Всеволод Гаршин: Сочинения - Гаршин Всеволод Михайлович 30 стр.


Скажу еще два слова о всей картине. Она ласкает глаз зрителя прелестью освещения, живым расположением сцены и интересными подробностями. Она красива и интересна даже для того, кто не захочет найти в ней внутреннего содержания или не сможет найти его. Взгляните на фигуры заднего плана, на нищего калеку, усевшегося на лестнице, на важного священника, которому какой-то левит менее важного ранга докладывает о случившемся, на выступившего впереди всей картины терпеливо-добродушного ослика, прищурившего глаза и развесившего мохнатые уши. Одна его морда, вырезанная из полотна, могла бы, под названием "Портрет осла", служить украшением иной выставки. Необыкновенно приятное впечатление производит также отсутствие сухой академической условности в одежде действующих лиц. В картине нет ни одной, что называется, драпировки; все ето настоящее платье, одежда; и художник, пристально изучивший Восток, сумел так одеть своих героев, что они действительно носят свою одежду, живут в ней, а не надели для подмосток или для позирования перед живописцем.

Картину купил государь. Если решено, как говорят, поместить ее в Эрмитаже, то его посетителям будет оказана большая услуга.

II

Другая крупная по размеру и по содержанию картина выставки - "Боярыня Морозова" Сурикова. Опять толпа и опять преступница. Но преступница - не робкая, запуганная девочка, а женщина в полном сознании своей правоты и силы, и толпа не разъяренная, готовая растерзать, а толпа созерцающая, свидетельница подвига.

Одна из знатнейших боярынь своего времени , уже во время немилости к ней царя Алексея Михайловича назначенная говорить "царскую титлу" на свадьбе его с Н. К. Нарышкиной, то есть занимать первое среди боярынь место в царском свадебном чине, вдова брата знаменитого друга царя Михаила, воспитателя царя Алексея, в течение всей его молодости бывшего правителем государства, - скованная по рукам, брошена в убогие дровни, не прикрытые даже рогожей, и под караулом стрельцов отправлена в тюрьму (Печерский монастырь). Что могла сделать эта женщина? За что ее вытащили на всенародный позор?

Она сама говорит нам это. Высоко, подняв гордую голову с полубезумным выражением экстаза, она широко размахнула руками, скованными железами, и, подняв правую, сложила ее двуперстным знамением. "Тако крещусь, тако же и молюсь!" - восклицает она. Что для нее эти "юзы!". Когда за несколько лет перед тем близкий человек говорил ей о том, что, навлекая гнев царя, она может погубить своего маленького сына, "красоте которого сколько раз государь, и с царицею, удивлялись" ("а ты его ни во что полагаешь!"), она ответила: "Христа люблю более сына. Вот что прямо вам сважу. Если хотите, выведите моего сына Ивана на пожар и отдайте его на растерзание псам, устрашая меня, чтобы я отступилась от веры… не помыслю отступить благочестия, хотя бы и видела красоту, псами растерзанную!"

Она была ревнительницей древлего благочестия. Два перста, "Исус". были святыней души ее вместе со старым складом жизни по идеалам домостроя, душным, темным, в который в ту эпоху едва лишь начал проникать свет настоящей человеческой жизни. Как пчелы замазывают воском и узою всякую лишнюю щель в своем улье, так и она стремилась схорониться от света; завела в своем доме обитель из пяти стариц, приют для всевозможных нищих и юродивых, радовалась, "зря в нощи на правиле себя с ними стоящую"; сама постриглась и отдала себя под начал некоей матери Мелании, женщине, как видно, тупой, бесконечно ниже ее стоящей, отдала, ибо "зело желаше несытною любовию иноческого образа и жития".

Протопоп Аввакум был верным ее другом и наставником. Другие ревнители старой веры поддерживали и подкрепляли ее. Интересные советы их, служившие ко спасению души. "В нощи восстав, соверши триста поклонов и семьсот молитв… В вечеру меру помни сидеть; поклоны, егда метание по колену твориши, тогда главу впрямь держи; егда же великий прилучится, тогда главою до земли; и нощно триста метаний на колену твори. Егда совершиши сто молитв, стоя, тогда слава и ныне, аллилуйя, и тут три поклоны великие бывают" и т. д. и т. д. И она прилепилась сильною, но темною душою к этому миру поклонов, где истинными героями являлись люди, подобные юродивому Федору, который "час, другой полежит (ночью) и встанет, тысячу поклонов отбросает… а иное стоя часа с три плачет". "Много добрых людей знаю, а не видел (такого) подвижника", говорит про него Аввакум . "На Устюге пять лет беспрестанно на морозе бос, в одной рубашке, я сам сему самовидец". Сам Федор говорил: "Как от мороза в тепле том станешь, батюшка, отходить, зело в те поры тяжко бывает: по кирпичью тому ногами теми стукаешь, что катаньем; а на утро опять не болят".

Что же это за удивительная жертва, чему она приносится? Велика была ее потребность и не было ей исхода. Не было живой жизни, широко раскрывшей бы перед Федосьей Прокопьевной свои объятия, куда бы она могла отдать свою деятельную любовь, страстность, энергию и самоотречение. Как в темном ящике, жили люди, создавая себе искусственный призрачный мир привязанностей. Все они говорили о Христе, но под "Христом" подразумевалось только бессмысленное сложение перстов да надобность "отбрасывать" тысячи поклонов и отмораживать свои ноги до того, чтобы они "по кирпичью стукали". Слабые лучи света новой жизни беспокоили этих мучеников для мученичества; они видели, что их призраки бледнеют, а когда засияет этот свет, считавшийся ими дьявольским наваждением, то и совсем исчезнут, а в жертву этим призракам было уже принесено много, так много, что они не могли не сделаться драгоценными. И они ненавидели этот свет, похищавший их сокровище. И на картине Сурикова и в действительности бедная женщина столько же ненавидела вражий мир, сколько любила свои призраки.

Она кончила жизнь, не уступив ни на йоту. На "увещаниях" она держала себя так, что ей сказали: "после того ты не Прокопьева дочь, а бесова дочь". Она радовалась, когда ее подняли на дыбу, и говорила: "Вот что для меня велико и поистине дивно: если сподоблюсь огнем сожжения в срубе на Болоте. Это мне преславно, ибо этой чести никогда еще не испытала".

Ее сослали вместе с сестрою, разделившею ее подвиг, в Боровск. Тут, в гнилой земляной тюрьме, она скончалась почти от голода. В полном изнеможении она просила караулившего ее стрельца: "Очень изнемогла я от холода и хочу есть. Помилуй меня, дай мне калачика". - Боюсь, госпожа, - ответил стрелец. - "Ну, хлебца". - Не смею. - "Ну, мало сухариков". - Не смею. - "Ну, принеси мне яблоко или огурчиков". Стрелец не смел ничего дать ей. "Добро, чадо! Благословен бог наш, изволивый тако! Если невозможно тебе это, то соствори последнюю любовь: убогое это тело мое покройте рогожкой и положите меня подле сестры неразлучно". Умирая, она просила вымыть ей сорочку. Воин взял ее и снес на реку и там, "моя водою малое это платно, лицо свое слезами омывал, жалеючи боярыню".

Так кончила жизнь вельможная жена, владетельница 8000 душ крестьян и имения, оцениваемого на наши деньги в несколько миллионов.

Картина Сурикова удивительно ярко представляет эту замечательную женщину. Всякий, кто знает ее печальную историю, я уверен в том, навсегда будет покорен художником и не будет в состоянии представить себе Федосью Прокопьевну иначе, как она изображена на его картине. Так Грозного трудно вообразить в иной телесной оболочке, чем та, какую придали ему Антокольский и Репин. Изможденное долгим постом, "метаниями" и душевными волнениями последних дней лицо, глубоко страстное, отдавшееся одной бесценной мечте, носится перед глазами зрителя, когда он уже давно отошел от картины. Толкует о какой-то неправильности в положении рук, о каких-то неверностях рисунка; я не знаю, правда ли это, да и можно ли думать об этом, когда впечатление вполне охватывает и думаешь только о том, о чем думал художник, создавая картину, об этой несчастной, загубленной мраком женщине.

Толпа Сурикова, само, собою разумеется, не так живописна, как толпа Поленова. Она одета не в грациозные библейские костюмы, она не залита южным солнцем и расположена не перед входом в знаменитый, прекрасный храм, а теснится на сугробах снега, на узкой московской улице, среди странных маленьких построек, расписанных с причудливостью неразвитого вкуса. Но грубые московские люди, в шубах, телогреях, торлопах, неуклюжих сапогах и шапках, стоят перед вами как живые. Такого изображения нашей старой, допетровской толпы в русской школе еще не было. Кажется, вы стоите среди этих людей и чувствуете их дыхание.

Художник ясно показал отношение тогдашнего люда к непокорной боярыне. Тут есть и свои, и чужие, и равнодушные. Из своих первая - сестра Морозовой, кн. Авдотья Прокопьевна Урусова, с плачем идущая рядом с санями, в которых влекут сестру. Тут и другие явные сторонники старой веры: странник с котомкой и нищая старуха с сумой, стоящая на коленях, не скрывающие своего сочувствия к пленнице, и превосходно задуманная и выполненная фигура юродивого, сидящего босиком и в рубище на снегу. Это не Федор, который в то время уже был повешен, но один из подобных ему. Его багровые от мороза скрюченные ноги, полунагое тело, едва прикрытое грязным рваным рубищем, тяжкие вериги, воспаленные, гнойные глаза, облыселая голова без шапки, повязанная платком, возбуждает сострадание и ужас. Он, так же как и Морозова, выставил общее им знамя: сложил руку двуперстным знамением и показывает его ей, как бы говоря: "так, так государыня! обличай блудню, еретическую". Глубокую жалость возбуждают эти несчастные, гибнущие из-за призраков!

Кроме этих людей, никто не смеет выразить своего сочувствия так открыто и смело. Женщины большею частью молчат; горько пригорюнившись, стоит богатая старуха; испуганно выглядывают монахини, быть может те изгнанные инокини, которых приютила в дому своем мученица; только не видно между ними старицы Мелании. Она умеет только учить смирению и посту, грозит потерею спасения, и не попадает ни на виску, ни в гнилую боровскую тюрьму. Есть в толпе и равнодушные, совсем посторонние: татарин, глазеющий на зрелище, иностранец в чудной шапке, вдумчиво смотрящий на странную, мало понятную ему сцену. Несколько мальчиков, тоже прибежавших посмотреть на увоз боярыни, представляют собою замечательное разнообразие и типов и отношения к зрелищу. С жадным любопытством бежит один из них, размахивая как-то всем телом, одетым в нагольный тулуп, и ногами, обутыми в бархатные шитые сапоги; его лица не видно, но зрителю ясно, что это зевака, который ни за что не пропустит интересного зрелища. В другом зашевелилась мысль; он уперся глазами в лицо этой странной женщины, выкрикивающей свое исповедание; трудно понять ему, в чем именно дело, но он чувствует, что оно идет о правде и неправде, и родившаяся мысль растет; превосходно выразил это художник. Невольно, смотря на этого мальчика, думаешь о том, что он будущий сподвижник только что родившегося тогда Петра. Тут и третий, невинно скалящий зубы, потому что видит, что другие смеются. А смеются многие. Смеется мужик, везущий боярыню и замахнувшийся вожжами на лошадь, медленно выбирающуюся из сугробов; смеется боярин, смеется и поп. Ему, может быть, и нет дела до того, как слагать персты: он крестится так, как повелели великий государь и святейший патриарх. Он оскалил беззубый рот и ехидно усмехается, глядя на бунтовщицу.

Я должен признаться, что, по моему мнению, в изображении этого попа художник не совсем прав. Очевидно, он не любит этого попа, он немного даже подчеркивает: смотрите, подлый человек рад насилию. Так задуманный, поп выполнен необыкновенно живо и хорошо. Но если разобрать хорошенько, кто был настоящим, внутренним насильником, то окажется, пожалуй, что не угнетающие. О, дайте этой Морозовой, дайте вдохновляющему ее, отсутствующему здесь Аввакуму власть, - повсюду зажглись бы костры, воздвиглись бы виселицы и плахи, рекой полилась бы кровь, и бездушные призраки приняли бы многую жертву. Аввакум, и не имея власти, находил возможность учить "лаею" и жезлом и стегал ремнем несогласных с ним в самой церкви. Что же бы сделал он на месте патриарха и тихого царя, доведенного до измора, выведенного из терпения упорством женщины, которую и он в челе всего московского общества, ценил и уважал и которую он только после больших нравственных терзаний послал на освященную веками, неизбежную виску?

Да, велика сила слабости! Какая бы дикая, чуждая истинной человечности идея ни владела душой человека, какие бы мрачные призраки ни руководили им, но если он угнетен, если он в цепях, если его влекут на пытку, в заточение, в земляную тюрьму, на казнь, - толпа всегда будет останавливаться перед ним и прислушиваться к его речам; дети получат, может быть, первый толчок к самостоятельной мысли, и через много лет художники создадут дивные изображения его позора и несчастия.

Выставка открылась так недавно, а срок выхода книжки журнала так близок, что мне приходится отложить беседу о других картинах, передвижной выставки, а также и об академической выставке, до апреля.

1887 г.

Письма

Е.С. Гаршиной

9 ноября 1874 г. Петербург

Надо вам сказать сначала, что с самой осени во всех учебных заведениях беспорядки. Сначала поднялись медики, потом университет, технологи, мы, Лесной институт

Так как были причины быть недовольными, то сейчас же составилась в буфете сходка, на которой решено просить начальство, чтобы оно распорядилось:

1) Открыть для студентов казенную библиотеку, в которую нас не пускают.

2) Открыть для них музей Горного Института, в который также не пускают.

3) Отсрочить взнос денег до 1 января и принять исключенных за невзнос.

4) Дать возможность студентам следить за раздачей степендий, которых у нас 64 и которые часто даются людям, имеющим 100, 75, 50 р. в месяц.

5) Обезопасить от хватанья, тащенья и непущанья тех из нас, которые будут вести переговоры с начальством.

Как видите, желания очень скромные

Валуев требует, чтобы студенты послали к нему депутатов по 3–4 с курса. Студенты депутатов послать боятся, опасаясь, что их посадят в кутузку. Хотят идти сами все или просят пожаловать к себе г. министра. Министр говорит Кокшарову (директору): "если через полчаса беспорядки не прекратятся, гоните всех и запечатайте здание". Кокшаров обещал ему, что все кончится миром, пришел к нам, говорил с час, просьб, разумеется не исполнил.

Что же оказывается? 2-е отделение I курса (я в первом отделении), II курс, III курс в числе двухсот слишком человек (всего у нас 384) исключаются безвозвратно. Те из них, которые не имеют здесь отца или матери, подлежат (все) высылке на родину с жандармами.

Что и исполнено!

Выслали всех: больных, здоровых, виноватых, невиновных. Были такие, что не были в институте ни в субботу, ни в понедельник, следовательно не могли принимать участия ни в чем. И они высланы. Всего схвачено и отправлено по этапу до 180 человек.

Я не могу больше писать. Когда я говорю об этом, я не могу удержаться от злобных, судорожных рыданий.

10 ноября

Они сделали еще подлость. У них сила, но они и подлостью не брезгуют. В среду они объявили, что те из студентов, которые в особом прошении изъявят покорность, будут оставлены без наказания И они не исполнили обещания, когда 150 человек подали эти прошения. Это им нужно было только для того, чтобы выделить самых рьяных, которые, конечно, не подадут прошений.

В Горном институте оставаться мне теперь решительно невозможно. Введут матрикулы и за все, что покажется Трепову и К предосудительным, нас перехватают и уж не пошлют домой, а прямо засадят в шлисеельбургские, петропавловские и кронштадтские казематы. Остеречься невозможно; я писал вам, что даже не знавшие о демонстрации забраны и в жандармских полушубках посланы кто в Томск, кто в Одессу, кто в Темир-Хан-Шуру…

Е. С. Гаршиной

26 ноября 1874 г. Петербург

Ваше письмо сначала навело меня на грустные мысли о том, как может человек s'aigrir, как вы пишете; но потом, раздумав, я предположил, что ваш усиленно ругательный (против молодежи) тон есть только средство меня успокоить. Вы пишете "дурачье"; дураки, действительно, потому что не поняли, что ни какая просьба, как бы невинна и логична она не была, не будет исполнена. Многие понимали это, я в том числе, бывший против демонстраций и кричавший против них. Но раз дело сделано, раз за это ничтожное, выеденного яйца не стоящее дело двести человек виновных и невиновных, все равно, хватают ночью, как преступников, как воров, сажают в пересылочную тюрьму, к утру рассылают по всей земле русской "от финских вод до пламенной Колхиды" по этапу и наконец бросают на произвол судьбы в незнакомом городе (как это было в Вильне и Нижнем), выдав на брата 15 копеек серебром; тут забудешь и слово "дурачье". Глупость молодежи бледнеет перед колоссальной глупостью и подлостью старцев, убеленных сединами, перед буржуазною подлостью общества, которое говорит: "что ж, сами виноваты! За 30 р. в год слушают лучших профессоров, им благодеяние делают, а они еще "бунтуют". Таково мнение Петербурга о последних историях.

Что бы они сказали, если бы 200 (из всех заведений 400) высланных по этапу были не студенты, а так себе, "обыватели"? Какие бы громкие разговоры были о хватании и ссылке без суда (ужасно!) и следствия (где же законы?!). Но для студентов, детей этого же общества, законы не писаны. Если бы нас стали вешать, то и тогда бы сказали: "сами виноваты".

С одной стороны власть, хватающая и ссылающая, смотрящая на тебя как на скотину, а не на человека, с другой - общество, занятое своими делами, относящееся с презрением, почти с ненавистью… Куда идти, что делать? Подлые ходят на задних лапах, глупые лезут гурьбой в нечаевцы и т. д. до Сибири, умные молчат и мучаются. Им хуже всех. Страдания извне и изнутри…

А. Я. Герду

Лето 1875 г. Старобельск

…Делаю довольно мало; это касается институтских занятий; вообще же я сижу за столом целое утро и исписываю весьма значительное количество бумаги. То, что я пишу, очень интересует меня и, будучи близко моему сердцу, доставляет хорошие минуты… Мои литературные замыслы очень широки, и я часто сомневаюсь в том, смогу ли исполнить поставленную задачу. То, что написано, по-моему, удачно; само собою разумеется, что я не могу не быть пристрастным, несмотря на самое строгое и недоверчивое отношение к своим силам… Но если я буду иметь успех?! Дело в том (это я чувствую), что только на этом поприще я буду работать изо всех сил, стало быть успех - вопрос в моих способностях и вопрос, имеющий для меня значение вопроса жизни и смерти. Вернуться уже я не могу. Как вечному жиду голос какой-то говорит: "Иди, иди", так и мне что-то сует перо в руки и говорит: "Пиши и пиши". Не подумайте, что это заставит меня бросить ученье.

Нет, я очень хорошо знаю, что будь я семи пядей во лбу, курс даже и Горного института мне необходим: ведь я совершеннейший еще невежда…

Р. В. Александровой

Назад Дальше