Привычному человеку, конечно, не особенно больно, когда его бьют. Но непривычный француз, получив удар кулаком в живот, заревел, как бык, и обрушился на маленький столик с цветочным горшком.
Несколько французов вскочили и бросились на славного, веселого, кроткого Крысакова.
Крысаков повел могучими плечами, ударил ногой по громадному столу, и все слилось в одну ужасающую симфонию звона разбитой посуды, стона раненых и яростного крика взбешенного Крысакова.
Вот подите ж: глупые разные "Земщины" и "Колоколы" с истинно дурацким постоянством из номера в номер уверяют десяток своих читателей, что сатириконцы - это жиды (?!) без всякого национального чувства и достоинства.
А Крысаков безрассудно, без всякого колебания, полез один на двадцать человек именно за одну нотку в голосе хозяина, которая показалась ему безмерно горькой и обидной.
И вот когда зажиревший в свободах француз поднял, по примеру всероссийского городового, руку на русского - в голове должно помутиться и рассудок должен отойти в сторону…
- Мерзавцы, - гремел голос нашего товарища. - Русских бьют? Не так ли вот? Или, может быть, этак?
Двое пытались уползти от него в дверь, один выскочил в раскрытое окно; какой-то глупец схватил палку, взбежал по винтовой лестнице в углу комнаты и пытался поразить оттуда всесокрушающего Крысакова; но тот схватил палку, стащил ее вместе с обладателем с лестницы и, задав ему солидную трепку, бросил палку под ноги двум последним удиравшим противникам.
Поломанные стулья, разбитая посуда, хрустящим ковром покрывавшая пол, и посредине Крысаков с мужественно поднятыми руками и ногой на животе лежащего без чувств хозяина…
Момент - и он забился в шести дюжих руках… Три полисмена схватили его, приглашенные расторопной хозяйкой пансиона.
- Полиция? - сказал Крысаков. - Сдаюсь. Это уже закон!
Но когда его привели в участок и комиссар предложил в резкой форме снять шляпу, Крысаков с любопытством спросил:
- А почему вы в шляпе?
Полисмен сзади ударом ладони сбил с Крысакова шляпу, но Крысаков повернулся и в один момент посбивал с полисменов кепи (по своей теории - "иногда и русские бьют").
Нужно ли говорить еще что-нибудь?
Личное задержание, штраф, убытки за поломанную посуду и поврежденных французов - одним словом, мы уехали вдвоем с Сандерсом, оставив Крысакову для подкрепления Мифасова.
Потом они передавали нам, что русский консул, к которому Крысаков обратился за заступничеством, сказал:
- Знаете что? Не стоит поднимать истории… Заплатите им штраф и убытки. Правда, они первые оскорбили вашу жену… Но если бы недалеко были наши броненосцы, я бы говорил с ними. А так, что я могу сказать?! Что мы можем сказать?
Жалкое, забитое существо этот консул.
Нам говорили опытные люди, что если русский человек хочет найти серьезное заступничество - он должен обратиться к английскому консулу.
И вот мы едем в Россию.
В Вержболове поздоровались с жандармом, а Сандерс, изнемогая, остановил носильщика и сказал:
- Я хочу услышать от тебя хоть одно русское слово. Истосковался. Скажи мне его, это слово, вот тебе за это целковый.
- Мерси, - ответил расторопный носильщик.
Пахло щами.
КОНЕЦ
Круги по воде
От автора
Посвящаю Александре Яковлевне Садовской
Я расскажу все как было.
- Как вы предполагаете назвать эту книгу? - спросил мой издатель.
- Я подумаю, - отвечал я. - Через три дня дам вам ответ.
Через три дня, встретившись со мной, издатель вторично задал тот же вопрос.
Я поднял глаза к небу и тихо сказал:
- Жаркое, пышное лето… Медленная, зеркальная река, обрамленная дремлющей зеленью… Я стою на берегу и один за другим бросаю в воду круглые камушки… С громким всплеском они падают, исчезают, но от них бегут круги… Сначала маленький круг - резкая, энергичная морщина на зеркальной глади… За маленьким - больший, тоже четкий и энергичный, а за ним все более и более широкие, но уже нежные, незаметные… какие-то умиротворенные и кроткие… И последний огромный круг, замирающий где-то за пределами моего зрения, совсем неуловимый, как улыбка на лице умирающего… Я бросаю второй, третий камушек. Такие же ожерелья появляются вокруг того места, где он утонул, - ширятся, расплываются и умирают. Вернее, не умирают, - они все идут, идут крошечными, микроскопическими волнами, но простой, грубый глаз их не увидит…
- Все это так, - перебил издатель, этот человек с типографской машиной вместо сердца, - но все-таки как же вы назовете книгу?
- Мои рассказы, - задумчиво сказал я, - те же круги по воде… Сравнение головы читателя с рекой, в которую бросаешь камни, немного смелое, но я прибегаю к этому сравнению, чтобы вы меня поняли… Мои рассказы так же должны западать в читательские головы и, сделав в читательской памяти резкий, энергичный круг, постепенно расплыться на всю читательскую жизнь нежными, еле уловимыми волнами.
- Пожалуй, это для читателя слишком сложно, - возразил издатель. - Он не сумеет всего этого проделать.
- Чего проделать? Ему ничего не надо и проделывать. Это сделается само собой…
- Значит, вы говорите, что берете книгу, бросаете ее читателю в голову, и он…
- Да нет же! - нетерпеливо сказал я. - Просто книга выходит обыкновенным способом, но я даю ей такое название, которое должно иметь некоторую логическую связь с ее содержанием.
- Я немного не понял… как название? "Широкая, пышная река летом, в которую вы…"
- Ах, Боже мой! Я назову книгу: "Круги по воде". При чем тут пышная река летом?
Понял ли меня этот человек, с фальцовочной машиной вместо души, презиравший всякое первое издание, еле раскланивавшийся с третьим и подобострастный, суетливый перед десятым? Я думаю, нет.
Тем не менее он сказал:
- Как хотите. Значит, круги по воде? Я, значит, сегодня же заказываю обложку художнику.
* * *
Конечно, кроме себя, никого винить мне не следует. Нужно было обстоятельно потолковать с художником, рисовавшим обложку, чего я, за недосугом, не сделал.
Увидев эту обложку уже в печати, я зашатался… У меня потемнело в глазах и из груди вырвался стон.
- Что это такое?! - закричал я, сдерживая готовые хлынуть слезы.
- Круги на воде, - самодовольно сказал художник. - Не думаете ли вы, что их маловато? Я на них не скупился.
- Это круги на воде! - застонал я. - Совсем другая мысль!.. А мне нужно было не "на", а "по"! Слушайте!
Я, обессиленный, опустился на стул и тихо начал:
- Жаркое, пышное лето… Медленная, зеркальная река… Я стою на берегу и один за другим бросаю в воду камушки… И от них бегут круги…
- Да… - неуверенно сказал художник. - Те круги иначе рисуются… Другой сорт… Впрочем, знаете что? Оставьте так.
- Так?! А моя мысль, моя прекрасная аллегория…
- Так тоже получается аллегория… Вы выпустили книгу. Для всякого человека, которого гнетет тоска, это тот спасательный круг, за который он должен ухватиться…
- Вы мне не льстите? - подозрительно спросил я.
- Что вы! Прекрасная книга! Прямо спасение утопающих.
- Ну вы думаете, прекрасная? - улыбнулся я сквозь слезы.
- Она-то? Поразительная книга!
Это меня немного успокоило.
* * *
Я счел необходимым предпослать читателям это краткое объяснение, боясь, чтобы они не заподозрили меня в отсутствии сообразительности.
Виноват художник.
Нет более прямолинейных и "не от мира сего людей", чем художники.
Недавно я попросил того же самого художника нарисовать обложку для "альманаха мелочей" под названием. "Пауки в банке".
- Хорошо, понимаю! - сказал он, вдумавшись в заглавие. - Это будет очень забавно: изобразить помещение банка и за конторками сидят этакие пауки, водя лапами по книгам…
- Боже вас сохрани! Не банк, а банка. Пауки в банке! Аллегория собрания ядовитых мелочей!
Нет более прямолинейных и стремительных людей, чем художники.
Попробуйте поручить одному из них нарисовать, не объяснив как следует, зайчиков на стене. Будьте уверены, что он аккуратно развесит на стене головой вниз десяток мертвых зайцев и будет утверждать потом, что тут есть тоже аллегория.
Автор
Двуличный мальчишка
I
Авторы уголовных романов и их читатели не поняли бы странной двойственной натуры мальчишки Алёшки - натуры, которая в свое время привела меня в восхищение и возмутила меня.
Авторы уголовных романов и их читатели прославились своей прямолинейностью, которая обязывала их не заниматься смешанными типами - злодеи должны быть злодеями, добрые - добрыми, а если капелька качеств первых попадала на вторых или наоборот - все кушанье считалось испорченным… Злодей - должен быть злодеем, без всяких уверток и ухищрений… Он мог раскаяться, но только в самом конце, и то при условии, что, в сущности, он и раньше был симпатичным человеком. Добрый тоже мог стать в конце романа злым, бессердечным, но тоже при условии, что автор опрокинет на него целую гору несчастий, людской несправедливости и тягчайших разочарований, которые озлобят его. Ни в одном из таких романов я не встречал жизненного простого типа, который сегодня поколотил жену, а завтра подаст гривенник нищему, утром прилежно возится у станка, штампуя фальшивые деньги, а вечером вступится за избиваемого еврея.
Человек - более сложный механизм, чем, например, испанский кинжал, вся жизнь которого сводится только к двум чередующимся поступкам: он или режет кому-нибудь горло, или не режет.
Попадись автору уголовных романов Алёшка - он повертел, повертел бы его, понюхал, лизнул бы языком и равнодушно отбросил бы прочь.
- Чёрт знает, что такое!.. Ни рыба ни мясо.
В жизни не так много типов, чтобы ими разбрасываться…
Я подбираю брошенного разборчивым романистом Алёшку и присваиваю его себе. Об Алёшке я сначала думал, как о прекрасном, тихом, благонравном мальчике, который воды не замутит. В этом убеждали меня все его домашние поступки, всё комнатное поведение, за которым я мог следить, не сходя с места.
Мы жили в самых маленьких, самых дешёвых и самых скверных меблированных комнатах. Я - в одной комнате, Алёшка с безногой матерью - в другой.
Тонкая перегородка разделяла нас.
Я так часто слышал мягкий, кроткий Алёшкин голос:
- Мама! Хочешь, ещё чаю налью? Отрезать ещё кусочек колбасы?
- Спасибо, милый.
- Книжку тебе ещё почитать?
- Не надо. Я устала…
- Опять ноги болят? - слышался тревожный голос доброго малютки. - Господи! Вот несчастье, так несчастье!..
- Ну ничего. Лишь бы ты, крошка, был здоров.
- Ну-с, - важно говорил Алёшка, - в таком случае, ты спи, а я напишу ещё кое-какие письма.
Было ему около десяти лет.
Однажды я встретился с ним в коридоре.
- Тебя Алёшкой зовут? - спросил я, вежливо, ради первого знакомства, дергая его за ухо.
- Алёшкой. А что?
- Да ничего. Ну, здравствуй. У тебя мать больная?
- Да, брат, мать больная. С ногами у неё неладно. Не работают.
- Плохо ваше дело, Алёшка. А деньги есть?
- В сущности, - сказал он, морща лоб, - денег нет. Тем и живём, что я заработаю.
- А чем ты зарабатываешь?
Посмотрев на меня снизу вверх (я был в три раза пыше его), он с любопытством спросил:
- Тебе там наверху не страшно?
- Нет. А что?
- Голова не кружится?
Я засмеялся.
- Нет, брат. Всё благополучно.
- Ну, и слава Богу! До свиданья-с.
Он подпрыгнул, ударил себя пятками по спине и убежал в комнату матери.
Эти нелепые замашки в таком благонравном мальчике удивили меня. С матерью он был совсем другим. Я понял, что хитрый мальчишка надевает личину в том или другом случае, и решил при первой возможности разоблачить его.
Но он был дьявольски хитёр. Я несколько раз ловил его в коридоре, подслушивал его разговоры с матерью - всё было напрасно. При встречах со мной он был юмористически нахален, подмигивал мне, хохотал, а сидя с матерью, трогательно ухаживал за ней, читал ей книги и в конце вечера неизменно говорил, с видом заправского молодого человека:
- Ну-с, а мне нужно написать кое-какие письма.
Я приставал к нему несколько раз с расспросами:
- Что это за письма?
Он был непроницаем.
Однажды я решился на жестокость. - Не хочешь говорить мне, - равнодушно процедил я, - и не надо. Я и сам знаю, кому эти письма…
- Ну? Кому? - тревожно спросил он.
- Разным благодетелям. Ты каждый день с этими письмами пропадаешь на несколько часов… Наверное, таскаешься по благотворителям и клянчишь.
- Дурак ты, - сказал он угрюмо. - Если бы я просил милостыни, то и у тебя просил бы. А я заикнулся тебе хоть раз? Нет.
И добавил с напыщенно-гордым видом:
- Не беспокойся, брат… Я не позволю себе просить милостыни… Не таковский!
Должен признаться: я был крайне заинтересован таинственным Алёшкой. Сказывались мои двадцать два года и 24 часа свободного времени в сутки.
Я решил выследить Алёшку.
II
Был тёплый летний полдень.
Из-за перегородки слышался монотонный голос Алёшки, читавшего матери "Анну Каренину". Через некоторое время он прервал чтение и заботливо спросил:
- Устала?
- Немного.
- Ну, отдохни. А я пойду. Если захочется без меня кушать, смотри сюда: вот ветчина, холодные котлеты, молоко.
Захочется читать - вот книга. Ну, прощай.
В последовательном порядке послышались звуки: поцелуя, хлопнувшей двери и Алёшкиных шагов в коридоре.
Я схватил шляпу и тихонько последовал за Алёшкой.
Через двадцать минут мы оба очутились в Летнем саду, наполненном в это время дня дряхлыми старичками, няньками с детьми и целой тучей девиц с вечными книжками в руках.
Алёшка стал непринуждённо прохаживаться по аллеям, бросая в то же время косые проницательные взгляды на сидевших с книжками девиц и дам и делая при этом такой вид, будто бы весь мир создан был для наслаждений и удовольствий.
Неожиданно он приостановился.
На скамейке, полускрытой зелёным кустом, сидела сухая девица и, опустив книгу на колени, мечтательно глядела в небо.
Думы её, вероятно, витали далеко, отрешившись от всего земного, рассеянный взгляд видел в пространстве его, прекрасного чудесного героя недочитанной книги, обаятельного, гордого красавца, а неспокойное сердце девичье крепко и больно колотилось в своей неприглядной, по наружному виду, клетке.
Алёшка тихо приблизился к мечтательнице, стащил с головы фуражку и почтительно сообщил;
- А вам, барышня, письмецо есть…
- От кого? - вздрогнула девица и обернула к Алёшке своё, ставшее сразу пунцовым лицо.
- От "него", - прошептал Алёшка, щуря глаза, с самым загадочным видом.
- А… кто… он?.. - ещё тише, чем Алёшка, прошелестела девица.
- Не велено сказывать. Ах! - вскрикнул он неожиданно (будто прорвался) с самым простодушным глуповатым восторгом. - Если бы его видели; такой умница, такой красавец - прямо удивительно!
Девица дрожащими руками взяла письмо… на лице её было написано истерическое любопытство. Грудь тяжело вздымалась, а маленькие бесцветные глаза сияли, как алмазы…
- Спасибо, мальчик. Ступай… Впрочем, постой. Вот тебе!
Девица порылась в ридикюле, вынула две серебряных монеты и сунула их в руки доброму вестнику.
Добрый вестник осыпал её благодарностями, отсалютовал фуражкой и сейчас же деликатно исчез, не желая присутствовать при такой интимности, как чтение чужого письма.
Сидя на противоположной скамье, я внимательно следил за девицей. Бледная, как смерть, она лихорадочно разорвала конверт, вынула из него какую-то хитроумно сложенную бумажку, развернула её, впилась в неё глазами и сейчас же с лёгким криком уронила её на пол… Бесцветные глаза девицы метали молнии, но она быстро спохватилась, напустила на себя равнодушный вид, поднялась, забрала свою книгу, сумочку и быстро-быстро стала удаляться.
Когда она скрылась с глаз, я вскочил, поднял брошенное письмо от "него" и прочел в этом таинственном письме только одно слово:
- Дура!
Второе лицо Алёшки было разгадано.