Том 2. Круги по воде - Аверченко Аркадий Тимофеевич 22 стр.


- Ну, вот глупости. Отчего вам и не доставить удовольствия.

Иногда от меня исходило предложение "кой-чего перекусить". И в этом случае - наша дружба разыгрывалась в полном блеске.

- Отчего же вы не обедали вместе с нами?

- Я тогда не хотел, а теперь хочу.

- Эх, ну что с вами делать. Придется пойти с вами.

- Вы можете посидеть. Я скоро закушу.

- Да чего там… Вы не спешите. Я тоже чего-нибудь глотну.

Покорные желанию Крысакова, мы уселись, и нам подали четыре кружки прекрасного пенистого пива. Крысаков отхлебнул и благодушно сказал:

- Не люблю я, чивой-то, Тироля. Отчего у них, братцы, колени голые? Что это за обычай?

После недолгого раздумья я нерешительно сказал:

- Я думаю - это в целях сохранения тирольской нравственности…

- При чем тут нравственность?

- А как же? Местность у них гористая, мужчины же при объяснении девицам в любви обязательно становятся на колени.

- Ну?!

- Ну, а в гористой местности на голые колени не очень-то встанешь…

- Это вздор! Нет ничего нелепее ваших теорий.

- А у вас никаких теорий и вообще-то нет.

- Вы думаете? А моя теория причины приливов и отливов? Это не мысль, а молния!

- Воображаю!

- Вы знаете, господа? По-моему - на земном шаре не хватает воды. Все дело в том, что два противоположных берега океана можно сравнить с головой и ногами спящего человека, прикрытого коротким одеялом - океаном. Теперь: если натянуть короткое одеяло на голову, обнажаются ноги, натянуть на ноги - обнажается голова. Так и океан - если тут прилив, там должен быть отлив. Понятно?

- Садитесь! Два!

- Не два, а четыре.

- Идея. Кельнер! Еще четыре кружки.

- Я не хочу пива, - неожиданно сказал Сандерс, глядя на нас помутневшими глазами. - Мне нездоровится.

Мы засуетились, а больше всех Крысаков:

- Ну, вот! Говорил я, что вам не нужно было есть яиц утром.

- Да при чем тут яйца?

Крысаков не медик, но у него своя стройная система распознания болезней и лечения их; кроме того, у него собственное, ни у кого не заимствованное представление о человеческом организме.

- Как при чем яйца? У вас еще вчера была немного повышена температура. Крутые яйца при повышении температуры являются бродильным ферментом и, давя на печень, производят отлив крови от сердца.

- Вот-то чепуха. Крысаков рассвирепел.

- "Чепуха"? Сначала не слушаете меня, а потом - чепуха?! Говорил я вчера, чтобы вы взяли холодную ванну? Говорил?

- Говорили.

- Ну, вот. А вы не взяли. У меня, батенька, отец доктор.

- Наверное, прекрасный доктор, - вежливо поддержал я. - Я думаю, тысяча его бывших больных возносят на том свете за него молитвы.

- Сандерс! Сейчас же в постель! Мы поднимемся на фуникулере на гору, посидим с полчасика и потом займемся вами.

Опечаленные, поднимались мы по головоломной дороге в хрупком вагончике на вершину горы.

Крысаков рассеянно смотрел на зеленеющий скат, сбегавший к серебряной реке, и несколько раз бормотал про себя:

- Да, несомненно… Типичный брюшной тиф. Без впрыскивания кокаина не обойтись. Гм… Ножные ванны.

Его красивое лицо с орлиным носом было сумрачно.

Чтобы отвлечь его от печальных мыслей, я спросил:

- Интересно, какой силой этот вагончик поднимается в гору.

- Очень просто, - пожал плечами Мифасов. - Один вагончик ползет вверх, другой вниз. Тот, который ползет вниз, подымает своей тяжестью первый, то есть идущий вверх.

- Я не техник, - возразил я, - но здравый смысл подсказывает, что это не так. По твоей теории выходит, что вагон, ползущий вниз, должен быть всегда в несколько раз тяжелее ползущего вверх.

- Он и тяжелее.

- А как же тогда следующая очередь, когда тяжелый должен ползти вверх, а легкий вниз?

- Очевидно, перекладывают какую-нибудь тяжесть.

- Как же перекладывать, когда вагончики ни разу не сходятся вместе внизу или вверху.

- Ну, это уже дело техники. Я говорю только то, что знаю наверное.

- А я думаю, что тяга электрическая…

- Что?!! Ха-ха! Ну и скажет же, ей-Богу. Немного спустя выяснилось, что тяга, действительно, электрическая.

- Ну что? - безжалостно спросил я Мифасова. - Кто был прав?

- Что? Ну, милый мой - мне, вообще, ни тепло, ни холодно, какая там тяга. Вообще, не приставай ко мне.

Через час Сандерс с термометром под мышкой сидел, окруженный нами, и говорил:

- Ну, ребятки, плохо мне. Ужасно не хотелось бы умереть в Тироле.

Сердца наши разрывались от тоски и жалости.

- Подумайте, господа, - сказал я. - Четыре иностранца, сыны бедной России, заброшены судьбой в далекую тирольскую дыру. И вот один умирает… Как раз тот самый, который хоть и не спеша, но разговаривал по-немецки. Остаемся мы… Трое… Надо его хоронить, обычаев мы не знаем, положение отчаянное. Идем в лесок, срубаем дерево, выдалбливаем гробик и кладем туда Сандерса… И вот тирольцы видят странную, щемящую душу процессию. Три весельчака, понурив головы, в черных шапках, плетутся за гробом четвертого, влекомого равнодушной ко всему тирольской лошадью…. Это сатириконцы хоронят своего товарища… Опустили гроб в могилу… "Прощай, товарищ! Недолго ты прожил среди нас… Спи спокойно…"

Крысаков всхлипнул, Мифасов сделал вид, что рассеянно глядит в окно; он махнул перед лицом рукой, будто сгоняя с него назойливую муху. Было тихо… Только слышалось тяжелое дыхание Сандерса.

- Да… вернемся мы втроем… Первый раз втроем! Придем в свои комнаты. У стены сиротливо лежит чемоданчик Сандерса. Он ему уже не нужен! "А что, господа, - скажет тихо Крысаков, - ведь в этом чемоданчике лежат деньжонки, которые Сандерсу уже не нужны. Не поделиться ли нам? Жаль, что он такого маленького роста, а то бы можно было и одежонкой его воспользоваться…"

- Я бы пива выпил, - неожиданно сказал больной. Поднялась буря протестов.

Решили сделать так: мы с Мифасовым уезжаем немедленно прямо в Штейнах, до которого час езды, а Крысаков остается с больным в Инсбруке.

- Я его вылечу! - сурово обещал Крысаков.

- Он на меня все время кричит, - пожаловался больной. - В Дрездене чуть не поколотил меня…

- Как же вас не бить? Представьте себе, господа, я ему говорю: у вас ангина, вам нужно есть для очищения горла орехи, а он не хочет.

С тяжелым сердцем уехали мы с Мифасовым, оставив за своей спиной эту странную пару.

Крупный дождь… ветер гнул деревья, шумел, метался и выл в тесных горах. У подножия одной из них приютился Штейнах.

До сих пор мы все не можем выяснить, почему, по каким соображениям дремлющий Сандерс включил Штейнах в наш маршрут. После громадного, чудовищного Берлина, веселого красивого Мюнхена - эта таинственная дыра с вымершим населением в несколько десятков человек - показалась нам тюрьмой, тем более, что горы со всех сторон окружили ее, стеснили ее, сдавили ее.

Помню крохотный вокзал, у которого поезд приостановился на одну минуту, помню черный, как вакса, вечер, мокрую от дождя землю и абсолютное страшное безмолвие.

Мы выползли со своими чемоданами, постояли минут пять и наконец в ужасе завыли:

- Треге-е-ер!!

- Здесь нет трегеров, - ответил нам откуда-то с неба неизвестно чей голос.

- О, черт возьми! Изво-о-озчик!!

- Здесь нет извозчиков, - ответил тот же беспощадный голос с неба.

- Швейцар из гостиницы!!

- Швейцаров нет.

- Дайте нам какого-нибудь человека.

И прозвучало похоронное:

- Здесь нет людей.

- Да вы-то кто? Не человек?

- Я начальник здешней станции.

- Где вы?

- Наверху. Во втором этаже.

- Посоветуйте, как нам найти гостиницу?

- Идите прямо.

- Да тут забор!

- Идите влево.

- Тут тоже забор!

Проклятый начальник станции неожиданно замолчал, будто ему заткнули платком рот.

- Эй, вы-ы! Как вас!! Тут забо-о-ры!

Дождь обливал нас сверху, грязь хлюпала внизу под ногами… Молча взвалили мы на плечи чемоданы, перелезли через забор и наткнулись на какую-то дверь.

- Это что?

- Гостиница.

Так мы приехали в Штейнах. Приезд был невеселый, житье наше печальное и отъезд угрюмый.

Все мы ко дню отъезда перессорились в самых разнообразных комбинациях: Крысаков с Сандерсом, я с Сандерсом, Сандерс с Мифасовым.

Вообще, должен признаться, к стыду нашему, что ссорились мы частенько. При этом ссора кого-нибудь из нас с товарищем вызывала необычайное повышение симпатии в поссорившемся - к остальным. Другими словами, если X разрывал отношение с Y, то к Z он относился настолько повышенно нежнее, насколько это чувство расходовалось раньше на Y.

Ничто в мире не пропадает, и ничто вновь не появляется.

Самая тяжелая ссора случилась в Берлине, когда Крысаков оказался на одной стороне, а мы трое - на другой.

Впечатлительный Крысаков выносил такое положение вещей только сутки… На другое утро он взял свой незакрывающийся чемодан, ящик с красками и, скорбно понурившись, сказал Мите (единственному, с кем отношения были хороши):

- Митя! Проведи меня до вокзала… Я уезжаю. Что уж там… Пожили! Эх, эх…

Я не выдержал:

- Вы с ума сошли! Куда вы уезжаете?

Он опустился на чемодан и, ни на кого не глядя, под журчание Митиных слез сказал:

- Уеду… Что ж, и без меня проживете. Не бойтесь, а поездку не бросаю… Только эти четыре дня, что вы проживете в Берлине, - я посижу в том благословенном местечке, которое приглядел еще давеча.

- Какое местечко! Что вы задумали?!

- Такое… Я думаю, там будет тихо… Ни криков, ни попреков. Посижу там один. Может, когда меня не будет, вы поймете.

- Ну, слушайте, это черт знает что! Какое там вы местечко выбрали, не зная языка, с вашим "битте-дритте"? Мы вас не пустим!

- Нет уж, что уж там. Митенька, бери чемодан. Тебе не тяжело, милый Митя… дорогой Митечка?

По принятому обыкновению, вся любовь и приязнь изливалась теперь на единственного человека, который был с ним в хороших отношениях - на Митю.

- Извини меня, Митенька, что я тебя затрудняю… Может быть, мне самому лучше понести чемодан, а ты, Митя, отдохни.

Вокзал был в двух шагах, и поэтому берлинцы могли любоваться диковинной, нелепой процессией: впереди шагал плачущий, растроганный слуга с чемоданом, сзади барин с видом погребальной лошади, нагруженный ящиком для красок, а сбоку бежали три друга, умоляя непреклонного Крысакова одуматься, уговаривая и успокаивая его.

- Нет уж… не уговаривайте. Уеду… Не поминайте лихом!

- Ну, куда? куда вы едете? В какое местечко?

- Сейчас узнаете.

Он подошел к билетному окошечку и грустно сказал кассиру:

- Битте-дритте, эйн билет! В Фаркартен!

- Куда? - ахнули мы.

- В Фаркартен. Это, вероятно, такое местечко под Берлином. Я тут на доске прочел. С указательным пальцем. Туда и поеду. Уж вы не удерживайте. Раз я облюбовал.

- Вы знаете, что такое фаркартен? - зловеще спросил Сандерс.

- А что? Может быть, очень болотистое место?

- Нет. Фаркартен значит - "дорожные билеты".

- Митечка! - сказал Крысаков, помолчав: - Берика, тащи назад чемодан. Битте-дритте!

Мы подхватили его под руки и с заискивающим смехом повлекли обратно.

К сожалению, впоследствии частенько случалось, что у каждого из нас поочередно мутился разум, и он, забыв дружбу, "собирался в Фаркартен"…

Заканчивая эту главу, искренно хочу крикнуть:

- Да здравствует дружба! Долой проклятый Фаркартен!

Венеция

1

Город лени и музыки. - Cartolina postale. - Способ Крысакова. - Способ Мифасова. - Способ Сандерса. - Демократия и аристократия. - Пир с нищенкой. - Сандерс втягивается в лихорадку. - Лечение

Мы в Венеции.

Если бы какой-нибудь гениальный писатель обладал таким совершенным пером, что дал бы читателю, не видевшему Венеции, настоящее о ней представление, - тарой писатель принес бы много несчастья и тоски читателям. Потому что узнать, что такое Венеция, и не увидеть ее, это сделаться навеки отравленным, до самой смерти неудовлетворенным.

Когда я приехал в Венецию, я подумал:

- "Ведь миллионы людей живут и умирают, не видя Венеции. Если бы они знали то, чего они лишены, жизнь их потеряла бы краски, и тоска по далекой невыразимой красоте иссушила бы сердце".

Я пишу эти строки в холодном угрюмом Петрограде, но стоит мне только закрыть глаза, как я до последних мелочей вижу Венецию. Она врезалась в память неизгладимо, я по ней тоскую и мечтаю, как о далекой прекрасной любовнице, свидание с которой сделает меня снова счастливым.

Я закрываю глаза…

Мягкий густой вечерний воздух, нежащий, как прикосновение, невыразимая истома во всем теле; хочется встать в гондоле и закричать от полноты настоящего наслаждения и счастья. Но не встаешь… Наоборот, развалившись на уютных подушках, погружаешься в блаженную неподвижность и всем телом, всеми органами, всеми порами впитываешь в себя ленивый, теплый, сладкий воздух, сладкую песню, лениво доносящуюся издалека, и молчишь, молчишь… Черная густая вода тихо журчит за гондолой, нежно плещет весло ленивого парня на корме и таинственно молчат сбежавшиеся к воде старые-престарые дома, среди которых скользит тихая лениво-проворная гондола. Узенький канал кончился… Над головой мелькнул еще видимый изгиб мостика - и мы выносимся на широкий canale grande. Здесь широкое, пышное небо черным бархатом разметалось над нами и застыло, усеянное редкими сверкающими осколками-звездами. И внизу плещется черная теплая, слепая вода, и плывет далеко по каналу нежная, сладострастная серенада оттуда, где целый сноп огней, фонариков собрал полчища гондол, как свеча собирает мотыльков. Какие-то фигуры мелькают на огненном фоне и изредка песню прорезает смех и веселый говор.

Замерла посреди канала большая, изукрашенная фонариками, барка. На ней море огня, а все остальное зачернено ночью. Десятки гондол сползлись к огню, окружили его и, притихшие, почти невидимые, колышутся. Изредка багровый свет на барке выхватит из темноты резной нос гондолы, блеснет на металле и погаснет.

Тихо колышутся гондолы; сладко нежит песня; все необычно; рядом с нашей гондолой трется о ее борт чужая, за ней еще одна, а остальные тонут, невидимые… Боже мой, как хорошо! Пусть все это искусственное, пусть барка принадлежит корыстолюбивому антрепренеру, а у певцов, наверно, грязные руки, а какие-то подозрительные молодцы с ухватками кошек или разбойников ползают по бортам ваших гондол, собирая за пение сольди и лиры…

Все равно, не убить им этой Божьей красоты, пышного теплого неба и теплой воды, которая, как добрая нянька-колыбель - качает нашу гондолу. Пусть певцы нахальны и жадны, а немцы, самодовольно развалившиеся на подушках гондол, скупы до омерзения. Я все же нашел красоту, и ее у меня не отнять - я крепко прижал ее к моему сердцу. Боже, как далеко от меня Россия, Петроград, холод, грабежи, грязные участки, глупые октябристы, мой журнал, корректуры, цензурный комитет и немолчный телефон!..

Поют… Тихо постукивают гондолы боками одна о другую. Качаются.

Хорошо, когда усталого баюкают.

А утром другая - томительно-сладкая жизнь; зазвучит все по-другому… засверкает ослепительное солнце, четко вырежется на голубом небе кружево белых дворцов и легких мостиков, зазвучит музыкальная брань гондольеров, польется с неба золотой зной, и замелькают всюду живые, проворные, как обезьяны, и ленивые, как черепахи, итальянцы, наполняя жгучий воздух немолчным жужжаньем.

Ах, эти итальянцы… Над ними можно смеяться, но не любить их нельзя.

Уличная толпа сплошь состоит из беспардонных лгунов, мелких мошенников и попрошаек, но это такая веселая живая толпа, плутовство их так по-дикарски примитивно и неопасно, что не сердишься, а только добродушно смеешься и отмахиваешься.

- Cartolina postale.

- No, signore.

- Cartolina postale!!

- No, no!

- Cartolina postale!!

- He надо, тебе говорят!!

- Русски! Ошень кароши cartolina… Molto bene.

- Русски, а? Купаться! Шеловек! Берешь cartolina postale?

- Убирайся к черту! Алевузан, пока тебе не попало.

- Господин, купаться, а? - заискивающе лепечет этот разбойничьего вида детина, стараясь прельстить вас бессмысленными русскими словами, Бог весть когда и где перехваченными у проезжих forestieri russo.

Я сначала недоумевал - чем живут эти люди, от которых все отворачиваются, товар которых находится в полном презрении и его никто не покупает?

Но скоро нашел; именно тогда, когда этот парень шел за мной несколько улиц, переходил мостики, дожидался меня у дверей магазинов, ресторана и, в конце концов, заставил купить эти намозолившие глаза венецианские открытки.

- Ну, черт с тобой, - сердито сказал я. - Грабь меня!

- О, руссо… очень карашо! Крапь.

- Именно - грабь и провались в преисподнюю. Ведь ты, братец, мошенник?

- Купаться, - подтвердил он, подмигивая. Замечательно, что венецианцы знают одно только это русское слово и употребляют его в самых разнообразных случаях.

У Крысакова, по обыкновению, своя манера обращаться с этими надоедливыми комарами.

Он мерно шагает, не обращая ни малейшего внимания на приставания грязнорукого, темнолицего молодца, нагруженного пачками открыток и альбомов. Тот распинается, немолчно выхваляет свой товар, забегает спереди и сбоку, заглядывает Крысакову в лицо, - Крысаков с каменным, сонным лицом шагает, как автомат. И вдруг, среди этой болтовни и упрашиваний Крысаков неожиданно оборачивается к преследователю, раскрывает сомкнутый рот и издает неожиданно такой пронзительный нечеловеческий крик, что итальянец в смертельном ужасе, как бомба, отлетает шагов на двадцать. У Крысакова опять спокойное каменное лицо, и он равнодушно продолжает свой путь.

Мифасов, наоборот, враг таких эксцентричностей. Разговор его с этими паразитами - образец логики и внушительности.

- Cartolina postale! - в десятый раз ревет продавец.

- Милый мой, - оборачивается к нему Мифасов. - Ведь мы уже тебе сказали, что нам не надо твоих открыток, зачем же ты пристаешь? Когда нам будет нужно, мы сами купим, а пока - настойчивость твоя останется бее всякого результата.

У каждого свой характер. Сандерс и здесь остается Сандерсом.

- Carrrrrtolina postale!!!

Сандерс останавливается и начинает аккуратно пересматривать все открытки. Он берет каждую и медленно подносит ее к близоруким глазам. Пять, десять, двадцать минут…

- Нет, брат. Плохие открыточки.

Умирающий от скуки итальянец рад, наконец, когда эта пытка кончается, хватает забракованные открытки и удирает в какую-нибудь щель, чтобы прийти в себя и собраться с духом.

Когда мы подъезжали к Германии, Крысаков лаконично сказал:

- Тут пьют пиво.

И мы, покорные обычаям приютившей нас страны, принялись поглощать в неимоверном количестве этот национальный напиток.

В Венеции, едва мы переоделись после дороги и спустились на еще не остывшую от дневного зноя пьяцетту, Крысаков потянул носом воздух и сказал:

- Жареным пахнет. Вы спросите, что здесь пьют? Вино. Кьянти.

Назад Дальше