Роман царевич - Зинаида Гиппиус 19 стр.


И вот она прибегает для своих личных целей к той же церкви, средством для себя ее делает. Венчаться в нее пойдет, потому что так - выгодно. Будет лгать пред алтарем, - старая святыня, но ради новой не должно ли уважать ее, быть прежде всего честным?

"Боже мой, а как же он? Как же он этого не почувствовал, если верит со мной… с нами в одно? Верит ли он?"

Хотела зажечь свечку, встать - и не могла двинуться.

"Я с ума схожу. Зачем я не написала Михаилу. Или Флорентию. Да это наваждение… Господи, Господи!"

Страх, как в детстве, побежал по спине. Страх одиночества в темноте. Дрожа она с головой закрылась одеялом. И в духоте, в поту, незаметно забылась черным, тяжким сном.

Как в тумане встала. Безвольная, мутная. Коричневый, оттепельный туман стоял и на дворе. Изредка принимался падать мокрый снег большими хлопьями, похожими на грязные носовые платки.

В угрюмой и торжественной квартире графини не было заметно предсвадебной суеты. Да ведь и свадьба предполагалась "самая, самая скромная". Литта не имела подруг. Всякие "вздоры", вроде мальчиков с образами, графиня упразднила: "ce sont des языческие обычаи". Платье белое - это мило, это l'innocence ; а уж разные мещанские порядки - незачем. Богу надо молиться, а не пировать.

И тихие приготовления к свадьбе похожи были на приготовления к похоронам.

На минуту днем заезжал Роман Иванович; Литта и на него взглянула как сквозь туман, устало и бессмысленно.

Вот, в зеркале ее спальной - белая-белая фигура; белый шелк, белые цветы и белое, бледное личико, осунувшееся, испуганное как у маленькой девочки.

Вот она в карете. Дрожат мутные огни за стеклом, скоро-скоро мелькают падающие большие хлопья снега.

Вот красный ковер широкой лестницы. Да, хорошо, что эта церковь больше похожа на салон, чем на церковь.

Молодые, рослые гвардейцы, полузнакомые, - шафера. Отец, Николай Юрьевич, в шитом мундире. Что-то говорит… Как он неловко сейчас благословлял ее дома. Задел иконой вуаль… Шуршит серым шелком графиня. Она еще величественнее в белой наколке.

Шепот, шелковый свист, шорох, огни свечей, золото иконостаса… Поют. Да, уже давно поют что-то… Литта странно не заметила.

Белые вырезы жилетов… Кто это? Да это, кажется, он. Какой странный; просто чужой господин. Он и есть чужой. Что же удивляться.

Так ли она написала? Все равно. Идут куда-то, и чужой человек во фраке рядом с ней.

Жирное лицо полкового священника. Глаза узкие, словно щелки. Говорит неестественным голосом. Изредка слышит Литта неразборчивые слова. "От камени честна"…

"Честно, честно", - повторяет про себя, без мыслей. Оплывает свеча в руке, жгут слезы воска, падают, падают…

"Господи, когда же конец?"

Оплывает свеча, непривычное кольцо на руке ее, другая рука в чужой руке, идут опять, и путается шлейф ее белого платья, неловко поддерживаемый шафером, который тоже идет за ними.

"Славой и честью венчаяй"…

Честью. Опять честью.

Во рту еще терпкий вкус вина… Когда это было? "Чашу общую сию"…

Узкие глаза священника смотрят прямо на нее:

- Поцелуйтесь.

Мгновенное прикосновение жестких усов, близкий взгляд колючих глаз…

Конец.

Опять карета, кто рядом? Да он же, кто сейчас вместе с ней стоял в венце "от камени честна"…

Он молчит. Это хорошо. Молчание, молчание.

Шуршали колеса, бились в окно кареты мокрые хлопья снега - бело-серые птицы. Как быстро прочерченная полоса, мелькнуло воспоминание: лето, предгрозный ветер, в ветре почудившиеся слова: "хочу жениться на вас"… Далекое, далекое воспоминание, точно сто лет ему, точно не было - снилось. Не снится ли и теперь, все - что теперь?

Вот опять она в своей родной спальне. Переодеться? Да, уже приготовленное лежит ее коричневое дорожное платье. Новое, малознакомое. Теперь все будет новое. Это ничего, ничего.

- Гликерия, о чем ты плачешь?

- Да я от радости, барышня… Ох, извините, барыня молодая. Муженька-то какого вам Бог послал, чисто принц, Иван-царевич…

- Бог послал?

- Господь знает, что делает… Чисто Иван-царевич, говорю. Да и вы у нас королевна.

- Иван-царевич?

Она готова. Без последнего взгляда на классную, на кресло свое зеленое, на все, что покидает, - пошла в столовую. Светло. Какие-то люди, знакомые, полузнакомые. Говорят ей что-то - все одно и то же. Узнала длинное, лошадиное лицо княгини Александры. Целует, улыбается как-то странно, хитро.

- Однако пора. Карета подана.

Это голос ее "мужа", твердый, властный.

Сухие объятия бабушки. Запах jockey-club от ее носового платка - для маленьких слезинок. Дряблое лицо Николая Юрьевича, подставленное поцелуям.

Опять чернота, темнота кареты, молчание, - потом краткие шумы и светы вокзала, глухие звонки… И вот кончилось, кончилось. Чуть слышно постукивают вагонные колеса, покачивает на упругих рессорах, баюкает на пружинах дивана…

Роман Иванович в дверях купе.

- Вам больше ничего не нужно? Отдохните. Через полчаса провожатый придет сделать постель. А если бы я вам понадобился - мое купе рядом.

Литта едва слышно благодарит его. Нет, ничего не нужно. Впрочем, вот… ежели бы унести все эти цветы? Голова так болит.

Молча забирает Роман Иванович бесчисленные красные, розовые, белые букеты и, пожав протянутую руку, уходит.

Литта одна. Лечь бы скорее, спать, спать. Но голова очень болит, вот это первое. Оттого и туман, вероятно. Если б заснуть…

Спала или не спала? Ей казалось, что нет, все время болела голова, все время она думала об этом. А в окна глядит утро, мутное, белое.

В дверь стучат.

- Вы готовы? Москва.

Да, ведь они в Москву едут. Это хорошо, что не сразу дальше, что тут остановятся. Литта почти не раздевалась. Готова, конечно. Сейчас.

- На вас лица нет, - сказал Роман Иванович, взглянув на Литту в резком утреннем свете, в автомобиле Национальной гостиницы. - Скажите, вы нездоровы? Плохо спали?

- Да… Нет… Голова очень болела.

- Сейчас же раздевайтесь, ложитесь в постель и постарайтесь уснуть. Я бы даже советовал не пить кофе, ничего.

- Я и не хочу. Если можно…

- Непременно лягте. И спите хоть до обеда. Мне все равно нужно сейчас же идти по делам. Не скоро вернусь.

Его смуглое лицо было спокойно и свеже. Красиво разлетались брови под высокой, остроконечной меховой шапкой.

- Погода какая скверная, - сказал, глядя в окна, где мелькали вывески, чуйки, дровни, трамваи, близко-близко, так узки московские улицы.

И здесь была оттепель, лоснился коричнево-желтый снег-каша, плавал редкий, вонючий туман.

- Вот ваша комната, видите, прекрасная постель, раздевайтесь и ложитесь.

Он говорил так просто и так твердо, точно приказывал, - Литта и не подумала возражать. Покорно стала снимать шляпку, шубку, хотела уж расстегнуть башмаки. Вошла горничная.

- Вам помогут, спокойного сна, - сказал Роман Иванович и, наклонившись, поцеловал руку Литты. - Мой номер такой же, рядом, - указал он на внутреннюю дверь. - Я к вам постучу, когда вернусь, часов в пять.

Литта тихо разделась, легла на свежие, прохладные простыни широкой кровати за легкую ширму.

Поплыли мысли… Замелькали крупные хлопья, серо-белые птицы. Колеса вагона мерно отстукивали какие-то слова, и не ясные - и отчетливые, и длинные - и спешно-короткие. То будто с тяжелым нажимом: "раз-за-ра-зом проваливаешься, про-ва-а-ли-ваешься", - то скорее, веселее: "так не-льзя, ни-че-го, ни-че-го"…

Голова и во сне болела.

Глава тридцать вторая
ДО ДНА

Поздний обед Роман Иванович велел подать наверх, в просторный и уютный номер Литты. Она проснулась давно, еще в пять часов, но Роман Иванович посоветовал, войдя, не вставать сразу, если не хочется (а так не хотелось!), спросил чаю в постель.

К восьми Литта поднялась. Все на ней незнакомое, рубашка непривычная какая-то, кружевная. Накинула халат, - нашла в раскрытом чемодане, - тоже незнакомый и новый, фиалковый. Было в нем тепло и удобно. Бледные волосы заколола кое-как, около ушей круто завились они от горячей подушки.

Голова не болела, но точно пустая была, такая легкая и странная.

- Самый невинный обед я заказал, покушать непременно следует. Фрукты вы любите?

- Право, все равно… Благодарю вас, - тихо произнесла Литта, садясь в мягкое кресло. - Не знаю, что это со мною. Забот вам наделала. Я ведь крепкая и дорогу всегда так хорошо переносила.

- Ничего, это от волнения. Покушаете, выпьете вина - пройдет.

Принесли, действительно, легкий и вкусный обед. Литта думала, что ей не хочется есть, но стала кушать с аппетитом.

- Я велел шампанского, но много не пейте: полбокала только, голова опять заболит.

И он налил ей немножко. Два глотка оживили ее. Лакей убрал со стола, оставив вино и фрукты.

- А теперь мы с вами поговорим, Литта. Что, голова ведь лучше?

- Не болит совсем. Роман Иванович, право, мне стыдно. Возитесь со мной…

- Ну, пустое. Рад, что вы пришли в себя. Довольно вина, - прибавил он, улыбаясь, отодвигая бокал, за которым она потянулась. - Я хочу вас в трезвом рассудке и здравой памяти. Скушайте лучше еще персик, они славные.

Литта рассмеялась.

- Какой заботливый! Ну, о чем же мы будем говорить?

Ей было тепло и весело, хотелось ни о чем, ни о чем не думать, забыть хоть ненадолго, отдых дать голове; она такая странная, пустая. Ведь можно же, - ненадолго?

- Вы не барышня, вы просто девочка веселая и милая, Литта, - произнес Роман Иванович, любуясь нежно-розовыми пятнами, окрасившими ее бледное личико. - Такой и оставайтесь, смелой и веселой. Все будет хорошо.

Точно подслушал он любимые ее слова. Так часто она твердила себе: "все будет хорошо", и горячим теплом веры обливало ее от них.

- Какой вы… добрый, - сказала она и подняла на него светло-синие доверчивые глаза. - Я не знала. Я думала…

- Ну, об этом мы потом, после. А сперва - поглядите, что я вам принес. Видите? Вот ваш новый паспорт, отдельный. Иулитта Сменцева, жена… и т. д. Во всякое время, в Москве, где хотите, можете получить заграничный. Это ваша свобода. А вот дополнение к ней: банковая чековая книжка, - сорок тысяч. Остальные не реализованы, и через некоторое время…

- Потом, потом, я понимаю, довольно! - перебила его Литта, раскрасневшись. - Ах, Боже мой, да я еще не верю… Неужели вправду? И когда захочу…

- Когда захотите.

- Нет, я теперь только понимаю. Ну, вам спасибо, спасибо!

И она, совсем по-детски, потянулась к нему с протянутыми руками и губами.

Роман Иванович обнял худенькие плечи, мягко притянул всю ее ближе, на диван, где сидел сам, поцеловал молчаливым и долгим - первым - поцелуем.

Но тотчас же сам прервал его, отклонился, удержав девушку рядом, на диване.

- Совсем, совсем свободна, - тихо повторял он, близко заглядывая в милые, синие глаза. - Когда только самой захочется… хоть сейчас… бросить меня… и наше общее дело…

- Зачем же… сейчас? - говорила Литта, слабо пытаясь освободиться от руки, охватывающей ее плечи. - Зачем я брошу то, где мы все вместе? Я незнающая, глупенькая, бесполезная. Но я буду другая. Вы меня научите. Вы, и… и сама научусь.

- Да, и сама, - повторил Сменцев, целуя один за другим ее пальчики. - Вы хотите? И я хочу…

- И вы? Что? Постойте… Мне неловко… Постойте. Я сяду лучше сюда.

Он пустил ее, но она осталась на диване, только немного в угол откинулась.

- Хочу, чтобы вы были трезвый, деятельный и… послушный человек. Да, послушный. Вы не знали? Посмотрите мне в глаза. Дело не шутки, в дело как в монастырь идти надо, и как в монастыре - послушание в нем первое. Но зачем говорить об этом? Это есть или нет, есть или нет… Литта! Я хочу, пусть будет.

В теплом свете комнаты, в теплом воздухе пахло персиками и увядающими розами - вчерашний последний букет. Томная мара наплывала, томная, легкая, такая веселая, такая лукавая… Он говорит "хочу"… Пусть будет, как он хочет.

Но вздохнула, точно отгоняя сон.

- Вы верите мне? Милая, да?

Прямо в глаза Литте глядели неблестевшие глаза под выгнутыми, точно нарисованными, бровями. Опять крепкая, властная рука сжимала ее плечи.

Говорил какие-то слова, и нежные и странные. Не хотелось думать, понимать их. Верить ли ему? Да, да. Ведь вот захотел он - и дал ей свободу. Он скажет "хочу" - и все будет хорошо.

Да разве уже не хорошо? Ласково пахнут цветы, ласково льнет к усталому телу фиалковый халат, ласково обнимает ее такая сильная, такая заботливая, надежная рука. Все хорошо.

Среди горячего шепота вдруг различила слова:

- Мало верить мне, надо верить и в меня…

Правда? В него? Как в него? Старый неясный страх точно холодной иглой уколол. Перевела взор, выпрямилась, лицо побледнело.

- Нет, пустите меня. Я не поняла… что значит - в вас поверить? Ах, не надо…

Он улыбался, глядя в ее изменившееся лицо.

- Ну не надо. Девочка глупая. Не надо слов. А кто обещал не бояться меня? Кто обещал "не за страх, а за совесть". Помнишь? Помнишь?

И снова она в цепких, сильных объятиях. Щека жаркая так близко-близко, чуть щекочут ей ухо усы, снова шепот жаркий, который хочется слушать - не хочется понимать. Умирая, ярче и слаще пахнут цветы; нежнее льнет к телу теплая ткань халата; крепче и теснее объятия.

- Уйди, уйди… ведь ты свободна.

Да, конечно, она свободна. Это он сделал ее свободной.

- Уйди… милая, милая. Нет, останься. Хочу, чтоб ты осталась.

И это шепотное и ясное "хочу" прикрыло Литту последним душным туманом. Было, было… будет. Все будет, как он хочет.

Опять мгновенный ужас просветления - что это? что это? Белая, быстрая черта воспоминаний: хлопья снега, вагонные колеса: "про-ва-ли-ваешься"… цветы на бархатных подушках… Михаил! Михаил!

И уже трепещут уста ее в горькой истоме под чужими властными устами.

Пусть же. Все равно. Пусть, пусть. Конец.

* * *

Роман Иванович проспал ночь спокойно и крепко, но проснулся рано. Сразу решил не видеть Литту утром. Нет, Боже сохрани. Как можно дольше пусть останется одна. А там…

Капризно и досадливо морщит губы Роман Иванович, вспоминая вчерашний вечер. Порою неприятна бывает мудрая привычка не обманывать себя. Но что же делать, надо признаться: многое вчера вышло необдуманно. И, кажется, глупо. Он ждал, конечно, большего сопротивления, рассчитывал на него. Но это-то и глупо. Увлекся? Было, зачем скрывать, было. Вел себя как мальчишка. Ни ее достаточно не знал, ни себя.

Некоторую глупость он заранее допустил, но ведь есть же границы! Вот это - вчерашний вечер, - это должно было случиться, к тому шло; однако не сейчас же, не на второй же день… Главная досада на себя. Выпустил себя из рук. И теперь - неизвестность, самая противная. Может быть, ничего, так и следовало, а, может быть, и все испорчено.

Тревожила еще одна неясная мысль. Подошел тихонько к ее двери, прислушался. Утренние часы коварны. Подвернется минута последнего отчаяния, еще сделает над собой что-нибудь эта пылкая девочка. Минута бы прошла, конечно, да вот как с ней справиться.

Он долго слушал у дверей, он поймал бы малейший шорох, малейшее движение, но ничего не было. Тишина.

Это совсем рассердило его. Хотел уж войти, но переломил себя, оделся и уехал по делам, неспокойный и злой.

И совершенно напрасно тревожила его эта мысль. Не такова Литта.

Что же было с ней?

Очнувшись тогда после кратких и страшных минут забвения, тихо встала. Прошла из-за ширм в комнату. Потушила электричество везде, - оно так и горело, как было, - отыскав свечку, зажгла ее. И диван и кресла - противны. Села на стул у черного окна.

От свечи комната изменилась, стала тише, холоднее, мрачнее и спокойнее.

Литта думала. Холодные, непривычно-ясные мысли, - мысли и чувства. Да, так и должно было случиться. Начав проваливаться, нельзя уже задержаться, пока не долетишь до дна. На дне или смерть, или, если выживешь, другое; конец провалу во всяком случае.

На девочку, падающую все ниже по откосу лжи и трусости, слабую и затуманенную, которой была она все последнее время, Литта глядела сейчас будто со стороны, с любопытством и без сожаления.

Шли ночные часы. Неподвижно сидела Литта у окна, со сжатыми бровями. Так серьезно было лицо ее, что казалось почти старым.

Давно гудели гулкие колокола церквей. И гудели, и замолкали, и опять гудели. Как медлит утро! Но вот и оно, из серого сразу порозовевшее, молодое, ясное.

Литта поднялась, погасила свечу, не спеша умылась, тщательно оделась. Взглянула на стол: там около недопитого бокала еще лежали ее бумаги: паспорт, чековая книжка. Она взяла их; помедлила мгновение, потом быстро заперла в чемодан и вышла.

Подморозило за ночь, и сразу утро запахло свежестью и улыбкой.

Вдыхая колкий и душистый воздух, Литта шла по московским улицам, длинным, узким и чужим.

Никогда не была она в Москве. Не знала, куда идет, куда придет, как вернется. И в этом была громадная, до боли острая сладость.

"Вот когда я одна; сама, одна, во всей большой жизни, как в этом большом чужом городе. И хорошо. Так надо".

Она понимала, что с нею на дне обрыва, куда провалилась, нет никого. Нет и Михаила, он так далеко сейчас, что голос ее к нему и не долетел бы. Но, ударившись, она выжила; значит, должны быть и силы выкарабкаться. Должны быть. Только одни ее силы - некому помочь.

Белый, тихий Кремль. Розовым золотом горят шапки церквей. А там, налево, как бела даль! Милый, чужой, старый, вечный город. Бодро-пустынное, раннее, бело-розовое молчание его.

Ни отчаяния, ни раскаяния нет у Литты: а серьезный и пристальный взор на все, что было, все, что случилось. Недаром же оно было. И не в ней одной дело. Теперь выкарабкиваться самой для себя, думая о себе, - ничего не выйдет. Ведь не только о себе она что-то узнала новое, долетев до дна, но и о другом… о нем.

Да, бесповоротно увидела она его, вне мыслей почти - и ясно; в прошлом увидела и в настоящем. Страх был от незнания, страх - это знак, вот как боль - знак, предупреждение об опасности.

Литта вышла на площадь. Тут было люднее, да и день уже вырос. Шла не прямо, куда-то заворачивала, иногда возвращалась, и теперь совсем не знала, где она. Увидела безумную и яркую, как вопль, церковь. Догадалась: это Василий Блаженный. Стояла долго на месте, задумчивая. Эта площадь и другие, мимо которых проходила сейчас, улицы узкие, Кремль… это Москва; не здесь ли Михаил и Наташа… да и покойный брат Юрий, не здесь ли они тогда были… тоже зимой?.. Как давно. Для нее, Литты, давно: ведь она маленькой девочкой ездила в Летний сад с мисс Джонсон, а они уже сознательной жизнью жили, работали, мучились, умирали.

Что же. Ее страдание впереди. Она не отказывается.

И еще бодрее и глубже стало на душе. Почти весело двинулась опять дальше и усталости не чувствовала.

Обошла печальный и жалкий белый храм. Вздрогнула от неожиданности, завернув вправо, натолкнувшись на страшный Символ… но не отвернулась, долго и пристально глядела на него недетскими, серьезными глазами.

Назад Дальше