Всеволод Гаршин: Сочинения - Гаршин Всеволод Михайлович 27 стр.


Верхушки тополей побледнели; листья осеребрились и заблестели мягким отражением лунного света. Луна взошла, но нам ее не было видно, так как мы лежали на дне оврага. Все-таки стало немного светлее. На краю оврага показался верховой офицер; он отчаянно кричал; "Патронные ящики Софийского полка дава-а-ай!" Но ящики стояли по ту сторону оврага, и звук его голоса, несмотря на крайнее напряжение, не доходил до ездовых. Кто-то из нашего начальства крикнул: "Передать дальше!" И началось что-то вроде того, что музыканты называют фугою. Один кричал: "Патронные ящики дава-ай!" Другой начинал ту же фразу, когда первый выкрикивал "ящики", а третий - когда второй кончал "патронные". Как бы то ни было, дремавшие ездовые проснулись и, ударив по лошадям, вскачь перенеслись через овраг.

Через десять минут началась и ружейная стрельба. Ухо, сначала чутко прислушивавшееся к каждому выстрелу, утомилось. Да и сон клонил. Скоро выстрелы слились в какой-то неясный шум, как будто бы шум падающей воды, потом смолк и он. Я уснул.

- Вставать!

Звучный голос нашего батальонного командира разбудил меня. Все поднимались, потягивались, перекидывали через плечо шинели, только что служившие изголовьем.

- В ружье!

Орудия не умолкали. Мы выбрались из оврага и пошли по широкой дороге, проложенной артиллерией. Огни выстрелов были уже близки, звук их делался неприятно силен. Тотчас вслед за огнем, иглой прорезавшим воздух, слышался громовой удар; потом что-то звенело, сверля воздух. Это наша граната летела на мрачную обрывистую высоту, занятую турками. Артиллеристы беззвучно суетились у орудий и стреляли без перерыва: иногда два орудия сливали свой рев, и обе гранаты летели вместе. Они лопались на склоне горы, в самой турецкой цепи.

Мы шли все вперед и вперед. До высоты было версты две. Ровная и широкая дорога кончилась: мы вошли в редкий лесок, весь заросший кустами. Трудно было идти, раздвигая терновник и карагачи, да еще в темноте, но люди даже старательно сохраняли равнение. Показались какие-то камни, плиты, поставленные ребром. Это мусульманское кладбище. Вот настоящие магометанские монументы - камень, грубо обсеченный сверху в виде чалмы. Здесь мы остановились.

Луна сильно светила и озаряла гору, за которою шел бой. Снизу горы линия огней - наша цепь, и сверху другая, более густая линия огней - турецкая; обе эти линии перемешались. Софийцы шли в атаку. Верхние огни вспыхивали все дальше и дальше, все выше и выше. Но мы недолго могли следить за боем, потому что нас отвели куда-то в сторону и положили каждую роту отдельно. Отсюда опять мы увидели огоньки выстрелов. Звуки их, какие-то тупые, деревянные, беспрестанно долетали до нас. Но скоро стали доходить и не одни звуки.

- Ссс… ссс… ссс… - раздавалось в воздухе над нами справа и слева.

- Пуля! - закричал кто-то.

- Ладно! Лежи… Помирать долетают. Действительно, пули были уже на излете; это всегда слышно по звуку. Пуля близкого выстрела визжит и свистит, а та, которая "помирать долетает", только шипит как змея.

Пули летели и летели. Рота молчала. Напряженное состояние, невольно явившееся при звуке смерти, ослабело; все стали думать, что пули только перелетают или безвредно падают на землю. Некоторые, сняв шинели, устраивались уснуть поудобнее, если только можно удобно уснуть на колеях из засохшей грязи, держа ружье в руках и под пулями. Задремал и я. Тяжела, мучительна была эта дремота… Недалеко от нас, кажется в седьмой роте, вдруг заговорили, загомонили. "Неси!" - услышал я. "Куда уже его нести…" - перебил кто-то; конца фразы я не расслышал. И.Н. послал узнать, что случилось. Оказалось, что пуля, прилетевшая умирать, не захотела умирать одна и попала прямо в сердце солдату. Эта смерть произвела скверное, давящее впечатление: быть убитым, не видя неприятеля, пулею, пролетевшею три тысячи шагов, две версты, казалось всем чем-то роковым, ужасным. Однако мало-помалу все замолчали, успокоились, начали дремать. Негромкий резкий звук разбудил всех: пуля пробила обе барабанные кожи. И кто-то нашелся даже пустить по поводу "шкуры барабанной" шутку, которая, однако, была встречена общим неодобрением. "Нашел время балясничать", - угрюмо говорили солдаты.

Всем было немного жутко, все чего-то ждали. И вдруг раздался крик, но не от боли, а скорее от испуга. Действительно, пуля попала в патронную сумку солдатика, который, бледный и с дрожащим лицом, понес показывать ее ротному командиру. И.Н. внимательно осмотрел пулю и, заметив, что она четырехлинейного калибра, из ружья. Пибоди и Мартини, перевел роту в какую-то выемку дороги.

Здесь мы, несмотря на свист и шипенье, успокоились. На горе раздавалось наше "ура!". Это софийцы штурмовали гору.

IV

Я проснулся, когда было еще почти темно. Бока болели невыносимо. Пули летали по-прежнему, но теперь уже очень высоко в воздухе, над нами. Огоньков на горе не было видно, но стрельба слышалась частая. "Значит, гора взята и софийцы держатся на гребне", - подумал я.

Чуть встало солнце, нас подняли. Солдаты, кряхтя и зевая, вставали. Было холодно; большинство, продрогнув, тряслось как в лихорадке. Роты собрались у фонтана, и оба наши батальона (2, и 3) двинулись к горе.

Тотчас же после того, как - мы перешли Лом по небольшому мостику, дорога пошла в гору. Сначала подъем, хотя и весь покрытый кустами, был сносен, но чем выше мы поднимались, тем круче становилась покатость, тем уже дорога. Наконец мы были принуждены взбираться поодиночке, иногда подпираясь ружьями. Роты перепутались.

Среди нас, вместе с офицерами другого батальона, очутился наш полковник, с трудом взбиравшийся на высоты.

- Вот мучительная гора, - сказал он своему адъютанту: - как это софийцы умудрились взять ее!

- Трудно, ваше высокоблагородие! - промолвил какой-то крохотный солдатик из самой низенькой, 8-й роты.

Софийцы спускались с горы, так как мы шли им на смену. Измученные бессонною ночью, и жаждой, и нервным напряжением, они едва брели, ничего не отвечая на наши расспросы: много ли турок, силен ли огонь. Только некоторые тихо говорили: "Дай вам господи! И-и-и, как жарит!"

Наконец мы добрались до вершины горы. В самом конце подъем переходил в совершенно отвесную скалу; под нею была небольшая площадка, где роты могли построиться в безопасности от выстрелов. Несмотря на то, что трудный подъем, кусты, узкая дорога совершенно перепутали нас, люди разобрались и стали на места чрезвычайно быстро. Пули, перелетая через скалу, визжали над нами пронзительно и крайне неприятно. Здесь, под скалой, было безопасно, но каково было на ней? Ветви кустов, растущих на гребне, трещали, сломанные пулями, иногда несколько листьев сыпалось сверху. Мы двинулись вправо, сначала под обрывом, потом мало-помалу стали вскарабкиваться по одному человеку с камня на камень. Обогнув скалу, мы вылезли совсем наверх и двинулись между густых и высоких кустов. Кто нас вел - не знаю; все шли по направлению выстрелов, с трудом пробираясь между кустами. Вот, наконец, и узенькая дорожка. Вперед! Бегом! Тут уже лежали свежие трупы наших и турок, навстречу нам уже несли раненых. Солдатик восьмой роты, так смело вступивший в разговор с полковым командиром, брел сам, жалобно воя и придерживая одной рукой другую, из которой ручьем текла кровь. Мы всё бежали и бежали и, наконец, очутились на открытом месте. Наш маленький и худощавый майор Ф. уже был на месте и хладнокровно расхаживал по цепи.

- Куда идти, господин майор? - спросил я.

Он молча показал саблей налево. Я побежал туда, по дороге раз припавши к земле от рвущейся гранаты. И.Н. медленно прогуливался, пощипывая свои одинокие волоски.

- И.Н.! - закричал я ему: - я не знаю, где наш полувзвод; позвольте в первый?

- Идите, идите скорее, - сказал он, поглядывая вдаль, на турецкие линии.

Однако ни первого, ни второго полувзвода отыскать было невозможно: в лесу все перепутались, а разбиться под пулями и гранатами было поздно. Я улегся за первым попавшимся бугорком земли и начал стрелять. По одну сторону, рядом со мною, лежал наш капральный, по другую - солдат Софийского полка.

- Вы бы ушли, земляк, - сказал я ему, - ведь ваш полк спустился.

- Да уж все одно, постоим до конца! - отвечал он. Не знаю, как зовут его, не знаю даже, жив ли он, но всегда буду помнить торжественный тон его голоса.

Турецкие стрелки были от нас шагах в восьмистах, так что наши ружья вряд ли делали им большой урон. Кроме того, целый ряд турецких орудий стоял от нас шагах в 1200–1500 и засыпал нашу слабую цепь гранатами. Хотя пули убивают и ранят гораздо больше, но сильнейшее нравственное действие производят гранаты. Я лежал, понемногу постреливал, советуясь иногда с Павлом Игнатьевичем (капральный) о высоте прицела и не стрелять ли нам на авось в артиллерию. Пули визжали все чаще и чаще, наконец отдельных выстрелов вовсе не стало слышно: все слилось в какое-то жужжанье. Гранаты летели, визжа, издали; когда они приближались, то уже не визжали, а скрежетали и хлопали, разрываясь и обдавая людей осколками и землею. Я приподнялся посмотреть, что делается у нас в цепи. Лежавшие изредка дико вскрикивали, стоявшие за деревьями и на коленях падали иногда с криком, иногда молча. Гаврило Васильич только что выступил и, заряжая ружье, повалился ничком: осколок гранаты ударил ему в пах, вырвав внутренности. Раненые, кто мог, уползали, большею частью молча; впрочем, быть может, их крика и не было слышно за шумом боя.

Я начал стрелять снова. Турки собрались внизу котловины, на другом краю которой стояла их артиллерия, в колонны и шли на наши цепи в атаку. Прицеливаться стало ближе. Павел Игнатьевич методично заряжал и стрелял. Я также не жалел патронов, потому что целить было удобно. Темные фигуры с красными головами, шедшие на нас, падали, но все-таки шли. Вдруг красные головы исчезли: не знаю, неровность ли почвы или кусты закрыли колонну. Потеряв цель вблизи, я снова стал стрелять вдаль, в массы, стоявшие на дне котловины, и едва успел заметить, что и Павел Игнатьевич и софийский солдат исчезли, и всей нашей цепи уже не было. Я обернулся назад: солдаты сбежались в кучки и жарким ружейным огнем встречали наступавших турок. Я был один между нашими и турецкою колонною.

Что мне было делать? Не успел этот вопрос мелькнуть в голове, как около меня раздалось мое имя. Я опустил глаза - у моих ног лежал Федоров, молоденький солдат нашей роты, побывавший в Петербурге, хвативший цивилизации и выражавшийся почти литературным языком.

Теперь он лежал белый, как эта бумага; из разбитого плеча волною текла кровь.

- В.М., батюшка, дайте пить. Унесите, унесите, - жалобно просил он.

Я забыл все - и турок и пули. Одному мне нечего было и думать поднять рослого Федорова, а из наших никто не решался выскочить на тридцать шагов, даже для того, чтобы поднять раненого, несмотря на мои отчаянные вопли. Увидав офицера, молоденького прапорщика С, я начал кричать и ему:

- П.П., помогите! Никто не идет; помогите хоть вы! Может быть, С. и пришел бы, но пуля свалила его.

Я чуть не заплакал… Наконец два солдата, кажется нашей роты, кинулись ко мне. Мы взяли Федорова, не перестававшего жалобно повторять: "унесите, голубчики, христа ради", - я за ноги, двое за плечи; тотчас же они опустили его на землю.

- Турки, турки! - кричали они, убегая.

Федоров был мертв. Я обернулся: в двадцати шагах от меня остановилась турецкая колонна, смутившаяся, испугавшаяся наших штыков…

Через минуту что-то ударило меня будто огромным камнем. Я упал; кровь лилась из ноги струею. Помню, что тут я вдруг сразу вспомнил все: родину, родных, друзей, и радостно подумал, что я еще увижу их.

1877 г.

Вторая выставка "Общества выставок художественных произведений"

Пятого марта в Академии художеств открылась вторая выставка "Общества выставок художественных произведений". С грустными размышлениями поднимался я по гранитным ступеням нашего храма "свободных искусств". Когда-то, вспомнилось мне, здесь, в этих стенах, соединялись все художественные русские силы; здесь, наряду с произведениями маститых профессоров, стояли первые опыты теперешней русской школы: гг. Ге, Крамского, Маковских, Якоби, Шишкина… Здесь можно было шаг за шагом проследить всю летопись нашего искусства, а теперь! Раздвоение, вражда!

Передвижная выставка удалилась из родных стен и основала колонию; метрополия не снесла процветания своей младшей сестры и сама задумала удивить мир. Основалось "Общество выставок". Первая прошлогодняя выставка, нужно сказать правду, не удивила мира, то есть, пожалуй, и удивила, но как-то в другую сторону.

С такими печальными мыслями шел я к кассе, купил билет и каталог. Еще не входя в залу, я случайно раскрыл его - и, о ужас! что представилось моим глазам! На 11-й странице четким шрифтом напечатано: "И.Ф. Ясинский. Братья-Разбойники Лермонтова". Я не верил своим глазам. Как! О гг. Якоби, Мещерский, Орловский, цвет "Общества выставок", зачем не смотрели вы за "агентом общества Ив. Фед. Шене", крупным шрифтом означенным на обертке каталога? Зачем не назначили этому почтенному агенту помощника, знающего, кому из наших поэтов принадлежат "Братья-Разбойники"?

Я вошел в конференц-залу, откуда открываются по обе стороны двери в галереи. Одна из них была заперта, следовательно для выставки хватило половины обыкновенного помещения. Я заглянул на последнюю страницу каталога: всех произведений оказалось 171. В прошлом году было 244. Мне осталось только тяжело вздохнуть. Весною на передвижной выставке картин было вчетверо меньше; входя в залу, я тоже, помню, испустил вздох, но обойдя картины, я развеселился: такое свежее, отрадное впечатление произвела эта выставка, крохотная, но составленная из образцовых произведений.

На выставке Общества мое грустное настроение еще более усилилось под влиянием общего ансамбля пейзажей, портретов, жанров и других "художеств", которые, за немногими исключениями, смотрят тоскливо и печально.

Цейзажи. По огромности труда первое место между пейзажистами бесспорно принадлежит г. П. Верещагину, который выставил девятнадцать видов уральской железной дороги, исполненных им по заказу г. Голубева. Виды превосходные, но исполнение заставляет желать многого; г. Верещагин, вероятно, принял во внимание прошлогодние замечания о чрезмерной белесоватости его тонов и на этот раз пересолил в другую сторону: картины его бьют в глаза цветистостью. То же можно сказать о г. Мещерском, прибавив разве только в похвалу его, что он отличается замечательною любовью к чистоте. На его пейзаже "На реке Рионе" все точно будто вымыто: вымыты скалы, вымыто небо, вымыта вода, искусно приготовленная из цветного стекла; впрочем, картина в общем является приятным сочетанием цветов. Нельзя сказать того же о картине Мещерского "Перед грозою", с ярко-зелеными дубами, ярко-желтою рожью и отполированною грязною дорогою. Орловский выставил несколько береговых пейзажей, о которых можно сказать, что они как две капли воды похожи на прошлогодние, да еще два сухопутных пейзажа: "Зимняя ночь" и "Зимнее утро". Эти вещи, сколько я помню, первые опыты г. Орловского на поприще зимнего пейзажа, и опыты не вполне удачные.

Наш маститый корифей г. Айвазовский выставил шесть (почему бы не шестьдесят?) картин, если можно назвать этим именем продукты творчества уважаемого профессора. Все та же прозрачная водица, те же туманы над нею, и все такое розовенькое, голубенькое, красивенькое. Две картины претендуют на некоторого рода жанровое значение, а одна метит даже в исторический жанр. А именно, на одной из картин ("Буря у крымских скал") на скале, куда решительно нет возможности забраться смертному, в интересной позе, с скрещенными руками, стоит господин в два вершка ростом, по внимательном рассмотрении обнаруживающий некоторое сходство с Пушкиным. Картина посвящена памяти поэта… Не плачь, дорогой поэт! Хоть и очень обидели тебя, отняв "Братьев-Разбойников", но вот и утешение: знаменитый маэстро посвящает тебе картину, которую писал уже наверно не меньше двадцати пяти минут, вместе с твоею фигурою. Тебе, Пушкину, остается только благодарить его, Айвазовского, за оказанную честь.

Я подошел к другой картине И. К. Айвазовского, "Льдины на Неве", где вместе с прозрачными, циклопической величины глыбами льда изображены такие же прозрачные, розовые мужики-ледоколы, и не мог не вскрикнуть от удивления. Г. Айвазовский сатирик! Вот что значит могучий талант! На одной из прозрачных льдин лежит забытый мужиками-пьяницами пустой огромный штоф, а рядом с ним - рукавица, вероятно также забытая в пьяном виде и оставленная на жертву какой-то таинственной птице. Как обрадуются гг. Бланк, Лоде и прочие землевладельцы, полагающие причины всех зол в России в пьянстве и небрежности русского человека, видя эту картину знаменитого маэстро!

Г. Лагорио выставил "Камыши на реке Лже", о которой какой-то каламбурист из публики заметил, что в ней довольно лжи, и морской пейзаж. Хотя я не согласен с каламбуристом, но не могу не сказать, что г. профессор Лагорио не часто балует публику хорошими произведениями. То же и г. Судковский: несколько лет назад он выставил великолепную "Бурю у берегов Очакова" и с тех пор не показывался. В этом году явились четыре его вещи на мотивы из окрестностей Очакова, писанные очень эскизно и даже грубо, но обнаруживающие недюжинный талант. Остается пожалеть, что г. Судковский работает так мало.

Совершенно- обратными качествами отличается г. Горовский. Его виды в с. Рамо и в Опоческом уезде, луга и дороги выделяются редкою прилизанностью и полнейшим отсутствием правды в тонах. Кстати заметим о портрете г-жи Лышинской, работы г. Горовского, выставленном рядом с его пейзажами; портрет этот будто бы писан с дамы, не умывавшейся по крайней мере две недели.

Остается сказать еще несколько слов о финляндских и заграничных пейзажистах. Добросовестный "Вид Гельсингфорса" г. Клейне останавливает на себе внимание внушительностью размеров и обстоятельностью рисунка. Каким-то чудом попавшая на выставку вещица известного Диде, "Гора Эйгер", навела меня на соображение, которое считаю не лишним сообщить читателю. Картина Диде принадлежит г. Куриару, здешнему доктору; интересно было бы знать, кто выставил картину, доктор ли Куриар или Франц Диде? Если г. Куриар, то я в будущем году устраиваю превосходную аферу: предлагаю владельцам всех картин в Петербурге одолжить мне их на месяц за известную плату, небольшую, конечно, а если не спросят платы, то и того лучше; затем беру на прокат картины г. Доре из Вены и олеографии г. Пето и составляю выставку не из 171 произведения, а из 171 000. Успех громадный, деньги льются рекой, я потираю руки, и, главное, эта ненавистная "передвижная" будет посрамлена.

Картины модного живописца Клевера, которого я не могу причислить к русским художникам, "Весна" и "Вечер", кидаются в глаза, как и большинство его произведений, грубостью письма и стремлением к эффекту.

Назад Дальше