Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький 5 стр.


- Эй, чучело! Напиши-ка мне стихи, я тебе трёшницу дам - слышишь? Знаешь Розку? Ну, вот про неё напиши что-нибудь этакое, с перцем! Понял? Завтра вечером приди к Фелицате и прочитай - я скажу, чтобы тебя пропустили!

Сима не ответил ему и, просидев ещё минуты две, ушёл, незаметно для Жукова. Он не любил этого толстого рыжего человека с маленькими глазками и огромными ушами. Знал, что Жуков великий похабник, что с похмелья он любит мучить людей и животных и что все окрестные мужики ненавидят инспектора. После того, как Сима сблизился с Лодкой, Жуков стал ещё более неприятен ему: порою он представлял себе, как толстые красные руки этого человека тянутся к телу его подруги - тогда в груди юноши разливался острый холод, ноги дрожали, он дико выкатывал глаза и мычал от горя.

Он сочинил о Жукове длинные стихи, часто бормотал их про себя и однажды сказал Лодке. Она долго и зло смеялась, много целовала Симу и говорила:

- Так его, свинью! Хорошо!

А через несколько дней после этого Симу встретил письмоводитель податного, картёжник Иванюков, и завопил:

- Ага-а! Тебя-то мне и надо! Уж я тебя, шило, искал, искал! Идём к податному, он тебя требует!

- Не хочу, - сказал Сима, отходя прочь.

Но Иванюков схватил его за рукав рваного пальто и громко спросил:

- А в морду, сударь, хотите получить?

И вот Сима очутился перед лицом Жукова; инспектор, лёжа на диване, хрипло говорил ему, улыбаясь во всё лицо своё:

- Что же ты, скот, написал стихи, читаешь их везде, а я ничего не знаю, а? Ведь это я тебе заказал?

Сима весь налился страхом, злостью и тоской, и неожиданно для себя, незнакомым себе, высоким, взвизгивающим голосом, он начал:

- Его благородию Жукову Евсею… - Передохнув, он объяснил, покачиваясь на ногах и точно плавая в тумане. - Отчество я потому выкинул, что оно не ложится в стих, - Лиодорович - так и не зовут никого!

- Что-о? - удивлённо спросил Жуков. - А ты читай, дубина!

Сима начал:

Правду рассказать про вас
Я никак не смею,
Потому - вы за неё
Сломите мне шею.

- Ну, и глуп! - проворчал Жуков.

Будь я ровня вам, тогда
Я бы - не боялся
И без всякого труда
Над вами посмеялся.

Жуков поднял голову и начал кашлять, тяжко спуская ноги с дивана, - его движение испугало Симу, он тоже остановился и кашлянул.

- Ну, что же? - хрипя и отплёвываясь, проворчал Жуков.

Сима медленно выговорил:

Стыдно мне смотреть на вас,
Стыдно и противно…

Податной вытаращил глазки и, шевеля пальцами, протянул негромко:

- Что-о?

Поэт, вздрогнув, согнулся, быстро выскочил из комнаты и почти три недели прятался где-то. После он рассказывал слобожанам, что Жуков закричал ему - убью! - и бросил в него сапогом. Эта сцена стала известна в городе.

- Захвалили парнишку, он и зазнался! - говорили на Шихане. - Они, слободские, один другого озорниковатее, их привечать - опасно!

Но в семи тысячах жителей Окурова и Заречья был один человек, относившийся к поэту серьёзно: каждый раз, когда Сима, получив от Лодки спешно-деловую ласку, выходил из "раишка", - у ворот его останавливал квадратный Четыхер.

- Ты? - спрашивал он, хотя знал и видел, чьё длинное тело робко и неловко вылезает из калитки.

- Ну-ка, сядь! - предлагал он.

И когда Сима садился рядом с ним на лавке - он, положив на плечо или колено поэта широкую ладонь, тихонько просил:

- Ну-ка, скажи стишки!

Сима говорил, а Четыхер, вздыхая, украдкой крестился и снова просил:

- Ну-ка ещё!

Юноше нравилось читать свои сочинения этому человеку, и он для него читал особенно: не торопясь, мягким шёпотом, старался придать любимым словам особую значительность и порою таинственно толкал слушателя, подчёркивая этим толчком слово или строчку, которые ему казались особенно важными.

Здесь, под воротами старого дома, когда-то наполненного иной жизнью, Сима как будто чувствовал, что он хоронит свои мысли без обиды и с честью, что встречают их не холодное любопытство и жалость, отрицающие его душу, а нечто иное, возбуждавшее в нём приятную гордость.

Из глубины всё ещё важных развалин дворянского дома порою долетали визги девиц, тенор Коли-телеграфиста, колокольный голос Ваньки Хряпова, сына ростовщика, бойкие песни Фимки Пушкаревой, звон гитары - но все эти звуки тоскливой и пьяной жизни не мешали Симе и его слушателю.

- Ну-ка ещё! - просил Четыхер, разглядывая из-под мохнатых рыжих бровей серебристое сияние Млечного Пути, радостное горение звёзд, медленный ход медного круга луны или тихий бег облаков; смотрел Четыхер, слушал и, двигая плечом, незаметно крестился.

Тяжко спали изжёванные и обкусанные нищетою, оборванные диким озорством тёмные избушки слободы, тесно окружая усадьбу Воеводиных, - точно куча мелкого мусора большую изломанную игрушку. Сима плотно прижимался к дереву ворот и не уставая читал. Но иногда поспешные, милостивые и тёпленькие ласки его возлюбленной поднимали в груди юноши тошное ощущение обиды, он вспоминал торопливые слова женщины, деловые движения её тела и с унылою горечью думал:

"Хоть бы раз один дала мне полюбоваться собой! Другие-то…"

Читать ему не хотелось, голос звучал вяло, сердце не входило в слова.

- Ну, ладно, спасибо! - говорил Четыхер и совал в руку три копейки или пятак.

- Не надо же! - говорил Сима, отдёргивая руку.

- Ну-ка, а ты - бери! Я ведь - один. Мне хватит!

Боясь обидеть Четыхера - Сима брал монету и шёл в поле.

Вечерами на закате и по ночам он любил сидеть на холме около большой дороги. Сидел, обняв колена длинными руками, и, немотствуя, чутко слушал, как мимо него спокойно и неустанно течёт широкая певучая волна жизни: стрекочут хлопотливые кузнечики, суетятся, бегают мыши-полёвки, птицы летят ко гнёздам, ходят тени между холмов, шепчут травы, сладко пахнет одонцем, мелиссой и бодягой, а в зеленовато-голубом небе разгораются звёзды.

В такую лунную ночь пред ним незаметно явился Тиунов и спросил, постукивая палочкой по сапогу:

- Что - стишки выдумываешь?

- Да, - сказал Сима, смущённый.

Крутя головой, Тиунов обвёл его взглядом и ласково одобрил:

- Так! Ну, сочиняй, бог тебе в помощь!

И пошёл тихонько прочь. Он показался Симе добрым и нужным сегодня - юноша встал и поплёлся за ним.

Кривой обернулся, подождал и вновь окинул Симу взглядом.

- Как же это ты сочиняешь, интересно мне?

Юноша обрадовался, охотно и легко он стал говорить.

- Сначала - я думаю. Я даже всегда думаю, Яков Захарович. От этого, надо быть, испортилось у меня сердце - стеснение в нём и тоска. А иной раз - забьётся оно, как птица, и вдруг - остановится.

- Так! - сказал кривой, усердно тыкая палочкой в голову своей тени, косо лежавшей у ног его. - А о чём же, малый, ты думаешь?

- Обо всём, Яков Захарович! - виновато сказал юноша. - Кто встретится или вспомнишь кого - человека ли, собаку ли… Птицы тоже…

- Так, так!

Тиунов почесал переносицу и тихонько двинулся вперёд. Сима шёл рядом, рассказывая.

- Кроме птиц - все толкутся на одном месте. Идёт человек, наклоня голову, смотрит в землю, думает о чём-то… Волки зимой воют - тоже и холодно и голодно им! И, поди-ка, всякому страшно - всё только одни волки вокруг него! Когда они воют, я словно пьяный делаюсь - терпенья нет слышать!

Луна светила сзади них, тени ползли впереди: одна - покороче, другая - длиннее, обе узкие. Одна - острая, двигалась вперёд ровными толчками, другая - то покрывала её, то откидывалась в сторону, и снова обе сливались в бесформенное тёмное пятно, судорожно скользившее по земле.

Спотыкаясь, Сима объявил:

- У меня даже стишок сочинён про волков! - приостановился и начал читать:

Ходят волки по полям да по лесам,
Воют, морды поднимая к небесам.
Я волкам - тоской моей,
Точно братьям, - кровно сроден,
И не нужен, не угоден
Никому среди людей!
Тяжело на свете жить!
И живу я тихомолком.
И боюся - серым волком -
Громко жалобу завыть!

Тиунов взмахнул палочкой, поглядел в небо, в даль и себе под ноги.

- А весёлое - не склонен сочинять? - спросил он, вздыхая.

Сима, тоже оглянувшись, ответил виновато:

- Про податного Жукова сочинил, да плохо вышло. Артюшка поёт:

Как живут у нас в Заречье
Худы души человечьи…

Это я же составил! А то ещё про город…

- Что - про город?

- А вот! - юноша снял с головы старенький картуз, зачем-то распялил его перед лицом и начал тихонько:

Эх, попел бы я весёлых песен!
Да кому их в нашем месте нужно?
Город для веселья - глух и тесен,
Все живут в нём злобно и недужно.
В городе у нас - как на погосте -
Для всего готовая могила.
Братцы мои! Злую склоку бросьте,
Чтобы жить на свете легче было!

Замолчал.

- Всё?

Кривой нацелился глазом в лицо юноши и, усмехаясь, спросил:

- Какое же тут веселье? Дурачок!

Помолчав, он повторил:

- Эхе-хе, дурачок!

Юношу не обидело грустное и ласковое восклицание, он даже улыбался, говоря:

- Ведь я не сказал, Яков Захарович, что это - весёлое.

- Не сказал разве?

- Не-ет!

- Так! Ну, ладно!

Слева от них, в тёмном ельнике болота, гулко крикнул пугач - тишина всколыхнулась и снова застыла, как масло. Далеко впереди середь поля вспыхнул тихий огонь и стал быстро разгораться, вздрагивая и краснея.

- Вон, - сказал кривой, - видать, мужики из Балымер в ночном светец разложили. Свежевата ночка-то!

- Стихами, Яков Захарович, мне легче думать, а простые слова труднее складываются у меня. Мне всё хочется, чтобы стихи-то как молитвы были, а как это надо делать - не знаю! Ежели длинный стих, то будто молитвеннее выходит - а так ли? Вот ещё стихи, про город тоже:

Снова тучи серые мчатся над болотами.
Разлилася в городе тишина глубокая.
Люди спят, измучены тяжкими заботами,
И висит над сонными небо одноокое…

- Какое небо-то? - удивлённо спросил Тиунов.

- Одноокое, - смущённо ответил Сима и отодвинулся от спутника, виноватым голосом объясняя: - Оно ведь всегда одноглазое: днём солнце, а ночью - луна только.

- Кривое, стало быть, как я? - сказал Тиунов, посмеиваясь. - Это ничего, ловко! Только - звёзды забыты тобой.

- При полной-то луне - какие звёзды?

- М-м… верно, маловато их! Да! Потом вот тучи, говоришь, и - луна?

- Это бывает! Бегут тучи, а между них - луна, и всё небо - вздрагивает, будто ломается…

Тиунов замолчал, а Сима тихонько прибавил:

- Я назвал небо-то однооким - забыл про вас, ей-богу!

- Ничего! - сказал кривой.

- Дальше у меня так идут стихи:

В небе тучи гонятся за слепой луной,
Полем тихо крадётся чья-то тень за мной…

- Все ты да ты! - вдруг заговорил Тиунов. - Ты, да я, да сватья, - только и знатья! Да голодное житьё, да смерть!

Юноше очень хотелось рассказывать Тиунову свои стихи, но кривой, видимо, не хотел слушать: помахивая палочкой, он тихонько шагал и говорил:

- Всё это, конечно, действует в жизни - и бедность есть, и смерть, а людей однако не одолевает! И дедушка мой голодал, и отец голодал, а и сам я не больно сытно живу. И они - померли, и я помру - верно!

Вспоминая свои стихи, Сима не ответил.

- Ну, помру, и - ни синь пороха после меня не останется! - убедительно говорил Тиунов. - Злодей помрёт - люди скажут: ах, какой злодей был! Добрый помрёт - добром помянут. Бывает - и собаку дохлую жалко людям. Кошек тоже часто вспоминают: хорош, дескать, зверь был, умный или там - ласковый, мышей ловко хватал. А помрут Яков Тиунов, Семён Девушкин - и никто ничего не скажет! Были мы али нет - это всем всё равно. Вот ты бы о чём подумал, малый, об этом вот! Да! Поду-май! Дело - важное! Ты - человечек одинокий, а одинокие-то люди и есть самые лучшие, верные слуги миру.

Сима - молчал. Ровная и мягкая речь кривого не мешала смутным мыслям юноши искать нужных слов.

- А ты будь нужен людям не столь в горе, сколько в радости, ты их с радостью полюби! Горе, малый, дёшево! В нём - как арестанты в серых халатах своих - людишки одинаковы: ни дворяне, ни мещане не отличны. А ты - в радость иди, покажи людям радость - птицу редкую, птицу райскую - вот! Вот у тебя есть - скажем - талант, ты его серьёзно полюби! Надо, брат, всё полюбить: инструмент, которым работаешь, - долото, например, - и его полюби тоже! Оно тебя поймёт, хоть и железо, а - полюбив твою руку - оно тебе в работе сильно может помочь.

Полем идут двое -
Старый с молодым…

- складывалось в голове Симы. Он спотыкался и простирал вперёд прямые, длинные руки:

Перед ними - тени
Стелются, как дым…

В сумраке души, в памяти, искрами вспыхивали разные слова, кружились, как пчёлы, одни исчезали, другие соединялись живою цепью, слагали песню - Симе было жутко и приятно, тихая радость ласкала сердце.

- Вот, гляди! - задумчиво текла речь кривого. - Живут в России люди, называемые - мещане. Кто их несчастнее? - подумай. Есть - цыгане, они всё бродяжат, по ярмаркам - мужиков лошадями обманывают, по деревням - кур воруют. Может, они и не делают ничего такого, ну, уж так говорится про них. А мещане хоть больше на одном месте трутся - но тоже самые бесполезные в мире жители…

Юноша, глядя вперёд бездонным взглядом круглых глаз, шаркал ногами по земле, и ему казалось, что он легко поднимается в гору.

Старый молодому
Что-то говорит,
Впереди далёко
Огонёк горит…

Вдали, над тёмной гривой Чернораменского леса, поднялась тяжёлая туча и гасила звёзды. Огонь костра взыграл ярче, веселее.

- Мне, малый, за пятый десяток года идут, и столько я видел - в соборе нашем всего не сложишь, на что велик храм! Жил я - разно, но больше - нехорошо жил! И вот, после всего, человеческое моё сердце указывает; дурак, надобно было жить с любовью к чему-нибудь, а без любови - не жизнь!

Сима, улыбаясь, сочинял:

Узкою тропинкою
Тесно им идти,
Покрывают тени
Ямы на пути.
Оба спотыкаются,
Попадая в ямы,
Но идут тихонько
Дальше всё и прямо.
Господи владыко!
Научи ты их,
Как дойти средь ночи
До путей твоих!

Он остановился и радостно вскричал, схватив кривого за рукав:

- Яков Захарович, а я сейчас ещё стихи сочинил, ей-богу, вот только сейчас! Слушайте!

Когда он сказал стихи свои, кривой ткнул в лицо ему тёмный свой глаз и одобрительно заметил:

- Ну, вот! Ишь ты ведь…

- Ах, господи! - тихонько воскликнул Сима. - Это такая, знаете, радость, когда сочинишь что-нибудь, даже плакать хочется…

- И хорошо. Именно это миру и надобно - радость! А пора нам повернуть - эка, сколь места отхватали!

Повернули. Идти стало светлее - тени легли сзади, пошли ближе друг к другу.

- Главное, малый, - раздавался в тишине ночи спокойный голос Тиунова, - ты люби свою способность! Сам ты для себя - вещь неважная, а способность твоя - это миру подарок! Насчёт бога - тоже хорошо, конечно! Однако и пословицу помни: бог-то бог, да и сам не будь плох! А главнейше - люби! Без любви же человек - дурак!

Их догоняла предвестница осени, тяжёлая чёрная туча, одевая поле и болото бархатом тени, а встречу им ласково светил полный круг луны.

- Эх, Семён, Семён! - вздрагивал глуховатый голос Тиунова. - Сколько я видел людей, сколько горя постиг человеческого! Любят люди горе, радость - вдвое! И скажу тебе от сердца слово - хорош есть на земле русский народ! Дикий он, конечно, замордованный и весьма несчастен, а - хорош, добротный, даровитый народ! Вот - ты погляди на него пристально и будешь любить! Ну, тогда, брат, запоёшь!

Сима улыбался, толкая кривого острым плечом.

Помолчав, Тиунов убедительно прибавил:

- Хорош народ! И - аминь!

Часть 2

Рыжая девица Паша несла в "раишке", кроме специального труда, обязанности горничной: кухарка будила её раньше всех, и Паша должна была убирать зал - тройную, как сарай, комнату с пятью стрельчатыми окнами; два из них были наглухо забиты и завешены войлочным крашеным ковром.

Потолок зала пёстро расписан гирляндами цветов, в них запутались какие-то большеголовые зелёные и жёлтые птицы и два купидона: у одного слиняло лицо, а у другого выкрошились ноги и часть живота.

Матрёна Пушкарева, кухарка, сообщила Паше, что потолок расписывал пленный француз в двенадцатом году, и почти каждое утро Паша, входя в зал с веником и тряпками в руках, останавливалась у дверей и, задрав голову вверх, серьёзно рассматривала красочный узор потолка, покрытый пятнами сырости, трещинами и копотью ламп. Иногда Матрёна окликала её:

- Ты что, лешая, опять вытаращила буркалы? Убирай скорее, встают уж все…

Улыбаясь, Паша отвечала:

- Сейча-ас! Уж больно француз этот ловок! И как он писал, тётя? Не иначе - лёжа надо было писать ему, ай?

Матрёна сердилась.

- Тебе бы всё лёжа и жить! Погоди, околеешь - пролежишь, толстомясая, до косточек бока-то твои!

- Где-то он теперь, французик бедненький? - вздыхая, мечтала Паша.

Часто бывало так, что, любуясь работой француза, девушка погружалась в дремотное самозабвение, не слышала злых криков хозяйки и подруг; тогда они, сердитые с похмелья, бросались на неё, точно кошки на ворону, и трепали девицу, вытирая её телом пыль и грязь зала.

Когда Пашу били - она не сопротивлялась, а только пыхтела, закрыв глаза; уставали бить её - она плакала и жаловалась не сразу: сначала посмотрит, где и как на ней разорвана одежда, потом уходит на двор и там начинает густо, басом, выть и ругаться.

На её рёв с улицы в калитку высовывалась огромная голова Четыхера, он долго слушал жалобы Паши молча, наконец они ему, видимо, надоедали - тогда привратник пренебрежительно убеждал её:

- Ну-ка, перестань ты! Бесстыдница. Орёшь тут, а люди слышат! Эй! Люди-то слышат, мол!

- Чай - больно! - успокаиваясь, объясняла Паша.

Четыхер разумно говорил:

- Для того и бьют.

Однажды ночью, во время кутежа, пьяный Немцев и Ванька Хряпов грязно обидели Пашу, она вырвалась от них, убежала на двор и там, прислонясь у ворот, завыла.

- Опять плачешь? - спросил Четыхер, приотворив калитку.

- Дяденька! - воскликнула девица сквозь рыдания. - Что я за несчастная? Господи!

- Ну-ка, перестань! - посоветовал Четыхер.

А она не переставала.

Четыхер послушал её вопли ещё несколько времени и сказал, тяжко вздыхая:

- Ну, и голос же! Ах ты, чтоб те сдохнуть! Ин подь сюда!

Вывел её на улицу, оглянулся, посадил на лавку, сел рядом с ней и начал уговаривать.

- Ну - молчи! Сиди. Вот - ночь-то какая тёплая. И никого нет. Кто тебя обидел?

Всхлипывая, Паша стала рассказывать, как её обидели, но Четыхер брезгливо остановил:

- Ну - ладно! Не люблю я пакостей этих. Молчи, знай!

Назад Дальше