Содержание:
Константин Леонтьев - Египетский голубь - (рассказ русского) 1
РОМАН 1
Примечания 40
Константин Леонтьев
Египетский голубь
(рассказ русского)
РОМАН
Рукопись эту я получил недавно. Автор ее скончался около года тому назад в своем имении. Он поручил одному из своих родственников передать ее мне вместе с другими отрывками из своих воспоминаний. Хотя мы с покойным Ладневым друзьями не были и встретил я его в жизни моей всего два раза, но обе эти встречи были самые благоприятные для сближения. Я не стану подробно описывать ни нашего первого знакомства в том самом Константинополе, где начинается его рассказ, ни нашего второго свидания на Дунае. Между этими двумя встречами прошло около десяти лет, и Ладнев за это время совсем изменился: он постарел и стал очень печален.
В письме его родственника, между прочим, сказано вот что: "Покойный незадолго до смерти своей, чувствуя себя нездоровым, однажды отпер ящик своего письменного стола, показал мне эту рукопись и сказал: "Когда я умру, пожалуста, пошли это К. Н. Ему это доставит удовольствие, и напиши, что я даю ему право даже и напечатать этот рассказ. Пусть вспомнит он наши долгие беседы на палубе дунайского парохода "София" и наши прогулки зимними днями по улицам Царьграда"".
Ладнев угадал! Я вспомнил очень многое!..
Быть может, я решусь прибавить еще несколько слов и от себя в заключение рассказа.
Когда я жил в Адрианополе, в турецком (восхитительном для меня) квартале, на моем дворе, в углу у высокой и сырой стены было большое персиковое дерево. Оно росло у самого окна моей маленькой гостиной, и на ветках его часто ворковал голубь.
Люди мне сказали, что это не простой голубь, а египетский. И в самом деле, я помню, голубь этот не был синеватый, как обыкновенные голуби, а больше был похож цветом на горлицу. Воркованье его было тоже иное, короткое, густое и с каким-то особым внезапным возгласом, который мне казался исполненным томительной любви и почти болезненной радости.
Солнце поутру вставало с той стороны, где рос под окном персик и где тосковал и радовался, воркуя, мой голубь. Как часто это солнце утром освещало ярким светом мою гостиную, в остальное время дня темную и прохладную! Я входил в нее рано; голубь из-за окошка приветствовал меня своим милым приветствием. Я задергивал занавески, садился на длинный, кругом всей комнаты диван мой, покрытый простою и темною материей, задумывался, глядел на стены и деревянный резной потолок аспидного цвета с белыми бордюрами и клеточками, в которых были нарисованы розы, тоже белые. Сидел я и думал, думал, думал... Никто меня не тревожил и не развлекал. Я сидел и думал, и все ждал чего-то. А голубь мой все ворковал и ворковал, все громче и громче, любовнее и любовнее. Что за счастие, что за мучительное счастие! Что за тоска! Что за ожидание!
Я ожидал, ожидал и дождался! Все это случилось почти в одно время; я влюбился в Машу Антониади и узнал, что и она меня любит, именно тогда, когда Велико, молодой болгарин, бежал из казацкого полка Садык-паши и скрылся у меня в доме. Тогда и персик у высокой стены моей покрылся весь розовыми цветами, потому что настала весна; в то время и я сам стал все лучше и лучше понимать, что воркует, что говорит и пророчит мне мой египетский голубок!
Маша Антониади была очень мила и красива собой. Глаза большие, чорные, "бархатные", ласковые, хитрые; и что за цвет лица, золотистый и "теплый"!.. Правда, самое лицо это было немного узко, немного длинно; так по крайней мере говорили многие... Но недостатки в женщинах я всегда любил; мне казалось всегда, что женщина чувствует этот недостаток сама, если даже он и мал; что ей страшно хочется нравиться (точно так, как и мне самому тогда хотелось нравиться) и что ей от этого немного, чуть-чуть больно; я думал об этом, я это чувствовал, даже и не думая, и меня влекло к ней уже потому, что мне становилось ее жалко...
Я смолоду очень любил жалеть... Жалеть было в то время для меня наслаждением...
И хотя Маша была и молода, и очень красива, и богата, и здорова, однако мне при первом же знакомстве пришлось слегка пожалеть ее, не только потому, что у нее лицо было немножко узко: этот недостаток так мало портил ее красоту, что я его долго вовсе и не замечал; но и по другой причине.
Вот как это было. В первый раз мы встретились в Буюк-Дере.
Мы все были у обедни в посольской церкви. Дамы посольские стояли на своих местах, мы на своих. Посланницы не было; тогда только ждали со дня на день нового посла; но на месте посланницы стояла молодая советница, жена поверенного в делах.
Отошла уже половина обедни; растворили царские врата, запели Херувимскую песнь. Все стояли тихо; многие из дам опустились на колени...
Как вдруг она вошла (в белом платье и прекрасных синих лентах). Вошла и не стесняясь нимало, не смущаясь, стала выше советницы, тоже преклонила колени и стала молиться...
Пока пели Херувимскую песнь, пока архимандрит стоял перед алтарем с Дарами, никто не обнаружил ни малейшего недовольства, но как только притворили царские врата, советница оглянулась и на нас, и на других посольских дам и слегка с досадой пожала плечами. Один из секретарей сделал два-три шага. Он хотел тотчас же сделать вежливое замечание неизвестной даме, нарушившей обычаи нашей посольской церкви; но советница остановила его взглядом и сказала ему тихо: "Потом..."
Мне стало почти страшно за эту бедную, красивую и так хорошо одетую незнакомку... Кто она, я не знал...
Обедня кончилась. Я все следил за интересною дамой и пошел вслед за ней. На крыльце меня обогнал секретарь и, подойдя к незнакомке, начал говорить ей почтительно:
- Я должен извиниться перед вами; у нас в церкви заведен такой порядок, что посторонние лица выше посланника и посланницы и вместе с тем ближе к алтарю, чем служащие при посольстве, становиться не могут... Я прошу тысячу раз извинить меня...
Милая незнакомка покраснела так быстро и так сильно, как только может покраснеть человек...
Я стоял очень близко на лестнице за секретарем... Я поспешил так встать, чтобы видеть лицо молодой женщины, чтобы слышать ее ответ...
Она покраснела очень сильно, это правда (бедная!), но взглянула на нас тихими глазами... Нет! простое слово "глаза" нейдет к прелестному и кроткому взгляду ее чорных, больших и бархатных очей!.. Это были именно те чорные очи, которые воспевались поэтами в стихах.
Она взглянула так кротко и так томно, и так просто отвечала на самом чистом русском языке.
- Я не знала, виновата. Другой раз я буду становиться сзади. Благодарю вас за то, что вы сказали мне.
Ни гнева, ни смешной обидчивости, ни натянутой гримасы так называемого достоинства. Так просто и естественно!.. Покраснела только. Немножко стыдно, чуть-чуть больно от неожиданности, и такой находчивый в своей простоте и скромности ответ!
Мне показалось, что не я один был этим тронут. Молодой человек, на которого было возложено это щекотливое поручение, по фамилии Блуменфельд, всегда почти дерзкий, капризный и насмешливый, на этот раз рассыпался в извинениях. Выражение лица его стало не только любезно, но в высшей степени добродушно.
- Извините меня, - воскликнул он с ударением на слове меня. - Это порядок дамами заведенный, и мне очень жаль за такой неприятный случай.
Она уходила по дорожке, ответив ему что-то, чего я уже расслышать не мог. Блуменфельд все время не надевал шляпы и кланялся ей слегка, но беспрестанно; наконец он надел шляпу и подал ей руку, которую она приняла. Они скрылись за деревьями.
В эту минуту из коридора вышел на лестницу другой наш товарищ, камер-юнкер, франт и формалист в светском отношении. По службе человек основательный и трудолюбивый, но во всем остальном до невозможности скучный. Хотя с виду мы жили с ним очень мирно, потому что он был характера ровного, серьезного даже и в светских мелочах, и очень обязателен как товарищ, но я его что-то не любил; другой член посольства, очень язвительный, насмешник и выдумщик разных прозвищ, прозвал его (за глаза, разумеется) "вестовым": это очень было удачно, потому что у него были черты лица очень грубые, лицо красное, белокурые и густые солдатские усы, без бороды. Я где-то видел таких солдат.
Он вышел на лестницу в ту минуту, когда Блуменфельд и милая незнакомка не завернули еще за поворот дорожки. Я оглянулся на него; он поглядел им вслед и равнодушно сказал:
- Я ее знаю; это жена одного здешнего банабака, Антониади.
Что значит банабак, я уже знал тогда. Бана-бак значит по-турецки: "эй ты! смотри на меня!", т. е. "слушай, я тебя зову!.." Простые люди в Турции беспрестанно кричат друг другу: "эй! бана-бак!"
Поэтому и сделали из этого особое название банабак: простой, "здешний восточный человек"; вроде нашего русского хам, только с менее злым и подлым смыслом... Просто: человек здешний... и больше ничего.
- Она не похожа на жену банабака, - сказал я галантерейному и раздушенному вестовому.
- Не похожа, а жена, - отвечал он. - И почему ж не похожа! Что ж в ней особенного... Эти синие ленты у ней, правда, очень хороши (вестовой был тонкий знаток в женской одежде), заметили вы на них тонкие бордюры соломенного цвета? Это очень мило; очень мило. И шляпка хороша. Она, впрочем, воспитывалась в Одессе; из порядочной семьи негоциантов. А он банабак. Впрочем, был долго в Англии... Не пойдете ли и вы вместе завтракать в Бельвю?
- Пойдемте.
Мы спустились вместе с лестницы и встретили Блуменфельда. Проводив так любезно "жену банабака" до ворот, он вернулся с лицом уже недобрым, недовольным и насмешливым, и с первого слова начал передразнивать эту женщину, перед которой он только что так искренно, казалось, рассыпался.
- "Виновата, я другой раз буду становиться сзади..." - говорил он с гримасой и немного картавя (она, правда, немного картавила или, вернее сказать, "пришепетывала", я должен употребить это слово, хоть и ненавижу его; мне кажется оно слишком грубо для Маши и для ее тонкого и едва заметного недостатка).
- Pardon, chère maman! - продолжал Блуменфельд, глядя на меня и на камер-юнкера с насмешливою улыбкой. - Pardon, chère maman... Я буду умница... Ingénue!., каналья... бестия!.. Молодой человек! (так любил он звать меня, хоть сам был еще года на три моложе меня) а! Молодой человек... Умоляю вас, не влюбитесь в эту бестию... Я уже по глазам вижу, что эта баба шельма, которая вас сделает на всю жизнь несчастным.
- Хорошо, я не буду влюбляться в нее, - отвечал я смеясь. - Да и где же мне ее найти.
- Вы хотите найти... Что вы мне сделаете, даром не скажу вам адреса!
- А! Блуменфельд уж узнал сам... справился там за кустами! - воскликнул камер-юнкер. - Не огорчайтесь (прибавил он, обращаясь ко мне) и не уступайте Блуменфельду ничего, я знаю ее адрес и скажу вам: Grande rue de Pèra. Потом к маленькому Кампу, в первый переулок.
- К швее-то ты не заходи, - перебил Блуменфельд из Гоголя.
- Не зайдет, не зайдет к швее; он прямо к ней, - сказал добрый "вестовой" и продолжал объяснять мне адрес madame Антониади, которого я и не спрашивал, потому что не имел никакого приличного повода сделать ей визит.
- Оставьте, оставьте эту опасную женщину! - воскликнул Блуменфельд. - Не развращайте молодого человека. Пойдемте поскорей есть.
Мы пошли все вместе завтракать в Бельвю; переменили разговор, и о красивой madame Антониади в этот день не было более и речи.
II
Прошло, может быть, с неделю, не помню. В посольстве все скучали; ждали нового посла; опасались перемен по службе; не знали, как уживутся с ним. Несмотря на то, что близилась осень, жара была нестерпимая. Меня задержало в Константинополе одно личное дело, одна "неприятность", одно столкновение с иностранцем, из которого я вышел очень удачно и лестно для моего самолюбия, но за эту удачу все-таки по службе нужно было отвечать "формально"... Переписка с иностранцами тянулась. Мне уже становилось скучно и тяжело быть так долго здесь, в столице, не у дел, жить четыре месяца не то гостем, не то подсудимым за слишком смелое самоуправство, и очень хотелось вернуться скорее в провинцию, к освежающей и деловой борьбе. Я сидел одним жарким полуднем в прекрасном посольском саду, на скамье в тени, и ужасно скучал. Я не могу на словах ни передать, ни изобразить то место, где я сидел, но скажу, что направо от меня был недалеко боковой флигель, где наверху помещалась канцелярия, а под канцелярией, в нижнем этаже проходные ворота; а налево, за деревьями и кустами был скрыт от глаз большой павильон, которого нижний этаж занимал М. X-в, один из драгоманов посольства. У него была молодая, умная и очень милая жена. И я и с мужем и с нею был дружен и часто бывал у них; дойти до них было легко, но в эту минуту я даже и этого не желал.
Так сидел я очень долго под тенью огромного дерева и все тосковал и скучал, глядя то на синее небо и пышную зелень сада, то на белую каменную ограду, которая прямо передо мной отделяла сад от набережной и Босфора и заслоняла совершенно вид на них. О мадам Антониади у меня и помысла не было никакого. Как вдруг она явилась из проходных ворот; вышла и остановилась. Опять она была хорошо одета; опять мой светский вестовой похвалил бы ее туалет. Я не буду описывать его подробно; боюсь, чтобы надо мной не смеялись, боюсь напомнить "модные" рассказы в "Современнике" покойного Панаева.
Однако, как ни боюсь я этого, мне этот миг ее неожиданного появления в воротах был до того приятен, что мне хотелось бы передать другим все, все до самых пустых мелочей... Да! она опять была одета так мило, так изящно. На ней было в это утро такое хорошее желтоватое батистовое платье, а пояс был чорный... очень широкий и длинный; шляпка была совсем кругленькая и низкая, обшитая чорным бархатом с двумя перьями из крыльев неизвестной мне птицы: жесткие, рыжие, какие-то вроде орлиных, но с большими белыми горошинками... Она остановилась и огляделась; я встал и поклонился не совсем кстати даже, Потому что никто меня ей не представлял и она меня вовсе не знала...
Несмотря на эту необдуманную и не совсем сообразную с приличиями вежливость мою, она обратилась ко мне очень приветливо и спросила, как пройти к мадам X., к жене драгомана; я поспешил указать ей на дорожку вдоль стены, и мы, расставаясь, молча поклонились друг другу. Я опять сел на ту же скамью и стал смотреть все на те же прекрасные деревья и кусты, и на ту же белую стену, которая была предо мной так близко. Но эта скучная стена теперь не была уже так безжизненна и пуста ослепительною белизной своей. От меня зависело вызвать из моей собственной души милую тень, прошедшую мимо. И я видел ее перед собою. Я видел взгляд чорных глаз, ласковый и кроткий, но с тонким лучом почти неуловимого лукавства. "Что-то умоляющее и доброе..." казалось мне иногда; "что-то страстное и немного коварное", казалось мне в другие минуты...
Я сидел на скамье не просто: поверенный в делах обещал мне прислать за мной в сад своего камердинера, как только он кончит переговоры с толстым и несносным советником той западной нации, с чиновником которой я имел слишком удачное столкновение, до беззаконности удачное. Западный советник приехал к нам за окончательным объяснением по тому делу, по которому меня вызвали в Царьград. Он сидел уже давно, и я понимал, что борьба между двумя дипломатами идет за меня... Но я был довольно покоен. Я давно уже решил, какие уступки я могу сделать по приказанию начальства и каких не сделаю ни за что...
Меня позвали наконец, и я оставил скамью мою вскоре после появления милого призрака в батистовом платье. Наш поверенный в делах видимо был доволен, что переговоры кончились ничем и что сам иностранец предпочитал отложить решение до приезда нашего нового посла и до возвращения из отпуска его собственного начальника.
- Ваше дело ладится, - сказал мне поверенный в делах. - "Неприятель" делает уступки. Надобно и вам быть немного податливее. Я понимаю ваш поступок, но ведь согласитесь, что он неправилен!
- Я, конечно, не искал формальной правильности, поступая так, - отвечал я. - Я нахожу, что по чести русской я поступил правильно, проучив этого негодяя... Я прошу помнить, что он сказал мне (или вернее сказал не мне, а русскому): "извольте выйти вон и чтобы нога ваша не была более на пороге нашей канцелярии..." Разве можно было не ударить его?
- Что эти господа нестерпимы, в этом нет никакого сомнения, - сказал поверенный в делах и отпустил меня.
Я был свободен в эту минуту и пошел тотчас же к той самой русской даме, жене драгомана, к которой мадам Антониади ходила с визитом. Я думал, что я застану ее там, однако, нет: ее уже там не было. Но я застал там вестового и Блуменфельда. Они оба у X. бывали очень часто.
Разговор у них шел о посторонних предметах, совсем не о том, что меня интересовало в эту минуту. Дверь из гостиной в нижнем этаже была растворена прямо в сад, и за этою дверью была видна та широкая и чистая дорожка, по которой она, вероятно, только что ушла. Но никто не упоминал об ней ни слова!..
Говорили о том, что надо ждать со дня на день нового посла и об его прежних дипломатических успехах; еще о том, как ловко острит по-французски один русский генерал. Недавно он гулял по набережной, и большая светящаяся муха села на его густую и красивую рыжую бороду. Одна перотка (она сильно румянилась), встретив его, сказала: "Mon général, vous portez un phare dans votre barbe!" - "Pourvu, madame, que je n'en aie pas sur la figure (du fard)", - отвечал генерал.
Я сам очень любил остроты этого генерала; но теперь я все ждал иной беседы... Потом рассказали, как директор оттоманского банка запретил своей молодой жене знакомиться без его разрешения с новыми неизвестными ему лицами и что она, повинуясь ему, не позволила кому-то представить себе португальского посланника, а когда испанский посланник вызвал за это мужа на дуэль, то директор банка (человек, впрочем, исполненный энергии и храбрости) нашел, что жена его виновата тем, что не умела различить представителя европейской державы от здешних банабаков... и воскликнул даже: "Ma femme n'est après tout qu'une jeune fille!" И они помирились.
Я обрадовался этому слову "банабак"... Я думал: вот кто-нибудь из них скажет: "А как вы находите жену банабака Антониади, которая сегодня была у вас с визитом?" Сам я с не совсем уже чистою совестью не хотел спросить об этом. Но никто не упомянул о ней. Так прошло около часа. Вдруг на дорожке против дверей показалась наша молодая, но вовсе не красивая и тихо надменная советница. Она шла не спеша своею спокойною и прекрасною походкой. Хозяйка дома вышла к ней навстречу.