Дело в том, что рестораторы и слуги - невероятные бестии, жадные, трусливые, нахальные, только и помышляющие о том, как бы надуть бедного путешественника, подсунув ему вместо асти - помои, заменив заказанное кушанье отвратительным месивом и приписав к счету процентов пятьдесят.
Поэтому мы, являясь в ресторан, с места в карьер подчеркиваем - с кем им придется иметь дело.
- Почему на скатерти пятно? - яростно кричит Крысаков, свирепо вращая глазами. - Что? Где? Вот оно! Если вы вытираете сапоги скатертью, так можете сунуть ее в карман, а не подсовывать нам!! Это что?? Это что?! Вода? А графин? Его когда мыли? Такие графины на стол ставят?! Позвать метрдотеля! Хозяина сюда! Как же вы нас накормите, если у вас так обращаются с гостями!! На ножах ржавчина! Ложки погнуты! Одна ножка стола короче других!! А? Позовите сюда полицию… Мы консулу пожалуемся!!! Все ваше гнусное заведение по косточкам разнесем!!!
Все обитатели ресторана мечутся около нас в паническом ужасе.
- Будет, - деловито говорит Мифасов. - Довольно. Теперь они подготовлены…
Мы сразу успокаивались.
И, действительно - после этого за нами ухаживали, как за принцами. Подавали лучшее вино, прекрасное кушанье, и счет предъявлялся потом такой честный и скромный, что всякий не отказался бы выдать за него собственную дочь.
- Хорошо ли поужинали, синьоры? Габриэль ждет вас - и лошадка его тоже ждет добрых великодушных синьоров… Какие-то господа сейчас нанимали нас, но мы с лошадкой отказались.
- Вы знаете, что? - дрожа от негодования, вскричал Мифасов. - Я думаю, что нам придется из-за этого проклятого человека уехать из Неаполя раньше времени. Вы подумайте, если он умрет с голоду, мы будем виновниками его смерти… Потому что он не пьет, не ест и ездит за нами с утра до ночи. Он ничего не зарабатывает, не получает ни от нас, ни от других пассажиров, которым он из-за нас отказывает! Что привязало его к нам? Какую несбыточную мечту лелеет он, привязавшись к нам, как пиявка к бескровному железу. Постойте! Я ему сейчас скажу все как следует!
- Не надо! Самое лучшее не обращать на него внимания… Представим себе, что его нет.
Мы пошли дальше, весело беседуя, а Габриэль плелся за нами на своей лошаденке, изредка окликая нас, льстя и заискивая.
С этого вечера мы стали прикидываться, что совершенно не замечаем его, не слышим его голоса и не видим тела. Он вертелся около нас, предлагал, клянчил, а мы продолжали начатую беседу и смотрели сквозь него, как сквозь оконное стекло, равнодушным, неостанавливающимся взглядом.
Утром возник спор, ехать ли в Помпею и на Везувий или только в одну Помпею.
- На что нам Везувий? - говорил Сандерс. - Обыкновенная гора с дырой посредине. Ни красоты, ни смысла. Тем более что она ведь и не дымится.
- Тогда, значит, и Траянову арку не нужно было смотреть: обыкновенная арка, с дырой посредине и тоже не дымится.
- Это не то. Не можем же мы рассматривать все интересные предметы только с двух сторон: дымятся они или не дымятся. А вулкан должен дымиться. Это его профессия. Если же он этого не делает - не стоит и смотреть на лодыря.
- Господа! Кто за Везувий, - сказал Крысаков, - пусть подымет руки.
Было так жарко, что никто и не пошевелился. Даже сам Крысаков - поклонник вулканов - помахал рукой, но поднять ее не имел силы.
Везувий провалился.
Гид, нанятый через контору гостиницы, повез нас в Помпею.
Конечно, почти всю дорогу за нами ехал Габриэль, взывая к нам, предлагая освободить нас от гида и суля различные диковинные уголки в Помпее, о которых гид и не слыхивал.
Пустые угрюмые развалины Помпеи производят тягостное, хватающее за душу впечатление. Стоят одинокие пустые, как глазницы черепа, примолкшие дома, облитые жестоким, палящим глаза солнцем… В каждом закоулке, в каждом крошечном мозаичном дворике притаились тысячелетия, перед которыми такими смешными, жалкими кажутся наши "завтра", "на той неделе" и "в позапрошлом году".
Останавливает внимание и углубляет мысль не главное, не вся улица или дом, а какой-нибудь трогательный по жизненности пустяк: камень, лежащий посреди узкой улицы на повороте и служивший помпейским гражданам для перехода в грязную погоду с одной стороны улицы на другую; какой-нибудь каменный прилавок с углублением посредине для вина - в том домишке, который когда-то был винной лавкой.
Это дает такое до жгучести яркое представление о прошлой повседневной жизни! Так хочется закрыть глаза, задуматься и представить толстого, обрюзгшего продавца вина, разгульных покупателей, толпящихся в лавчонке, стук сандалий промелькнувшей мимо женщины; стан ее лениво изгибается от тяжести кувшина с водой, и черные глаза щурятся от солнца, разбивающего золотые лучи о белый мрамор стен…
Спит мертвая теперь, высохшая, изглоданная временем, как мумия, Помпея, - скелет, открытый через две тысячи лет.
Только проворные изумрудные ящерицы быстро и бесшумно скользят среди расщелин стены, покрытой тысячелетней пылью, да болтливый, жадный, вертлявый гид оглашает немолчной трескотней мертвые, как раскрытый гроб, улицы.
Вот посреди улицы фонтан… Бронзовый фавн с раскрытым ртом, из которого когда-то лилась вода. Гид обращает наше внимание: нижняя губа и часть щеки фавна совершенно стерты; на мраморе водоема видна большая глубокая впадина - будто оттиск руки в мягком тесте. Это - следы миллионов прикосновений уст жаждущих помпеян - на лице бронзового фавна, и миллионы прикосновений рук, опиравшихся на мраморный край водоема, в то время когда губы сливались с бронзовыми губами фавна…
В Риме, в соборе св. Петра, большой палец бронзовой статуи Петра наполовину стерт поцелуями верующих; в какой-то другой церкви мраморная статуя популярного святого имеет странный вид - одна нога обута в бронзовый башмак. Зачем? Мрамор очень непрочный материал для поцелуев. Надолго его не хватит.
Этот стертый рот фавна и большой палец св. Петра дают такое ясное представление о времени, мере и числе, что сжимаешься, делаешься маленьким-маленьким и чувствуешь себя песчинкой, подхваченной могучим самумом, рядом с миллионами других песчинок, увлекаемых в общую мировую могилу…
- Что он вам показывает какого-то дурацкого фавна. Пойдем со мной, добрые, великодушные синьоры!.. Я вам покажу такие пикантные фрески, что вы ахнете. Только мужчинам их показывают, дорогие, прекрасные синьоры!
Из-за расщелины стены показывается орошенная обильным потом плутоватая физиономия Габриэля.
- Что он вам показывает? Все какую-то чепуху… А я вам, синьоры, мог бы показать неприличную статую фавна.
Наш гид настроен серьезно, академично, мошенник же Габриэль, наоборот, весь погряз в эротике, и вне гривуазности и сала - никакого смысла жизни не видит.
Гид отгоняет его, но он увязывается за нами и, следуя сзади, с сардонической улыбкой выслушивает объяснения гида.
- Вот тут, в этом доме, при раскопках нашли мать и ребенка, которые теперь находятся в здешнем музее. Мать, засыпаемая лавой, не нашла в себе силы выбраться из дома - так и застыла, прижав к груди ребенка…
- А неприличную собаку видели, синьоры? - вмешивается Габриэль. - Вот-то штучка… Хи-хи…
Никто ему не отвечает.
В каком-то доме мы, наконец, к превеликому восторгу Габриэля, натыкаемся на висящий на стене деревянный футляр, в виде шкапчика…
Его открывают… Если в античные времена эта фреска красовалась без всякого прикрытия - античная публика имела о стыдливости и пристойности особое представление.
Габриэль корчится от циничного, смеха; наш гид снисходительно подмигивает, обращая наше внимание на некоторые детали.
Человек, который показывает эту непристойность, просит на чай; тот человек, который впустил нас в дом - тоже просит на чай; и тот человек, который пропустил нас в какие-то ворота - взял на чай.
В помпейском музее брали с нас за вход в каждую дверь; неизвестный человек указал пальцем на иссохшее тело помпейца, лежащее под стеклом, сказал:
- Это тело помпейца.
И протянул руку за подаянием.
Я указал ему на Крысакова и сказал:
- Это тело Крысакова.
После чего, в свою очередь, протянул ему руку за подаянием.
Он ничего мне не заплатил, хотя мои сведения были ценнее его сведений: я знал, что его помпеец - помпеец, а он не знал, что мой Крысаков - Крысаков.
Возвращаясь обратно на станцию, мы наткнулись на громадные штабели лавы, сложенной здесь после раскопок; на несколько верст тянулись эти штабели.
Вышел из хижины человек, взял несколько кусков лавы в орех величиной и роздал нам на память. Потом попросил уплатить ему за это.
- Сколько? - серьезно спросил Мифасов.
- О, это сколько будет вам угодно!..
- Нет - так нельзя. Всякая вещь должна быть оплачена ее стоимостью. Во сколько вы цените врученные нам кусочки?
- Если синьоры дадут мне лиру - я буду доволен.
- Сандерс! Уплатите ему лиру.
Мифасов оглядел необозримое пространство, покрытое лавой, и завистливо сказал:
- Какая богатая страна - Италия!
- Почему?
- Четыре кусочка лавы, общим весом в четверть фунта - стоят одну лиру. Сколько же должно стоить все, что тут лежит? Интересно высчитать.
Возвращались усталые.
- Видели в музее сохранившиеся зерна пшеницы, кусочки почерневшего хлеба и даже остатки какого-то кушанья… Это изумительно!
- Понимаю, - подмигнул Крысаков, - просто вы проголодались и потому сворачиваете все на съестное. Вон, кстати, и ресторанчик.
Первый стакан кьянти приободрил нас.
- Милое винцо! Смотрите, господа, что это Сандерс такой задумчивый? Сандерс! Что с вами?
Он рассеянно поднял опущенные глаза и сказал:
- Приблизительно, около двенадцати с половиной миллиардов пудов, на общую сумму девятьсот миллиардов рублей.
- Чего?!!
- Лавы. Тут.
2
Розовая черепаха. - Максим Горький. - Итальянская толпа. - Старик. - Тяжелое путешествие. - Последнее мошенничество. - Опять Габриэль
На Капри пароход отходил утром.
Так как весь Неаполь пропитан звуками музыки и пения, то и на пароходе оказался целый оркестр.
Хорошо живется бездельничающему туристу. Сидит он, развалясь под тентом, а ему играют неаполитанские канцонетты, пляшут перед ним, охлаждают пересохшее от жары горло какой-то лимонной дрянью со льдом - и за все это лиры, лиры, лиры…
Тут же у ног пресмыкается продавец черепаховых изделий и кораллов.
Крысаков, осажденный продавцом, пробует притвориться глухим, но когда это не помогает, прибегает к странному способу: он берет нитку кораллов, осматривает их и пренебрежительно говорит:
- Ну, милый мой, какая же это черепаха!.. Ничего общего.
- Да это, синьор, не черепаха. Это кораллы.
- Что? Не слышу. Ты можешь мне клясться хоть отцом родным - я не поверю, что это черепаха. Разве розовые черепахи бывают?
- Но это не черепаха! Я и не говорю, что это черепаха. Это кораллы.
- Что? Не слышу. А это что? Коралл? Почему же он в форме гребенки?.. Ты, братец, изолгался; ну разве бывает коралл прозрачный, коричневого цвета. Это что-то среднее между янтарем и агатом. Что? Не слышу!
Продавец орет Крысакову в самое ухо:
- Это и есть, господин, черепаха! Настоящий черепаховый гребень.
- Врешь, врешь! Он на коралл ни капельки не похож. Как не стыдно?! Господа, разве это коралл?
- Конечно, не коралл, - в один голос поддерживаем мы.
- Ну, вот видишь. Ты уж думаешь, если мы иностранцы, русские, - так и ничего не понимаем. У нас, братец, за такие штуки в полицию тянут. Ступайте, чужеземец.
Скрипки заливаются, солнце печет, винт оставляет сзади на чудесном лазурном зеркале воды - длинную вспаханную борозду.
У "голубой пещеры" пароход останавливается. Туча лодок подлетает к пароходу, лодочники разбирают пассажиров, и мы, улегшись на дно лодки, вползаем в пещеру.
За то, что пещера, действительно, голубая - с нас берет по лире главный лодочник, берут простые лодочники и потом еще взыскивают в пользу какого-то акционерного общества, которое эксплуатирует голубую пещеру.
Туристы нисколько не напоминают баранов, потому что баранов стригут два раза в год, а туристов - каждый день.
Я не сказал о цели нашей поездки на Капри - мы ехали к Максиму Горькому.
Я бы мог многое рассказать об этом чудесном, интереснейшем человеке нашего времени, об этой кристальной душе, узнав которую, нельзя не полюбить крепко и надолго; я бы мог рассказать о его жизни, так непохожей теперь на печение булок в пекарне, о его мастерском увлекательном разговоре, о детском смехе и незлобии, с которым он рассказывает о попытках компатриотов в гороховых пальто залучить его на родину; бедные гороховые пальто потратились на дорогу, приехали, организовали слежку, но все это было так глупо устроено, что веселые итальянцы за животы хватались от смеху. Так ни с чем и уехали компатриоты; разве что только русский престиж среди итальянцев подняли.
Я бы мог рассказать о той исключительной приветливости и радушии, с которыми мы были встречены писателем…
Но, щадя его скромность, пропущу все это.
А вот нижеизложенное имеет некоторое отношение к этой книге…
Мы говорили о Неаполе.
- О, видите ли, - сказал Горький, - есть два Неаполя. Один Неаполь туристов: жадный, плутоватый, испорченный и распутный; другой - просто Неаполь. Этот чудесен. И неаполитанцы тоже бывают разные… К сожалению, иностранца встречают только отбросы, специально живущие на счет туристов, обирающие их. Будьте уверены, что настоящий неаполитанец с глубоким отвращением относится ко всем этим "тарантеллам", ко всему тому, что специально создано для нездорового спроса форестьера. Нужно пожить между итальянцами, чтобы узнать их. Они добры, великодушны, горячи и неизменно веселы. Я вам расскажу сейчас один случай, очень характеризующий славных неаполитанцев…
Пришло в Неаполь однажды какое-то русское судно. Матрос, отпросившись на берег, стал бродить по городу, дивясь на незнакомую обстановку, пока не наткнулся на кинематограф. Бедняге вятичу или костромичу, взятому от сохи, никогда не приходилось видеть раньше кинематографа, и он решил посмотреть. Купил билет, сел. Просмотрел всю программу - пришел в такой восторг, что остался снова ее смотреть… Билета с него второй раз не спросили, но покосились… Просмотрел второй раз программу… Восхищение его было так велико, что он остался и на третий раз. Тут уж хозяин не выдержал - потребовал, чтобы матросик взял второй билет. Матросик заспорил и, по незнанию ли итальянского языка или по чему другому - но дал хозяину зуботычину. Поднялся крик - матросика схватили и потащили в полицию.
Итальянская толпа любопытна до истерики. Увидели, что ведут чужеземца в полицию, заинтересовались:
- За что? Что сделал?
Хозяин кинематографа рассказал: "смотрел, дескать, человек программу два раза, да еще хотел и в третий раз смотреть. А деньги за билет уплатить отказался, да, кроме того, когда его стали выводить - вступил в драку".
Посмотрели неаполитанцы на матросика.
- Знаете что, - обращаются к полицейским и хозяину. - Отпустите вы его.
- Как-так, отпустите?
- Ну, чего там… Бедный человек, видит кинематограф впервые, обрадовался, что дорвался - за что его в полицию?
- В самом деле, отпустите его.
Толпа загудела - сначала просительно, потом - не просительно.
- Отпустите этого человека! Отпустите его! - гудела вся улица.
Итальянская толпа шутить не любит. Просят, значит, надо сделать.
- Ну, Бог с тобой, - согласился кинематографщик. - Ступай! Отпустите его, я ничего против него не имею.
Торжествующая толпа бросилась качать кинематографщика, полицейских; потом устроила овацию матросику, подхватила его на руки и с веселым пеньем и плясками повела в ближайший кинематограф.
Ввалились, просмотрели программу, подхватили опять матросика на руки и с той же восторженностью повлекли в другой кинематограф, оттуда в третий, четвертый, и так до самого вечера, пока несчастный матросик не взмолился:
- Братцы, отпустите меня! Тошнит меня от него… Вот и вся история. Но сколько в ней неожиданности, добродушия и милой шутки. Ко всякому поводу придерется неаполитанец, чтобы погорланить, повеселиться и поплясать.
До сих пор не могу сказать точно, - какое впечатление произвели мы на Максима Горького.
Говорю это потому, что знаю - порознь каждый из нас сносный человек, но все мы in corpore - представляем собою потрясающее зрелище. Человек с самыми крепкими нервами выносит пребывание в нашей компании не больше двух-трех часов. Шутки и веселье хороши, как приправа, но если устроить человеку обед из трех блюд: на первое соль, на второе горчица и на третье уксус - он на половине обеда взвоет и сбежит.
Однажды ехали мы из Петрограда в Москву - Крысаков, Мифасов и я. В четырехместное купе к нам сел какой-то сумрачный старик. Он начал сурово прислушиваться к нашему разговору… Постепенно морщины на его лице стали разглаживаться, через пять минут он стал усмехаться, а через полчаса хохотал как сумасшедший, радуясь, что попал в такую хорошую компанию. В начале второго часа смех его заменился легкой, немного усталой усмешкой, в середине второго часа усмешка сбежала с лица, и весь он осунулся, со страхом поглядывая на нашу компанию, а к исходу второго часа - схватил сбои вещи и в ужасе убежал отыскивать другое купе.
Мы же были свежи и бодры, как втянувшиеся в алкоголь пьяницы, которых и бутылка рому не свалит с ног…
На другой день мы решили сами (безо всякой просьбы со стороны Горького) покинуть Капри и вернуться на родину - в Неаполь.
Пароход отходил в 4 часа дня, но был другой способ добраться до Неаполя - на лодке.
Мы с Крысаковым сначала колебались в выборе, но когда Мифасов и Сандерс подали голоса за пароход - мы решили ехать на лодке.
Минусы были таковы: 30 верст по палящей жаре. Если не будет ветра - на веслах 6–7 часов езды (на пароходе 1 1/2 часа), если же будет ветер, то будет и качка. Цена - на пароходе 8 лир, на лодке 30.
Облив Сандерса и Мифасова потоком холодных, ядовитых, презрительных слов и замечаний, мы вдвоем сели в 10 часов утра и поехали.
Ветер оказался таков: не настолько сильный, чтобы надуть паруса, и не настолько слабый, чтобы не было качки.
Поэтому мы стояли на месте, и нас качало. Я немедленно подружился с лодочниками. Откупорил бутылку кьянти, угостил этих добрых людей, эти добрые люди угостили меня какой-то колбасой с хлебом, и потом я с этими добрыми людьми принялся горланить неаполитанские песни.
Что в это время делалось с Крысаковым - говорить не буду; он частенько наклонялся за борт, и не знаю, что заставляло его вести себя так - проклятая качка, которой он не переносил, или наше энергичное, но нестройное пение.
А сверху палило прежестокое, обваривавшее нас, как раков, солнце, а внизу колыхалась изумрудная вода, и вялый парус ласково трепал Крысакова по лицу.
Бедняга частенько наклонялся за борт, и мы из деликатности отворачивались, рассматривая какую-нибудь чайку и заглушая его стоны визгливым пением "Bella Napoli" и "Sole mio".
Приехали мы на полчаса (они выехали в 4 часа!) позднее Сандерса и Мифасова. То есть, приехал я почти один, потому что от большого могучего Крысакова осталась одна оболочка, которую я, как плед, перекинул через руку, выходя из лодки.