Том 1. Серебряный голубь - Андрей Белый 21 стр.


Духота

Жарило: Лука Силыч едва не обжегся, коснувшись железа пролетки; из головы его барон не выходил, как не выходила босоногая Аннушка, которая вот - ждет ли его сейчас, такую рань; небось, спит себе: сама-то Фекла Матвеевна встает разве что к одиннадцати часам. Странное дело: точно стены дома его были отравлены болезнью; едва попадал он домой, бесконечная одурь сознанием его овладевала, и все ему дома казалось не по себе: Фекла от него свои утаивала глаза; слуги косились и точно от него что поприпрятывали. Душно ему, а тут еще этот барон с судной угрозой.

Уже они подъезжали к Ганшиной улице, в конце которой виднелся деревянный его особняк, а кругом теперь с неба валились на землю душные тучи, хотя было едва ли восемь часов утра: быть грозе, быть.

Долго звонился Лука Силыч у своего у подъезда: никак не дозвонишься; все, что ли, спят? Из насупротив домика, где проживал портной "Цизик-Айзик", на него уставилась соболезнующая жидовка, вся состоящая из морщин и тряпья; она махала рукой Луке Силычу:

- Звоните, звоните… Недозвонитесь: у прислуха-то ваша ночью буль пир; с пять часов утра выходиль Сухоруков, выходиль Какуринский, вы-ходиль старушонка с приюта.

"Это что же такое?" - подумал Лука Силыч: мало было судьбе слабостью, да тошнотою, да мыслями о босоногой Аннушке его затомить; мало было, чтобы три битых часа петербургский сенатор в вагоне ему такое развел, что до сих пор едва он может очнуться; нет, извольте еще по приезде порядок наводить всякий (Лука Силыч крепко стоял за порядок). Отчаявшись дозвониться, Лука Силыч сошел со ступенек крыльца и что есть мочи заколотил в ворота; за воротами тогда раздалось чавканье и сопенье, засов заскрипел, и Иван Огонь выставил свое воспаленное, заспанное лицо; увидев хозяина, он законфузился, опустив злобно глаза.

- Что это у вас без меня по ночам за гости? - вскинулся на него Лука Силыч, но Иван Огонь молчал, как пень.

- А?… - продолжал Еропегин его допрашивать.

Но Иван Огонь будто бы даже озлился:

- Каки-таки хости? Никаких таких хастей не видывам!..

- Да ты руками-то не размахивай, не приучайся к тому: опусти руки…

- Да я, да што: никаких хастей, во те хрест, не и видом-то не видал.

- Ладно, а что жидовка-то мне говорила? - обернулся Лука Силыч к портновскому окну; но там уже у окна не торчала жидовка.

- А жидовка - жидовка и есть: жидовка всякое брешет; верьте, пожалуй, жидовке… Жидовка…

- Не рассуждай руками, опусти руки, пришей их там, что ль… Бери вещи! - изнемогает Лука Силыч. - Там уж мы разберем… Ишь, быть грозе…

- Да, - почесался за ухом, озираясь на небо, Огонь, - нахлобучило…

Сухо и важно проскрипел сапогами хозяин в свой кабинет; пусто и густо в его кабинете; он опустился в кресло; скоро защелкали его счеты, загремели ключи, шелестели меж пальцев бумаги, квитанции, векселя и расписочки; с беспокойством он пересматривал бумаги по граабеновскому делу и начинал понимать, что барон-то ведь, пожалуй, и прав: с эдакими бумажками не ограбишь старушки, а разве что только напугаешь; не час, и не два хозяин изнемогает от мыслей, слабости, тошноты да какой-то сухой грусти: вот тоже сторож Иван; не раз казалось хозяину, что и сторож Иван угрюмо подглядывает за ним для какого-то такого обмана - отпустить бы его, отпустить, не медля…

Вдруг внимание его отвлеклось; у себя в пепельнице он замечает окурок; руку купец протянул, окурочек со всех сторон осмотрел и решил, что таких папирос гости его курить не могли; значит, кто-то тут в его отсутствии, в кабинете сидел; кто бы это мог быть?

Смотрел: и чехол-то на кресле сдвинут, и на ковре-то сухой грязи шлепок под креслом; Фекле Матвеевне тут нечего делать, да и грязи шлепка она не посадит. "Гости, значит, это сюда без меня повадились, - думает Еропегин, - Фекла, значит, об этом знает, а мне - ни слова: то-то вот она давненько в глаза не глядит; может, какого любовника завела - тьфу!" Луку Силыча так затошнило от этой мысли, что он сплюнул, представив себе "лепеху" в роли любовницы.

- Нет, это не дело! - решил он и вспомнил, как жидовка ему говорила: и Сухоруков-де, медник, и - старушонки приютные ночью тут были - что за черт! Чего им у меня по ночам надо! - Вспомнил про стрекотанье да шиканье по углам Лука Силыч, вспомнил, как стены дома на него вот более году хмурятся, и даже в пот бросило: - Нет, это я все расследую: погодите, Фекла Матвеевна, погодите; я уже вас научу, как в собственном моем доме тайны от меня заводить, да пиры без ведома без моего устраивать…

Позвонил:

- Позвать Федора.

Появляется Федор, с перепоя.

- Кто нынче ночью тут у нас был?

- Не могим знать: кажись, никого не было…

- А ты, брат, видно, опять за алкохоль! Федор почесывается:

- Малость повыпивал: поднесли…

- Как ты это признаешь, я тебе должен сказать: несчастный ты человек, коли употребляешь алкохоль: это большое зло, и пропащий тот человек, который употребляет алкохоль.

- Верно, сознаю - паразит человеческий…

- Ну, это ты глупо сказал: разве может п а-р а з и т человеческий? Что такое п а-р а-з и т? Можешь ты это разобрать?… Ну, пошел!..

Так: Федора, значит, они подпаивают - Федор не в стачке; ладно, ладно - все разберем, что и как. Сидит Лука Силыч, посверкивает глазами - губы сжал, а самого-то тошнит, в виски бьет, и слабость пуще прежнего одолевает: Федор, барон, обманные поступки… Сухая снедает Луку Силыча грусть. А уже в доме встают: топотанье, посуды звон, шлепанье туфель Феклы Матвеевны; все уже знают - сам из Овчинникова вернулся.

А не в урочный день пожаловал из Овчинникова Лука Силыч: никто его эдакую рань не ожидал. Что было тут - иии! Целую без него промолились ночь голуби, и даже не в бане, а в столовой; до моленья же было у голубей важное совещанье; совещались о том, что политические разговоры да прокламации временно пора прекратить; уже полиция рыскала по следам голубей; слишком явно в Лихове раздавались с черными с крестами листки; нет-нет, и накроют; особенно после грачихинских беспорядков да бунта попика Николая всякие в Лихове завелись строгости; пожаловал сюда эскадрон; помнили лиховцы, как Фокиных да Алехиных с перекрученными руками везли на телегах по Паншиной улице - в острог. Выгнанный из семинарии семинарист долго пытался отстаивать лиховскую политическую платформу, но Сухорукое медник стал на своем; по этому поводу неприятный у них разговор вышел: об уме.

- Я, можно заметить, не дурак и умнее многих по политичности…

- Я сам не дурак: еще неизвестно, кто умнее…

- Как это вы странно говорите! Невежливо даже, можно сказать, обидно. Я еще не встречал человека умнее себя. Бывают, можно найти, но редко. Я еще не встречал… Я с вами больше не могу продолжать разговор, не желаю: можете говорить, я не слушаю, - надулся было Сухоруков; но их помирили. Все-таки медник настоял на своем, и с политикой голуби пока что поприкончили.

Среди причитаний приютских старушек "лепеха" прочла столяра Кудеярова цидулю о том, что уже дитё голубиное, человеческое, нарождается от духовных двух человеческих естеств; голуби передавали друг другу, что вокруг Целебеевской волости целое-де происходит движенье и везде голубям там - приют да ласка

Фекла Матвеевна утром перед собраньем ту получила цидулю чрез нищего, чрез Абрама, и тут же решила на следующий день в Целебеево съездить, на те посмотреть места, под предлогом побыть в деревеньке, наведаться на мельницу; в те времена Фекла Матвеевна дни и ночи в отсутствие мужа молилась, так что маленечко она сдала, пообвисла; но сами глаза еще более от того стали лучисты и чисты: моська моськой - глаза преангельские.

Вот только сам некстати пожаловал; думала она без него удрать, а после, как вернется, так предлог может найтись всегда, отчего отсутствовала; теперь же как самому заявить об отъезде? А уже Федор вот лошадиную сбрую чистит: поздно откладывать.

С такими мыслями встретилась она с благоверным: друг другу сухо в ладони вложили они пальцы; сам смотрит - прегаденькая пред ним лепешка-обманщица; думает:

"Ладно, ладно! Глаза опускай - знаю я, с чего это взор воротишь: тайны у вас без меня завелись".

Смотрит сама, - Господи Боже мой, - кащей перед ней бессмертный; тощий, бледный, в испарине, руки подергиваются, под глазами круги.

С замиранием сердца "лепеха" сообщила супругу, что она желала бы на денечек, на два подышать деревенским воздухом араматным, кстати, попадью целебеевскую навестить, да и за мельницей присмотреть - все же хозяйкин глаз.

Еропегин было подумал: "тут тебя, голубушка, я и поприжму", да поприжать Феклу Матвеевну он раздумал: во-первых, в ее отсутствие следствие он наведет, какие такие гости к ним в дом по ночам шляются; во-вторых, с Аннушкой ему, без самой-то, сподручнее миловаться.

- Что ж, поезжай…

- Я уж и Аннушку прихвачу Голубятню…

- Анку не брать! - цыкнул на нее Лука Силыч, - без Анки дом придет в беспорядок; Анка - туда, Анка - сюда… Не поспеть Анке со всем управиться…

Подали тройку; с перевязанными подушками, кадочками, одеяльцами села подвязанная лепешка; коляска затарарыкала.

И едва опустел дом, как стал по тому по пустому дому расхаживать Лука Силыч - все обнюхивать, перевертывать, в ларях копаться; забрался в комнату Феклы Матвеевны - глядь: под подушкой забытые ключи от сундука да свернутое рукоделье; он - разглядывать: странное рукоделье: какие-то все кресты, а посередь крестов голубь серебряный с вокруг головы сияньем: "Те-те-те!" - развел руками Лука Силыч; рукоделье сцапал, унес в кабинет: запер, снова вернулся: взялся за ключи, полез под кровать; под кроватью - сундук кованый; сундук выдвинул; крышку приподнял: "те-те-те-те, прокламации! Уряднику надо бы сообщить"… Так подумал Лука Силыч, да над сундуком и присел: стал оттуда таскать Лука Силыч предметы: сосуды, длинные до полу рубахи, огромный кусок голубого шелку с нашитым на нем человеческим сердцем из красного бархату и с терзающим то сердце белым, бисерным голубем (ястребиный у голубя вышел в том рукоделии клюв); вытащил два оловянных светильника, чашу, красный шелковый плат, лжицу и копие; все-то Лука Силыч из сундука потаскал, закопошился у утвари - белый, хилый и цепкий в длиннополом черном своем сюртуке забарахтался он среди шелков да рубах, будто среди паутины паук:

- Ааа! Ааа!.. - мог только он выговорить и выйти из комнаты даже в страхе каком-то; только и мог в темном стать коридоре, у стенки - ослабел: пот льется градом, дыхание захватило, а с чего - сам не знает: чует, преступное что-то такое.

По коридору топочет Аннушка-Голубятня; косы бьются у ней за гибкой спиной; сама с собой ухмыляется, прижатого к углу Еропегина не видит; он ее - хвать за юбку. "Ох, испужали!" - хохочет ключница, да босой от него отпихивается ногой: видно, думает, - сам-то изволит шутки шутить: да куда там! Как поволок ее Лука Силыч к лепехе в комнату, да в "предметы" шваркнул лицом: и в борьбе забарахтались они среди чаш, шелков да рубах: "это что? это что?" - тискает ее в чаши будто бы даже испуганно хозяин.

- Это… Это… - бледнеет она и молчит.

- Говори!..

- Не скажу… - и еще пуще бледнеет. Бац - удар по лицу.

- Говори!

- Не скажу!

Бац-бац-бац, - раздаются удары.

Вдруг она, изловчившись, вырвалась, отбежала, да как захохочет, нагло так: так хохотала она, когда старик к ней приставал - по ночам.

- И чего это вы меня бьете? Сами не знаете, за что! Разве не видите, что эфта барынина тайна, а что коли рассказывать, так надо все по порядку: вот ужо вечером, - подмигнула она, - все расскажу; угожу вам: ефти предметы разложим мы по порядку, будем вино из сосудов пить, миловаться; а я уж для вас постараюсь! - тут она наклонилась к нему и, смеясь, зашептала что-то такое, отчего старик как-то весь просиял.

Динь-динь-динь - тою порой дребезжал уж который раз колокольчик: надо было идти отпирать; комнату заперли; оказался некстати гость по хлебным делам; волей-неволей заперся с ним Лука Силыч.

А во фруктовом саду Аннушка-Голубятня шепталась с Сухоруковым, с медником:

- Едак, Анна Кузьминишна, оставлять не след: никак, иетта, нельзя; с иестава часа, коли оставить, нам капут всем…

- Ох!

- Как ни охайте, а с ним порешить придется…

- Ох, не могу!

- Моей политичности вы доверьтесь: я еще не встречал человека умнее себя…

Молчание.

- Как-никак, а уж вы ему всыпьте.

- Не могу я всыпать…

- Нет уж, вы всыпьте: опять говорю - политичнее себя не встречал…

Молчание.

- Так, значит - так?…

* * *

- Выкушай, мой ненаглядный, мой любый, сладкого винца.

Звук поцелуя: еще, и еще…

- Аннушка моя, Аннушка, белогрудая Аннушка!

Звук поцелуя: еще.

- Вот тебе, радость моя, сладкое винцо; откушай еще… и еще… и еще…

Звук поцелуя: еще и еще…

Старик в одной исподней сорочке с волосатыми высушенными ногами; у него на коленях белогрудая Аннушка; на столе лазурный атлас, цветы, просфоры, чаша; два светильника горят по сторонам; двери заперты, шторы спущены. Издали бешено залилась Иванова колотушка.

- Выкушай, мой ненаглядный, еще сладкого винца: о, Господи!

- Что это ты так?

- В сердце кольнуло; ничего себе, кушай…

- Так, значит, "лепешк"-то моя по ночам молится в одной исподней сорочке? Ха-ха-ха!.. - Хи-хи! - Аннушка прячет мертвенно бледное лицо у него в волосатой груди.

- Голубями зовут?

- Голубями, касатик…

- Ха, ха, ха!..

- Хи-хи! - раздается не то смех, не то визг на его волосатой груди.

- Что это ты вся дрожишь?

- Сердце покалывает…

Она поднимает чашу и подносит к его уже глупо отвисшим губам.

Колотушка бешено бьет под окнами: в тьму.

Надо - не надо

Солнце, большое, золотое, золотыми своими большими лучами моет сухой, чуть буреющий под солнцем луг, травка-муравка печется в лучах большого, большого солнца; здесь качается цветик на сухом и узком стебле; там зовет тебя белоствольная чаща берез и среди белых стволов - мхи, пни, листы; а копни листы здесь и там, шапочка выглянет на тебя грибная; старый березовик так и запросится в твою липовую кошелку; сладкая, осенняя, синичья пискотня - слышишь? А еще июль: но вся уже природа на тебя смотрит, тебе улыбается, шепчет березовым шепотом: "жди августа"… август плывет себе в шуме и шелесте времени: слышишь - времени шум? август уже посылает белочку на орешник; и месяц август несется в высоком небе треугольниками журавлей; слушай же, слушай, родимый, прощальный глас пролетающего лета!..

Среди махровых цветочков, березовых пенечков, стоит себе Фекла Матвеевна в блаженстве в тихом: безмятежно ручки сложила она на животе; солнце играет на платье ее шоколадного цвета, на вуалетке, на шляпке огромных размеров с вишневыми плодами; как богиня Помона, шествует умиленная Фекла Матвеевна среди даров лета благоприятных; духом исполнилось и сердце ее: ароматы щекочут ее нос; млеет она и слабеет она от сладкого, сладкого чиханья, а попик Вукол, шагающий вслед за нею в своей полотняной рясе, всякий раз возглашает после ее чиха:

- Исполать вам, Фекла Матвеевна!

На что Фекла Матвеевна стыдливо ответствует:

- Спасибо, отец Вукол: славный вы человек.

А у самой в мыслях иное: здесь, здесь места ароматные, места благодатные, места святые, духовные; здесь, здесь ныне зарождается радость всея Руси: Дух Свят. Зорко выглядывает купчиха из-за кустиков, кочек, канавок, - не увидит ли благодати.

Вот уж она в местах, святых, целебных - целебеевских; под ногами ее ручеек струйкой-гремучкой журчит; как ступила Фекла Матвеевна на бревно, перекинутое чрез ручей, возмутился ручей, зажужжукал водицей; побрызгивает водица, поварчивает, - промочила ножки Фекла Матвеевна.

- Осторожней, осторожней, матушка, здесь бревнышко-то качается: оступитесь, час не ровен! - суетится сзади нее попик. Не утерпел, подобрал рясу, да и прыг через ручей, рыженькой бороденкой потряхивает, посмеивается - руку купчихе протянул: смеется Фекла Матвеевна.

А там-то, тама-то - за ручьем: там вдаль убегает березовая просека; белые сажени сложенных дров, озаренные парчой солнечной: а в той в парче в золотой - вьется, крылышком бьется, гулькает белый голубок: на дровах уселся и побежал по поленцам: коготками по сухой коре - ца, ца, ца!..

- Вот места наши, матушка Фекла Матвеевна, - улыбается попик, отирая красным платком потное лицо: - благодать!..

Еще бы не благодать: помнит Фекла Матвеевна, как она вчера ехала в Целебеево, как всю дорогу она молилась; и как сердце ее стучало; только что приближались они к святому к месту, каждый пень на дороге принимал образ и подобие беса; всю дорогу Феклу Матвеевну обсвистывал ветер и гнал на нее сухую пыль, а из пыли - пни, кусты, сучки, как бесовские хари, в солнце кривились на нее злобно, все ее гнали обратно в Лихов; тут только Фекла Матвеевна поняла, сколь многие бесы грозят человеческому естеству: оку невидимые, вьются они над нами; только молитва, пост да чаянье святости, плоть истончая, самое телесное зрение наделяют зрением духовным; а при сем при духовном зрении каждый вещественный предмет образом становится и подобием предметов невидимых; это все Фекла Матвеевна вчера поняла, как приближалась из Лихова к Целебееву; всю дорогу вплоть до села обсадили ужасными бесами; словно застава недругов обложила святые места: от пенечка к пенечку - от беса к бесу: столько бесов в душу Феклы Матвеевны входили дорогой, сколько их в образе и подобии пней на дороге вставало под солнцем; но она неустанно молилась - и вот уже Фекла Матвеевна в Целебееве.

Здесь пошло все иное: еще за самоварчиком у попадьихи Фекла Матвеевна странные замечала случаи: кустики, избы, жестяной на избе петушок уставлялись ей в очи и задумчивой сладостью точно ей говорили:

- Гляди на меня; я храню тайну. - Село, пруд, из пологого лога выглянувшая крыша - все тайну хранило сих мест; попик и тот был словно иного, лучшего мира житель.

Вечером стояли они на целебеевском лугу, завился на лугу хоровод, оттопатывали ноги всякую пляску, а вокруг бежала травная волна, улюлюкал ветер вечерний, косматый прах вставал на дороге, а большой желтый месяц подымался над Целебеевом; он смотрел Фекле Матвеевне в душу и говорил: "смотри, молчи и таи"…

Ночью Фекле Матвеевне дано было видение сонное: столяр стал у ее изголовья; бледную над ней простирая руку, ей дал запрет о себе говорить и себя видеть; молча с ней столяр говорил глазами: "Я, мол, ныне в тайне великой, и видеть, и слышать, и думать обо мне ныне нельзя в сих местах"…

Назад Дальше