюшка, рассудить. Приходят ко мне решетиловские однодворцы и говорят: "Заступись, брат". - "Что такое?" - "А вот что: магазины хлебные у нас в исправности, то есть лучше быть не может; вдруг приезжает к нам чиновник: приказано-де осмотреть магазины. Осмотрел и говорит: "В беспорядке ваши магазины, упущенья важные, начальству обязан донести". - "Да в чем упущенья?" - "А уж про это я знаю", говорит… Мы было собрались и решили: чиновника как следует отблагодарить, - да старик Прохорыч помешал; говорит: этак их только разлакомишь. Что, в самом деле? или уж нет нам расправы никакой?.. Мы старика-то и послушались, а чиновник-то осерчал и жалобу подал, донесение написал. Вот теперь и требуют нас к ответу". - "Да точно ли у вас магазины в исправности?" - спрашиваю я. "Видит бог, в исправности, и законное количество хлеба имеется…" - "Ну, говорю, так вам робеть нечего", - и написал им бумагу… И еще неизвестно, в чью пользу дело решится… А что вам на меня по этому случаю нажаловались, - дело понятное: всякому своя рубашка к телу ближе.

- Всякому, да, видно, не тебе, - сказал старик вполголоса… - А что у тебя там. за каверзы с шутоломовскими крестьянами?

- А вы почему знаете?

- Стало быть, знаю.

- И тут я прав, - опять-таки извольте рассудить. У шутоломовских крестьян сосед Беспандин четыре десятины земли запахал. Моя, говорит, земля. Шутоломовцы-то на оброке, помещик их за границу уехал - кому за них заступиться, сами посудите? А земля их бесспорная, крепостная, испокон веку. Вот и пришли ко мне, говорят: напиши просьбу. Я и написал. А Беспандин узнал и грозиться начал: "Я, говорит, этому Митьке задние лопатки из вертлюгов повыдергаю, а не то и совсем голову с плеч снесу…" Посмотрим, как-то он ее снесет: до сих пор цела.

- Ну, не хвастайся: несдобровать ей, твоей голове, - промолвил старик, - человек-то ты сумасшедший вовсе!

- А что ж, дядюшка, не вы ли сами мне говорить изволили…

- Знаю, знаю, что ты мне скажешь, - перебил его Овсяников, - точно: по справедливости должен человек жить и ближнему помогать обязан есть. Бывает, что и себя жалеть не должен… Да ты разве всё так поступаешь? Не водят тебя в кабак, что ли? не поят тебя, не кланяются, что ли: "Дмитрий Алексеич, - дескать, - батюшка, помоги, а благодарность мы уж тебе предъявим", - да целковенький или синенькую из-под полы в руку? А? не бывает этого? сказывай, не бывает?

- В этом я точно виноват, - отвечал, потупившись, Митя, - но с бедных я не беру и душой не кривлю.

- Теперь не берешь, а самому придется плохо - будешь брать. Душой не кривишь… эх, ты! Знать, за святых всё заступаешься!.. А Борьку Переходова забыл?.. Кто за него хлопотал? кто покровительство ему оказывал? а?

- Переходов по своей вине пострадал, точно…

- Казенные деньги потратил… Шутка!

- Да вы, дядюшка, сообразите: бедность, семейство…

- Бедность, бедность… Человек он пьющий, азартный - вот что!

- Пить он с горя начал, - заметил Митя, понизив голос.

- С горя! Ну, помог бы ему, коли сердце в тебе такое ретивое, а не сидел бы с пьяным человеком в кабаках сам. Что он красно говорит, - вишь невидаль какая!

- Человек-то он добрейший…

- У тебя все добрые… А что, - продолжал Овсяников, обращаясь к жене, - послали ему… ну, там, ты знаешь…

Татьяна Ильинична кивнула головой.

- Где ты эти дни пропадал? - заговорил опять старик.

- В городе был.

- Небось всё на биллиарде играл да чайничал, на гитаре бренчал, по присутственным местам шмыгал, в задних комнатках просьбы сочинял, с купецкими сынками щеголял? Так ведь?.. Сказывай

- Оно, пожалуй, что так, - с улыбкой сказал Митя… - Ах, да! чуть было не забыл: Фунтиков, Антон Парфеныч, к себе вас в воскресенье просит откушать.

- Не поеду я к этому брюхачу. Рыбу даст сотенную, а масло положит тухлое. Бог с ним совсем!

- А то я Федосью Михайловну встретил.

- Какую это Федосью?

- А Гарпенченки помещика, вот что Микулино сукциону купил. Федосья-то из Микулина. В Москве на оброке жила в швеях и оброк платила исправно, сто восемьдесят два рубля с полтиной в год…. И дело свое знает: в Москве заказы получала хорошие. А теперь Гарпенченко ее выписал, да вот и держит так, должности ей не определяет. Она бы и откупиться готова, и барину говорила, да он никакого решенья не объявляет. Вы, дядюшка, с Гарпенченкой-то знакомы, - так не можете ли вы замолвить ему словечко?.. А Федосья выкуп за себя даст хороший.

- Не на твои ли деньги? ась? Ну, ну, хорошо, скажу ему, скажу. Только не знаю, - продолжал старик с недовольным лицом, - этот Гарпенченко, прости господи, жила: векселя скупает, деньги в рост отдает, именья с молотка приобретает… И кто его в нашу сторону занес? Ох, уж эти мне заезжие! Не скоро от него толку добьешься, - а впрочем, посмотрим.

- Похлопочите, дядюшка.

- Хорошо, похлопочу. Только ты смотри, смотри у меня! Ну, ну, не оправдывайся… Бог с тобой, бог с тобой!.. Только вперед смотри, а то, ей-богу, Митя, несдобровать тебе, - ей-богу, пропадешь. Не всё же мне тебя на плечах выносить… я и сам человек не властный. Ну, ступай теперь с богом.

Митя вышел. Татьяна Ильинична отправилась за ним.

- Напой его чаем, баловница, - закричал ей вслед Овсяников… - Неглупый малый, - продолжал он, - и душа добрая, только я боюсь за него… А впрочем, извините, что так долго вас пустяками занимал.

Дверь из передней отворилась. Вошел низенький, седенький человек в бархатном сюртучке.

- А, Франц Иваныч! - вскрикнул Овсяников. - Здравствуйте! как вас бог милует?

Позвольте, любезный читатель, познакомить вас и с этим господином.

Франц Иваныч Лежёнь (Lejeune), мой сосед и орловский помещик, не совсем обыкновенным образом достиг почетного звания русского дворянина. Родился он в Орлеане, от французских родителей, и вместе с Наполеоном отправился на завоевание России, в качестве барабанщика. Сначала всё шло как по маслу, и наш француз вошел в Москву с поднятой головой. Но на возвратном пути бедный m-r Lejeune, полузамерзший и без барабана, попался в руки смоленским мужичкам. Смоленские мужички заперли его на ночь в пустую сукновальню, а на другое утро привели к проруби, возле плотины, и начали просить барабанщика "de la grrrran-de armée"уважить их, то есть нырнуть под лед. М-r Lejeune не мог согласиться на их предложение и в свою очередь начал убеждать смоленских мужичков, на французском диалекте, отпустить его в Орлеан. "Там, messieurs, - говорил он, - мать у меня живет, une tendre mère". Но мужички, вероятно по незнанию географического положения города Орлеана, продолжали предлагать ему подводное путешествие вниз по течению извилистой речки Гнилотерки и уже стали поощрять его легкими толчками в шейные и спинные позвонки, как вдруг, к неописанной радости Лежёня, раздался звук колокольчика и на плотину взъехали огромные сани с пестрейшим ковром на преувеличенно-возвышенном задке, запряженные тройкой саврасых вяток. В санях сидел толстый и румяный помещик в волчьей шубе.

- Что вы там такое делаете? - спросил он мужиков.

- А францюзя топим, батюшка.

- А! - равнодушно возразил помещик и отвернулся.

- Monsieur! Monsieur! - закричал бедняк.

- А, а! - с укоризной заговорила волчья шуба, - с двунадесятью язык на Россию шел, Москву сжег, окаянный, крест с Ивана Великого стащил, а теперь - мусье, мусье! а теперь и хвост поджал! По делам вору и мука… Пошел, Филька-а!

Лошади тронулись.

- А, впрочем, стой! - прибавил помещик… - Эй ты, мусье, умеешь ты музыке?

- Sauvez moi, sauvez moi, mon bon monsieur! - твердил Лежень.

- Ведь вишь народец! и по-русски-то ни один из них не знает! Мюзик, мюзик, савэ мюзик ву? савэ? Ну, говори же! Компренэ? савэ мюзик ву? на фортопьяно жуэ савэ?

Лежень понял, наконец, чего добивается помещик, и утвердительно закивал головой.

- Oui, monsieur, oui, oui, je suis musicien; je joue de tous les instruments possibles! Oui, monsieur… Sauvez moi, monsieur!

- Ну, счастлив твой бог, - возразил помещик… - Ребята, отпустите его; вот вам двугривенный на водку.

- Спасибо, батюшка, спасибо. Извольте, возьми те его.

Лежёня посадили в сани. Он задыхался от радости, плакал, дрожал, кланялся, благодарил помещика, кучера, мужиков. На нем была одна зеленая фуфайка с розовыми лентами, а мороз трещал на славу. Помещик молча глянул на его посиневшие и окоченелые члены, завернул несчастного в свою шубу и привез его домой. Дворня сбежалась. Француза наскоро отогрели, накормили и одели. Помещик повел его к своим дочерям.

- Вот, дети, - сказал он им, - учитель вам сыскан. Вы всё приставали ко мне: выучи-де нас музыке и французскому диалекту: вот вам и француз, и на фортопьянах играет… Ну, мусье, - продолжал он, указывая на дрянные фортепьянишки, купленные им за пять лет у жида, который, впрочем, торговал одеколоном, - покажи нам свое искусство: жуэ!

Лежёнь с замирающим сердцем сел на стул: он отроду и не касался фортепьян.

- Жуэ же, жуэ же! - повторял помещик.

С отчаяньем ударил бедняк по клавишам, словно по барабану, заиграл как попало… "Я так и думал, - рассказывал он потом, - что мой спаситель схватит меня за ворот и выбросит вон из дому". Но, к крайнему изумлению невольного импровизатора, помещик, погодя немного, одобрительно потрепал его по плечу. "Хорошо, хорошо, - промолвил он, - вижу, что знаешь; поди теперь отдохни".

Недели через две от этого помещика Лежёнь переехал к другому, человеку богатому и образованному, полюбился ему за веселый и кроткий нрав, женился на его воспитаннице, поступил на службу, вышел в дворяне, выдал свою дочь за орловского помещика Лобызаньева, отставного драгуна и стихотворца, и переселился сам на жительство в Орел.

Вот этот-то самый Лежёнь, или, как теперь его называют, Франц Иваныч, и вошел при мне в комнату Овсяникова, с которым он состоял в дружественных отношениях…

Но, быть может, читателю уже наскучило сидеть со мною у однодворца Овсяникова, и потому я красноречиво умолкаю.

Льгов

- Поедемте-ка в Льгов, - сказал мне однажды уже известный читателям Ермолай, - мы там уток настреляем вдоволь.

Хотя для настоящего охотника дикая утка не представляет ничего особенно пленительного, но, за неименьем пока другой дичи (дело было в начале сентября: вальдшнепы еще не прилетали, а бегать по полям за куропатками мне надоело), я послушался моего охотника и отправился в Льгов.

Льгов - большое степное село с весьма древней каменной одноглавой церковью и двумя мельницами на болотистой речке Росоте. Эта речка верст за пять от Льгова превращается в широкий пруд, по краям и кое-где посередине заросший густым тростником, по-орловскому - майером. На этом-то пруде, в заводях или затишьях между тростниками, выводилось и держалось бесчисленное множество уток всех возможных пород: кряковых, полукряковых, шилохвостых, чирков, нырков и пр. Небольшие стаи то и дело перелетывали и носились над водою, а от выстрела поднимались такие тучи, что охотник невольно хватался одной рукой за шапку и протяжно говорил: фу-у! Мы пошли было с Ермолаем вдоль пруда, но, во-первых, у самого берега утка, птица осторожная, не держится; во-вторых, если даже какой-нибудь отсталый и неопытный чирок и подвергался нашим выстрелам и лишался жизни, то достать его из сплошного майера наши собаки не были в состоянии: несмотря на самое благородное самоотвержение, они не могли ни плавать, ни ступать по дну и только даром резали свои драгоценные носы об острые края тростников.

- Нет, - промолвил, наконец, Ермолай, - дело неладно: надо достать лодку… Пойдемте назад в Льгов.

Мы пошли. Не успели мы ступить несколько шагов, как нам навстречу из-за густой ракиты выбежала довольно дрянная легавая собака, и вслед за ней появился человек среднего роста, в синем сильно потертом сюртуке, желтоватом жилете, панталонах цвета гри-де-лень или блё-д-амур, наскоро засунутых в дырявые сапоги, с красным платком на шее и одноствольным ружьем за плечами. Пока наши собаки, с обычным, их породе свойственным, китайским церемониалом, снюхивались с новой для них личностью, которая, видимо, трусила, поджимала хвост, закидывала уши и быстро перевертывалась всем телом, не сгибая коленей и скаля зубы, незнакомец подошел к нам и чрезвычайно вежливо поклонился. Ему на вид было лет двадцать пять; его длинные русые волосы, сильно пропитанные квасом, торчали неподвижными косицами, - небольшие карие глазки приветливо моргали, - всё лицо, повязанное черным платком, словно от зубной боли, сладостно улыбалось.

- Позвольте себя рекомендовать, - начал он мягким и вкрадчивым голосом, - я здешний охотник Владимир… Услышав о вашем прибытии и узнав, что вы изволили отправиться на берега нашего пруда, решился, если вам не будет противно, предложить вам свои услуги.

Назад Дальше