И теперь, когда давно спит весь добрый люд и только одни петухи горланят на дворе соседа, я сижу одни и нахожу болезненное наслаждение перебирать и записывать происшествия этого дня. Отчего же не спится мне; отчего, возвратясь домой, я ходил по комнате до упада, и кровь беспокойно кипит во мне, и я чувствую какую-то тупую боль в сердце; отчего я переживаю такие трудные минуты? Ведь не влюблен же я, в самом деле, в Вареньку? Ведь я же не хотел жениться на ней и сам толкнул ее в руки Имшина! Все от меня зависело… и не сидел бы я тогда один у заваленного книгами стола да не марал бы бумаги вплоть до рассвета, назло моему камердинеру, как теперь, например!
А они?..
(Тут в рукописи, вместо точек, стояла страшная, раздвоившаяся клякса, как будто перо ударилось о бумагу и разщепилось вплоть до руки.)
Я был болен. Доктор нашел, что у меня разлилась желчь. Я это знал и без доктора. Он прописал мне микстуру и велел сидеть дома. Микстура была невыносимо противна, и потому я через час по ложке аккуратно выливал ее за окно. Когда я вылил три склянки, доктор объявил мне, что я совершенно здоров, и я заплатил ему за визиты с величайшей благодарностью. Тогда он дал мне совет больше выезжать и меньше обращать внимание на чужие глупости. Я нашел совет лучше лекарства и решился строго держаться его.
У Имшиных я бывал сначала редко: я не мог равнодушно видеть Вареньку женой другого; но потом я хотел пересилить это чувство и нарочно начал чаще бывать у них; однако ж привычка не избавила меня от какого-то болезненного сжатия сердца, которое я чувствую всякий раз, когда вижу Имшина. Напротив, час от часу впечатление делается сильнее и больнее, час от часу я становлюсь раздражительнее. И теперь я нахожу странное удовольствие в этом чувстве: я с какою-то гордостью подставляю свое сердце под эти мелкие удары и холодно смеюсь над его болью.
Как скоро изменилась Варенька! Как легко она вошла в свою роль! Когда я приехал к ним в первый раз после болезни, я почти не узнал ее! Вместо осторожной, связанной этикетом девицы я нашел грациозную, миленькую даму, которая будто весь век была ею.
Меня всегда поражала способность наших девиц становиться сразу в ту среду, в которую ее вводит перемена положения; и натура удивительно эластична: она тотчас принимает новые формы. Мужчина в этом случае гораздо грубее: ему надобно долго обнашивать свою женатость, чтобы свободно носить ее, а не то она сидит на нем как дурно сшитое платье; но это очень понятно! Оттого-то на сто смешных мужей встречается одна смешная жена.
Я не ухаживаю за Варенькой, - не потому, чтобы это было слишком рано, а из боязни уронить себя в ее глазах: я уверен, она бы оскорбилась и не простила бы мне моего волокитства. Но, сознаюсь, меня что-то влечет к ней. Что? Не знаю! Может быть, привычка, прелесть потерянного или, наконец, избалованное самолюбие, которое беспрестанно запрашивает более и более. Впрочем, надобно и то заметить, что теперь Варенька не деревенская девочка: она имеет всю заманчивую привлекательность женщины, да еще вдобавок так недавно выстрадавшей опытность. Еще одна новая, тщательно скрываемая черта Варенькиного характера притягивает меня своей загадочностью: мне удалось подметить в ней какую-то внутреннюю сухость, какой-то душевный холод, который изредка пробивается сквозь ее грациозную непринужденность манер и странно противоречит с ее видимой веселостью.
Что это? Следы ли прошлого, не совсем залеченного страдания, или - и самолюбие подшептывает другую догадку - или остаток прежней, против воли тлеющей любви?
Все это вместе очень интересует и привлекает меня. К тому же она так самонадеянно беспечна, так равнодушно мила, что это меня сердит, особенно когда я вспомню, что не могу притупить глупую боль моего сердца!
Нет, я недоволен собой! Я веду себя как мальчишка! Характер мой испортился до того, что я готов бы был его бросить и остаться совсем без характера, что всего хуже на свете. При Вареньке я то лихорадочно весел, то зол, как цепная собака; без нее мне скучно. Я едва удерживаю себя, чтобы не бывать у нее каждый день, и только мои всегдашние странности избавляют меня от замечаний света. Если я весел, говорят: Тамарин сегодня в духе; если я зол, говорят: у Тамарина желчь, и дело с концом. Все знают, что то и другое у меня бывает без причины, и моя прочная репутация холодного эгоиста прикрывает меня.
А Варенька все по-прежнему мила и равнодушна - кажется, еще милее, еще равнодушнее! А глупое сжатие сердца еще сильнее! Что ж это, ревность, что ли? И к кому же? К Володе, к мужу!.. Досадно!
Недавно мы случайно остались вдвоем с Варенькой. Она что-то работала по канве и опустила голову. Я сидел прямо против нее, на низком кресле. Две свечи стояли на пяльцах, и между ними, как в святочных гаданьях, мне видна была головка Вареньки. Я воспользовался своим положением, чтобы незаметно для нее полюбоваться ею. Варенька похорошела. На ее лице нет живости деревенского румянца, но его сменил легкий розовый оттенок. Лицо это, одушевленное чудесными темно-голубыми ясными глазами и двумя ямками на щеках, окаймленное густыми, русыми, гладко причесанными волосами, делало ее головку такой оживленной, и эта головка была так мило поставлена, так проникнута полнотою созревшей мысли, что я с наслаждением любовался ею… Я продолжал смотреть в ее темно-голубые глаза и искал в них признаков смущения и беспокойства, но были они тихи, ясны смело остановились на мне. Прошла долгая минута ожидания. Наконец по устам Вареньки пробежала улыбка, ямки живее обозначились на щеках, и она, немного прищурясь, очень наивно спросила меня:
- Скажите, пожалуйста, что вы так пристально смотрите на меня?
Мне стало совестно самого себя, и я смутился, как почтенный человек, который наедине делает перед зеркалом умильные гримасы и вдруг видит в нем два насмешливых посторонних глаза. Но я оправился и отвечал ей:
- Я искал в ваших чертах черты другой знакомой мне особы.
- И что же?
- И боюсь, что вместо нее увидел вас.
- Будто это так страшно?
- Не страшно, но неутешительно!
- Будете вы завтра в театре? - спросила она.
- Вы хотите переменить разговор?
- Нет, но завтра дают, говорят, хорошую пьесу: "Что имеем, не храним"…
- Она не в моем духе, - отвечал я, - может быть, потому, что я, потерявши, никогда не плачу.
Все это могло бы меня очень забавлять, если бы не было так досадно! Самая пора года, когда наша русская природа готовится к превращению, странно настраивает душу, заставляет и ее желать какой-то перемены. Снег истерся в песок, капли звучно падают с крыш, небо серо, как земля, и, как земля, тучи держат массу воды, готовую смыть ее изношенную одежду. И вдруг пахнет в лицо теплый ветер, Бог весть откуда занесенный навесть какие-то чуждые мысли!.. Нет, решительно я недоволен собой!
Я перестал бывать у Имшиных. Мне надоела эта внутренняя тревога, которая так потрясает меня; но я не избегал ее; я несу ее с собой в шумный сбор молодежи в тишину моего рабочего кабинета; только без Вареньки она иначе действует на меня: она производит впечатление кокой-то постоянной тяжести, тупой, хоть и несносной боли. Впрочем, еще одна мысль заставляет меня тщательно избегать общества Вареньки: я хочу ее заставить почувствовать мое отсутствие. Когда она меня видит, она становится в оборонительное положение, и борьба дает ей силы; но без меня ей придется иметь дело со своим воображением. "Легче победить сто врагов, чем самого себя", - сказал кто-то прежде меня.
И вот однажды, утомленный пустотой общества, которое мне надоело, скучая по расчету, я сидел у скрытого окна моего кабинета. Были сумерки, те ясные и душистые весенние сумерки, которые так настраивают к мечтательности. Глаза мои, усталые от чтения, лениво отдыхали на глубине горизонта и невольно спустились с него на развернутый перед ними вид. Разлив Волги сливался с далеким небом, вода его была гладка и спокойна как зеркало. Местами ее поверхность была разорвана островами, и на них рисовались силуэты полузатопленных, дремавших деревень. Иногда проскользнет тихо, будто на тайное свидание, тень лодки с одиноким гребцом, иногда послышится мерный плеск воды, и другая лодка, махая, как крыльями, двумя рядами весел, птицей пронесется перед глазами, и только успеешь увидать ряды гребцов, дружно и мерно наклоняющихся над водою, и уже нет ее, и оставила она только два следа: полосу на воде да веселую песню в воз духе. Был и третий след, который весь этот вид оставил тогда на душе моей, - неуловимый, мимолетный, но глубокий след! Грустно и больно стало мне, и тихо я вышел из дому, в непонятном мне волнении.
Дом Имшиных был освещен слабо, по-будничному, когда в пустых комнатах горят лампы, как уличные фонари. Но в одном окне свет был ярче, и, осмотревшись кругом, я остановился перед ним. В щель неплотно доходившей до низа шторы мне была видна глубина комнаты. Варенька сидела одна, прислонясь в мягкий загиб углового дивана. Сзади нее стояла лампа, и только часть Варенькиного профиля была ярко освещена. Одной рукой она облокотилась на мягкую подушку, в другой держала книгу, но книга была опущена. А глаза Вареньки были устремлены прямо, как будто она читала другую, невидимо раскрытую перед ней книгу… Сердце сильно забилось во мне, и я вошел к Имшиным.
- Дома барин? - спросил я у лакея.
- Никак нет-с: в клубе.
- А барыня?
- Варвара Александровна дома, - сказал он, шумно отворив дверь в залу, что служило вместо доклада.
Когда я вошел в комнату, Варенька была в той же позе, только голова ее была вопросительно повернута к двери, и она, прищурясь, хотела поскорее разглядеть нежданного гостя.
- A, mr. Тамарин! Скажите, пожалуйста, что сталось с вами?
Я поклонился и, подойдя ближе, вошел в яркий круг света. Видно, я был очень бледен, потому что лицо Вареньки изменилось, и она с беспокойством спросила:
- Что с вами, Тамарин?
- Боже мой! Разве вы не видите, что со мной? Разве вы не видите, что я люблю вас, что я вас люблю! - сказал я.
Досада, волнение, чувство, невольное чувство - душили меня. Я едва мог выговорить последние слова и в бессилии опустился в кресла. Прошла минута страшного молчания… Но сила глубоко из сердца вырвавшегося слова велика тем, что она извлекает ответные звуки: на это слово нельзя отвечать холодно и рассчитано.
И Варенька со смущением и грустью отвечала:
- Несколько месяцев назад эти слова составляли бы мое счастье, а теперь поздно… поздно, Тамарин!
- Послушайте, - сказал я, - я прежде не умел вас понимать, я не мог вас понять: я не был к этому подготовлен; но теперь я вас люблю, Варенька. Я вас так люблю, что заставлю вас забыть прошлое и простить меня… Вы простите меня? - спросил я.
Я взял ее руку и склонился над нею.
- Вы ни в чем не виноваты, - сказала она. - Я это знаю и не обвиняю вас.
- Да, я не виноват; но я вам дал много горя. Простите меня, и у нас впереди будет много счастья, чтобы забыть его!..
- Нет! Счастья уже не будет! - вздохнув, сказала Варенька.
Я ни слова не говорил, но глядел на нее.
- Я вас не люблю больше, - прибавила Варенька холодно, спокойно и твердо.
- Неправда! Неправда! Вы обманываете себя и меня, - сказал я, и в голосе моем было твердое убеждение.
Варенька горько усмехнулась.
- К чему? - сказала она. - Я знаю мои обязанности и мой долг; я их знаю, Тамарин! Но знаю также и то, что сердцу приказывать нельзя… Нет! Я вас не люблю, потому что вы убили мою любовь! Да! - прибавила Варенька. - Вы убили ее. Вы не думали тогда, что она пригодится вам, что когда-нибудь забьется ваше сердце и вы, бледный, измученный, придете за этой любовью!
- Тогда я не любил вас, - отвечал я.
- Знаю… Вы не виноваты… Вы не хотели, чтобы я страдала, но вы не хотели ничем жертвовать моей любви… Вы не любили, но вы позволяли себя любить… Это было очень великодушно! Однако всему есть мера: измученное сердце наконец замрет, и тогда оскорбленная гордость откроет глаза…
Сердце сжалось во мне, и из него начало отделяться другое чувство, которое всегда у меня наполовину смешано с остальными.
- Я всегда была с вами откровенна, - продолжала Варенька. - Сознаюсь вам, та мечта, которую создало и полюбило в вас мое детское воображение, давно исчезла. Но я любила в вас вашу двойственную, измученную противоречиями натуру. Когда ж я увидела, что вы всегда ребячески боитесь света, что вы бегаете от всякого чувства, которое может нарушить ваше внутреннее спокойствие, потревожить лень вашего сердца, тогда у меня явилось сомнение в ваших силах, тогда я невольно подумала, что вы бегаете от борьбы с собой потому, что не в состоянии выдержать ее, и мое очарование исчезло…
- И тогда, - сказал я, - вы выбрали другой предмет любви, более достойный вас.
Варенька не отвечала.
- Утешьтесь, - продолжал я, - вы отомщены!
И в самом деле, в эту минуту, не знаю, от любви ли, досады, или самолюбия, но я страдал глубоко.
- Что мне в этом? - сказала Варенька. - Разве я искала мщения? Разве я кокетничала с вами, чтобы возбудить вашу любовь? Напротив, она глубоко огорчает меня, потому что больше заставляет жалеть невозвратимое. И вы думаете, легко мне теперь?.. Знаете ли, что я делала сейчас до вашего прихода? Я мечтала о деревенской девочке, которая увидела одно загадочное, интересное для нее существо. Как она была счастлива!.. Прошло полгода, и в этой неопытной, наивной девочке и в этом холодном, но чудно влекущем ее существе я не узнала ни себя, ни вас! У меня даже не осталось мечты, которую бы я могла любить…
- Боже мой! Но виноват ли я, что я таков! - сказал я, поддаваясь грустному впечатлению и жалея более о Вареньке, чем о себе. - Виноват ли я, что два чувства, которые могли бы составить наше счастье, пришли порознь и разбили его!.. - Что ж мне делать! Что ж мне делать! - вздохнув, повторил я.
- Жениться! - сказала Варенька с насмешкой…
Затем я спокойно улыбнулся, поклонился и вышел. И странное тогда что-то творилось во мне!..
Когда я пришел домой, я тотчас послал за доктором.
- Доктор! - сказал я, когда он явился на мой зов. - Я болен. Я ужасно болен, доктор!
- Что с вами? - спросил он.
- Доктор, у меня страшно болит грудь.
- Гм! Это ничего.
- Кроме того, у меня стреляет в левый бок, боль проходит под ложечкой и оканчивается нестерпимой ломотой в правой лопатке, и все это отдается тупой болью в позвоночном хребте.
Мой доктор задумался. Я продолжал:
- Я кашляю днем и не сплю напролет целые ночи. Аппетита нет решительно никакого. Нервы раздражены, дыхание тяжело. Биение сердца ужасное.
Доктор посмотрел на меня с недоумением, но я был бледен как полотно.
- А голова не болит? - сказал он, заглядывая мне в глаза и щупая пульс. Он думал, вероятно, что я помешался.
- Голова не болит, - отвечал я.
Доктор погрузился в размышление.
- Знаете, доктор, что придумал я. Я болен весь, решительно весь; мне нужно лечение, которое бы восстановило весь мой организм: я думаю ехать на кумыс.
- А что же? Прекрасно - сказал доктор. - Поезжайте: кумыс восстановит вас.
- Так вы советуете, доктор!
- Непременно. Я вам решительно прописываю кумыс.
- И вы думаете?
- Я думаю, что это необходимо.
- Благодарю вас, доктор, вы меня спасаете! - сказал я с чувством.
И мы расстались, очень довольные друг другом.
На другой день в 12 часов ко мне приехали Островский и Федор Федорыч, за которыми я посылал; у меня сидел уже доктор, пришедший наведать своего больного.
- Зачем ты присылал за нами? - сказал Островский, входя.
- Завтракать.
- Умно придумано!
- А отчего у вас на дворе стоит тарантас? - спросил Федор Федорыч.
- Я еду, - отвечал я.
- Куда это?
- На кумыс.
- Что за дикий вкус!
- Доктор посылает.
- Доктор, что это вам пришла фантазия выгонять его отсюда?
- Сергею Петровичу это необходимо, - отвечал доктор, - я ему решительно прописываю кумыс.
- И ваше мнение неизменно? - спросил Островский.
- Положительно! - сказал доктор.
- В таком случае нам ничего не остается больше, как оплакать тебя и выпить с горя.
- За этим дело не станет, - отвечал я и велел подавать завтрак и закладывать лошадей.
За другой бутылкой все стали говорливее; Островский с большим одушевлением доказывал мне, что живительность виноградного сока не может ни с чем сравниться, и советовал мне лечиться шампанским.
- Попробуй, душа моя, - говорил он, - выпивать бутылочку в день; будет мало, так две, но только аккуратно, непременно аккуратно, и ты увидишь, как оно поможет. Лечат же молоком, лечат водой; не может же быть, чтобы вино было менее полезно.
- Между нами, - сказал Федор Федорыч, - если вы едете собственно лечиться, то вы по пустякам едете. Вы больны только мнительностью.
- А разве это не болезнь? - сказал я.
- Правда, - отвечал он, - и очень опасная.
- Мне что-то сдастся, - сказал Островский, - что ты не для кумыса едешь; я за тобой не знал страсти к нему. А здоровье твое, благодаря Бога, не хуже нашего! Правда, ты побледнел и похудел немного, да это к тебе идет; я так вот не знаю, что с собой делать: толстею непозволительно! Нет ли у тебя тут страстишки?.. Кстати! Ну, Тамарин, руку на сердце, а сердце на язык, скажи, как твои делишки с Варенькой?
- Ты знаешь, как я редко у нее бываю.
- И вы не прощались с ней? - подозрительно спросил Федор Федорыч.
- Благодарю вас, что напомнили, - сказал я, - мне, в самом деле, надо проститься с нею. Да мы отсюда заедем вместе. Вы меня проводите до заставы?
- Непременно, - отвечал Островский.
- Только мы с князем проедем прямо туда, - прибавил Федор Федорыч.
- Напротив, - возразил Островский, - едем вместе.
Через полчаса три наших экипажа шумно подъехали к дому Имшиных. Мы вошли вместе. Володя встретил нас; Варенька сидела за работой и вопросительно посмотрела на мой дорожный костюм.
- Я заехал проститься с вами, - сказал я.
- Куда это вы? - спросил Володя.
- В деревню.
- Так мы опять лето проведем вместе? - сказал чей-то голос из угла.
- Ба! Иван Васильич! Вы еще здесь? Помнится, мы с неделю как простились.
- Да с! Да вот не собрался еще выехать. Жалко, что я не знал, а то бы вместе…
- Ну, нам было бы не по пути, - сказал я, - я еду в Оренбургскую губернию.
- Это зачем? - спросила Варенька.
- На кумыс, - отвечал я.
- Лечить расстроенную грудь! - прибавил Федор Федорыч.
Я рассмеялся.
Иван Васильич подошел и с участием посматривал на Вареньку: он боялся, что мой отъезд огорчит ее.
- Охота же пить кумыс, прости Господи! - проворчал он недовольно.
- Я одного с вами мнения, Иван Васильич, - сказал Островский, - то ли дело вино!
- Что ж! Надобно пожелать счастливого пути отъезжающему, - сказал Имшин и велел подать шампанского.
- Ваш муж удивительно всегда находчив, - заметил Островский, обращаясь к Вареньке. - А жалко вам Тамарина? - спросил он ее.
Вопрос был неожидан, но Варенька не смешалась.
- Очень! - сказала она.
- Так уговорите его по крайней мере поскорее возвратиться.
- А вы пробовали?