Том 9. Очерки, воспоминания, статьи - Куприн Александр Иванович 17 стр.


Автомобиль останавливается. Но пилот не хочет спускаться в этом месте. "Здесь колючки, и можно поцарапать шар. Прошу вас, господа, - обращается он к нам, - не выскакивайте из корзины до тех пор, пока она не будет на земле. Я вам сам скажу, когда будет можно". Автомобиль оттягивает нас на дорогу, и вот мы мягко, плавнее, чем на лифте, соприкасаемся с землею, между тем как огромный шар, освобождающийся от газа, тихо ложится сбоку нас. И земля - ее темный вид, ее могучий запах мне кажутся вновь чудесными и прекрасными. Мы вылезаем из корзины. Шар лежит теперь на земле толстыми, длинными, извилистыми складками, напоминающими огромных желтых гусениц. Кругом его - праздничная, немного дикая, немного пьяная толпа местных обывателей, которая с каждой минутой становится гуще и гуще. Предстоит простая задача. Надо, чтобы не более чем 5 человек походили по шару, чтобы выдавить из него последние остатки газа. Это займет не более 10 минут, а каждый рабочий заработает за это время по 60 копеек. Но толпа требует, чтобы непременно каждому из здесь присутствующих дали именно по такой сумме, а всех их не менее чем 300 человек. Мудрый дядя Влас шныряет между народом и подвинчивает его. "Шар упал на нашей земле, стало быть, он наш, - говорят поселяне, - захотим и вовсе не отдадим". Крестьяне лезут с сапогами на нежную оболочку шара. Многие из них, несмотря на то что мы до хрипоты убеждаем их в опасности огня вблизи шара, преспокойно курят цигарки. С большими усилиями приходится их осаживать назад, наступая на их ноги. Мальчишки в диком упоении носятся взад и вперед и визжат. Я вижу, как Уточкин, согнув спину и широко расставив руки, медленно и осторожно теснит толпу назад. И вдруг раздается провокаторский возглас дяди Власа: "Хлопцы, он наших девок лапает!" Понятно, что тут было вовсе не до лапанья, но Уточкин впоследствии признавался, что это был самый рискованный момент во всем нашем путешествии (кстати, прошедшем самым благоприятным и изящным образом). Однако наш пилот быстро и необыкновенно ловко нашелся. Подойдя к тому, кто это сказал, вплотную, он крикнул: "По-по-погляди мне в глаза! Как ты смел это подумать? Что?" И странно: этот окрик сразу подействовал. Через несколько минут опустевший шар был уже сложен вдвое и вчетверо, втиснут в корзину и втащен в подводу. Мы расплатились. Правда, при этом появилось несколько чудаков, из которых один требовал денег за то, что он первым увидел шар, другой - первым ухватился за канат, третий - за то, что понапрасну потерял время, а четвертый - просто по пьяному делу. Совсем уже поздним вечером мы нашли - и то с большим трудом - огромный рыдван, запряженный тремя клячами, случайно проезжавший по этой дороге с дальними пассажирами. За огромную цену кучер взялся доставить до города нас троих. Четвертый наш товарищ еще раньше приехал в город на автомобиле. Мы тащились часов пять, слезая на крутых пригорках. Всех нас, едущих, оказалось восемь человек. Помню, что, отправляя руку в карман за папиросами, я все ловил себя на мысли, что нельзя курить, и каждый раз после этого мне бывало смешно. С. И. Уточкин говорил о своей любимой мечте - об аэропланах. Тут же оказалось, что все его карманы наполнены кипами специальных журналов по авиатике. С восторгом рассказывал он о полетах Блерио, Латама, Райта и других, у которых он учился и учится. Говорил о том, что на днях едет в Париж к Вуазену. Уже настала ночь. Клячи едва передвигали ноги по грязной дороге. Но неожиданно наш бывший пилот замолчал. Нагнувшись близко, я поглядел на него. Откинувшись на спинку экипажа, он спал тем ровным, глубоким, беззвучным сном, каким неожиданно засыпают только дети после целого дня беготни. И почему-то в этот момент я подумал, что совершенно прав император Вильгельм, который все собирается, но, по свойственной ему дальновидности, никак не соберется полететь с Цеппелином, но, право, будь я на месте Василия Федоровича, я бы, не задумавшись ни на одну секунду, полетел с нашим пилотом на его будущем аэроплане, точно так же, как я пошел бы с этим человеком на всякое предприятие, требующее смелости, риска, ума и звериной осторожности.

Теперь прошло два дня со времени нашего полета, и весь наш воздушный путь представляется мне не как действительность, а как необычайный фантастический сон, виденный мною много лет тому назад. Ярче всего осталось только ощущение физической боли в ушах и смешное чувство, когда вдруг полезешь за папиросами в карман, спохватишься, что нельзя курить, а потом больно вспомнишь, что ты не на воздушном шаре…

Мой полет

Очень жаль, что меня о моем полете расспрашивало несколько сот человек, и мне скучно повторять это снова. Конечно, в крушении аэроплана господ Пташниковых и в том, что мой бедный друг Заикин должен был опять возвратиться к борьбе, виноват только я.

Год тому назад, во время полетов Катанео, Уточкина и других, Заикин зажегся мыслью, чтобы летать. В это время мы вместе с ним были на аэродроме. Со свойственной этим упрямым волжанам внезапной решительностью он сказал:

- Я тоже буду летать! Дернул меня черт сказать:

- Иван Михайлов, беру с вас слово, что первый, кого вы поднимете из пассажиров, буду я!

И вот почти ровно через год, в очень ненастную, переменчивую одесскую погоду, Заикин делает два великолепных круга, потом еще три с половиною, достигая высоты около пятисот метров. Затем он берет с собой пассажиром молодого Навроцкого, сына издателя "Одесского листка", и делает с ним законченный круг, опускаясь в том же месте, где он начал полет. Несмотря на то что на аэродроме почти что не было публики платной, однако из-за заборов все-таки глазело несколько десятков тысяч народа. Заикину устроили необыкновенно бурную и, несомненно, дружественную овацию.

Как раз он проходил мимо трибуны и раскланивался с публикой, улыбаясь и благодаря ее приветственными, несколько цирковыми жестами. В это время, бог знает почему, я поднял руку кверху и помахал кистью руки. Заметив это, Заикин наивно и добродушно размял толпу, подошел ко мне и сказал:

- Ну что ж, Лексантра Иваныч, полетим?

Было очень холодно, и дул норд-вест. Для облегчения веса мне пришлось снять пальто и заменить его газетной бумагой, вроде манишки. Молодой Навроцкий, только что отлетавший, любезно предложил мне свою меховую шапку с наушниками. Кто-то пришпилил мне английскими булавками газетную манишку к жилету, кто-то завязал мне под подбородком наушники шапки, и мы пошли к аэроплану.

Садиться было довольно трудно. Нужно было не зацепить ногами за проволоки и не наступить на какие-то деревяшки. Механик указал мне маленький железный упор, в который я должен был упираться левой ногой. Правая нога моя должна была быть свободной. Таким образом, Заикин, сидевший впереди и немного ниже меня на таком же детском креслице, как и я, был обнят мною ногами. Правую ногу мою свела вдруг судорога от неудобного положения. Я пробовал об этом сказать, но это уже было невозможным, потому что пустили в ход пропеллер. Тогда я изо всей силы прижал икру ноги к какой-то вертикальной стойке и болью заставил судорогу прекратиться. Всякие разговоры и протесты были бы бесполезны, потому что ни крик, ни выстрел из пистолета не были бы слышны моим авиатором, которому я так легкомысленно вверил мою жизнь. Затем ощущение быстрого движения по земле - и страх!

Я чувствую, как аппарат, точно живой, поднимается на несколько метров над землей, и опять падает на землю, и катится по ней, и опять подымается. Эти секунды были самые неприятные в моем случайном путешествии по воздуху. Наконец, Заикин, точно насилуя свою машину, заставляет ее подняться сразу вверх.

Встречный воздух подымает нас, точно систему игрушечного змея. Мне кажется, что мы не двигаемся, а под нами бегут назад трибуны, каменные стены, зеленеющие поля, деревья, фабричные трубы.

Гляжу вниз - все кажется таким смешным и маленьким, точно в сказке. Страх уже пропал. Сознательно говорю, что помню, как мы повернули налево и еще и еще налево. Но тут-то вот и случилась наша трагическая катастрофа. Встречный ветер был раньше нам другом и помощником, но когда мы повернулись к нему спиной, то сказались наши, то есть мои и пилота, тринадцать пудов веса плюс пропеллер, плюс мотор "гном" в пятьдесят сил, плюс ветер, гнавший нас в спину. Сначала я видел Заикина немножко ниже своей головы. Вдруг я увидел его голову почти у своих колен. Ни у меня, ни у него (как я потом узнал) не было ни на одну секунду ощущения страха - страх был раньше. С каким-то странным равнодушным любопытством я видел, что нас несет на еврейское кладбище, где было на тесном пространстве тысяч до трех народа.

Только впоследствии я узнал, что Заикин в эту критическую секунду сохранил полное хладнокровие. Он успел рассчитать, что лучше пожертвовать аэропланом и двумя людьми, чем произвести панику и, может быть, стать виновником нескольких человеческих жизней. Он очень круто повернул налево… И затем я услышал только треск и увидел, как мой пилот упал на землю.

Я очень крепко держался за вертикальные деревянные столбы, но и меня быстро вышибло с сиденья, и я лег рядом с Заикиным.

Я скорее его поднялся на ноги и спросил:

- Что ты, старик? жив?!

Вероятно, он был без сознания секунды три-четыре, потому что не сразу ответил на мой вопрос, но первые его слова были:

- Мотор цел?..

Как это ни странно, но я утверждаю, что во время падения не было ни у него, ни у меня ни одного момента страха. Все это происходило будто в сказке, было какое-то забвение времени, опасности, ценности собственной жизни, было какое-то странное равнодушие.

Повторяю, что страх был только тогда, когда мы с трудом отдирались от земли. Сидя потом в буфете за чаем, Заикин плакал. Я старался его утешить, как мог, потому что все-таки я был виноват в этом несчастии. В тот же вечер решилась его судьба. Братья Пташниковы, миллионеры, хотевшие эксплуатировать удивительную дерзость этого безграмотного, но отважного, умного и горячего человека, перевели исковерканный "фарман" в гараж и запечатали его казенными печатями, и Заикин не мог войти в этот сарай, хотя бы для того, чтобы поглядеть хоть издали на свое детище. Все это дело прошлое. Заикин опять борется в Симферополе и часто пишет мне совершенно безграмотные, но необыкновенно нежные письма и подписывается: "Твой серенький Иван".

Несмотря на то что я своим нечаянным первым жестом перевернул его карьеру, он совсем не питает ко мне злобы, но зато и я твердо уверен в том, что через год, через два он непременно полетит на собственном аппарате. И не в угоду зевающей публике, а на серьезных авиационных конкурсах, и я уверен, что он сделает себе, несмотря на его отчаянность, бессмертное имя. Что касается меня - я больше на аэроплане не полечу!..

Лазурные берега

Глава I. Необходимое наставление для туристов

Параграф первый того путеводителя для русских за границей, который мы надеемся в скором времени выпустить в свет, будет гласить: "Не верьте ни одному книжному путеводителю"; параграф второй советует также не верить ни гидам, ни местным жителям, ни смотрителям тюрем, дворцов и музеев и сторожам при них; параграф третий: не возить с собою много багажа. Это дорого, хлопотливо и неудобно. Три четверти вещей вам никогда не понадобится, а про пассажиров, увешанных баулами, чемоданами, сумками, картонками и сетками, летящих стремглав по перрону, со шляпой на затылке, с мокрыми волосами, упавшими на лоб, с растерянными глазами, да еще с зонтиком под мышкой и в теплых резиновых калошах - про этих пассажиров туземец так и говорит, показывая пальцем: поглядите, вот мчится русский вьючный верблюд; параграф четвертый советует следующее: не ездите никогда с круговым билетом Куковской компании, чтобы не уподобиться овечьему стаду, гонимому свирепыми пастухами, или толпе, мелькающей, точно ураган, на экране кинематографа; параграф пятый: но не ездите также и в экспрессе, готовом вытрясти из человека все внутренности, довести его до морской болезни или до буйного расстройства нервов.

Представьте себе, что вы сидите в этом сумасшедшем поезде; предположим, что вы захотели бы через окно полюбоваться на очаровательные окрестности, но… видите пред собой какую-то мутную, то зеленую, то синюю, то совсем пеструю полосу, которая мчится и мчится назад, слепит глаза и кружит голову. Вы захотели налить себе в стакан чаю, но вас внезапно отбрасывает куда-то в сторону, и горячая жидкость попадает на тонзуру ни в чем не повинного почтенного патера. Даже привычного лакея из вагон-ресторана, почти жонглера по ловкости, иногда на ходу так качнет, что он летит вместе с подносом, тарелками, стаканами, вилками, ножами, ложками и соусниками на первого попавшегося человека или разбивает головою оконное стекло; параграф шестой: берегитесь австрийской поездной прислуги, особенно берегитесь тогда, когда она знает, что вы русский или русская; параграф седьмой: остерегайтесь брать сдачу итальянскими деньгами - их потом у вас нигде не примут: ни в ресторанах, ни в трамваях, ни в булочных, ни в табачных лавках, ни в кассах купален. Даже в самой Италии эти чентессимы, кажется, не в особом почете.

Все вышесказанное уже потому должно иметь в глазах русских путешественников веское значение, что ни один бедекер об этом не упоминает, а скромный автор, пишущий эти строки, испытал удовольствия заграничной поездки на собственной шкуре.

Примечание. При незнании языка очень рекомендуется притвориться глухонемым. К такому способу прибег один мой приятель. Правда, я должен оговориться, эта уловка сошла для него благополучно только до Генуи, а потом его вместо Рима завезли в Марсель.

Глава II. Географическое недоразумение

Европа, если ехать туда, начинается задолго до Варшавы, а если ехать обратно, то она кончается в Границе. Этот географический абсурд немного напоминает старый рассказ о том, как один хозяин зверинца объяснял посетителям своего крокодила: "От головы до хвоста имеет ровно две сажени, а от хвоста до головы ровно две сажени и пять вершков". Однако надо мириться с правдой. За много станций до Варшавы вы уже видите из окна вагона прекрасно обработанные поля; их ровные квадраты ограничены белоснежными грушевыми и яблонными деревьями. Видите, что фруктовые сады выхолены и сбережены любящими неустанными руками, каждое деревцо подстрижено и подрезано, всегда его ствол выкрашен известью. Видите повсюду серебристые, бегущие по скатам ручейки, орошающие сады.

Вспаханные поля лежат черные и лоснящиеся, как бархат. Шоссейные дороги сияют своей ровной белизной. Фермы окружены садами и цветниками. Все красиво и опрятно.

В Варшаве вы пересаживаетесь с поезда ширококолейной дороги на поезд узкоколейной дороги, но разницы вы не замечаете. От Варшавы поезд сопровождает австрийская вагонная прислуга, народ, - как я уже выше сказал, - не первой честности, но вежливый, предупредительный и в то же время полный сознания собственного достоинства. Таможенные австрийские чиновники в Границе корректны, сухи, но не придирчивы: досмотр делают, проходя через вагоны, охотно верят пассажирам на слово и не копаются в чужом белье. На обратном пути, именно в русской таможне, в той же Границе, которая отстоит от Варшавы на целую ночь пути, вам сразу дают понять, что началось любезное нашему сердцу отечество. Мало есть на свете более печальных зрелищ, чем это огромное, грязное, полутемное, заплеванное зало таможни, похожее одновременно и на сарай и на каземат. Эта усталая, замученная, ночная, невыспавшаяся публика, загнанная сторожами, точно стадо, за перегородку, эти ворохи подушек, одеял, грязного белья, домашнего скарба, лежащие на деревянных засаленных прилавках, эти разверстые пасти чемоданов, из которых вывалилось наружу разное тряпье, эти грубые, грязные, запущенного вида солдаты, насквозь пропитанные запахом водки и махорки, эти откормленные, равнодушные чиновники, которые прогуливаются тут же, ничего не делая, заложив ручки в брючки, и попыхивают папиросками - люди, не говорящие, когда вы их о чем-нибудь спрашиваете, а лающие.

Но, однако, мне довелось быть свидетелем того, как эти надворные советники приняли большое участие в одной барышне. Вероятно, это было развлечением от их повседневной скуки, от местных сплетен и жалкого провинциального чиновничьего флирта, а может быть, надеялись найти в саквояже этой милой, очень красивой девушки, с тонким породистым лицом, прокламации? Я видел, как она заплакала от стыда. Конечно, они ничего не нашли, кроме нестираного белья. Но ржали над этим зрелищем, точно стоялые жеребцы. И так же я видел, как в четыре часа утра во время проливного дождя вытаскивали из вагонов детей, несмотря на протесты их матерей. Право, это было похоже на какое-то Иродово избиение младенцев.

Удивляли меня также станционные жандармы: и у офицеров и у солдат были голубые глаза и голубые околыши. Я долго ломал голову над тем, что к чему подбирается: околыши к глазам или глаза к околышам. Но это мне оказалось не по силам, и я бросил об этом думать. Кончилась заграница, начинается Россия. И первое, что я увидал в Варшаве по возвращении из-за границы, был городовой, который бил ножнами шашки по спине извозчика и вслух говорил такие слова, от которых его старая, притерпевшаяся ко всему кляча из белой сделалась рыжей.

Глава III. За границей

Поезд по узкоколейной дороге мчится с какой-то особой железной бодростью, мелькая мимо деревень, ферм, островерхих церковок, великолепно возделанных полей. Мчится он почти без остановок, изредка станет на минуту, передохнет. И ты не успеешь выпить кружку пива, которую тебе услужливо протянул в окно шустрый мальчуган весь в золотых пуговицах в два ряда, как раздается чей-то возглас: "Аб!" - и поезд летит дальше.

Вот и подите, говорите о культуре! У нас, по крайней мере, на станции с пятиминутной остановкой поезд стоит двадцать пять минут, и никто на это не обращает внимания. Обер-кондуктор с машинистом пошли пить чай к помощнику кассира, а утомленные, не спавшие двое суток кондукторы лежат на лавках и на полу в помещении третьего класса, пользуясь случайной минуткой отдыха. Но ни одному из пассажиров даже и в голову не придет на это обидеться или рассердиться. Конечно, вечное, милое русское, христианское терпение - прекрасное достоинство. Однако события последних дней показывают с непоколебимой ясностью, что это терпение иногда разгорается в пожар. Первый звонок. Звонит этот звонок длинно-предлинно, пока не разрешится ударом, а сам станционный сторож, точно соловей в любовном экстазе, никак не надивится собственному искусству. Долго свистит кондуктор, но с паровоза ему никто не отвечает. Теперь долго свистит паровоз. Но обер-кондуктор куда-то отлучился по собственной надобности. Рассерженный машинист слезает с паровоза, ругает мимоходом ни в чем не повинного кочегара и начинает разыскивать по всему вокзалу обер-кондуктора, точно это иголка в стоге сена. Но в это время откуда-то выползает обер и начинает свистать с остервенением. Так они и ищут друг друга, пока, наконец, не встретятся. И только вмешательство помощника начальника станции прекращает их громкую ссору. Наконец, слава богу, тронулись.

Назад Дальше