- Отлично, отлично. Не докладывай, не надо. Ведь никого у них нет? Где, говоришь? Во втором кабинете, что в сад выходит? Знаю, пройду.
Легко взбежал на лестницу. Прошел одну большую залу, другую, третью… Холодновато, мебель в чехлах, люстры под кисеей… Какие хоромы! Вот комната вся деревянной мозаики, вот биллиардная, - с ее стен смотрит ряд старинных портретов… А направо концертный зал: в полуоткрытую дверь тускло поблескивают трубки высокого оркестриона.
Вот и первый кабинет хозяина, строгий, темный, - деловой. Не любит его Влас Флорентьич. Особенно не любит он принимать тут каких-нибудь важных персон, оборони Бог, ученых, профессоров… плохо с этими себя чувствовал. Что ж, что миллионер и миллионы своим собственным умом нажил; что ж, что чуть не самый крупный русский издатель и газета его Земля Русская в сотнях тысяч экземпляров расходится; он все-таки мужичок, ум у него коренной, природный и хоть всеми делами самолично заправляет, - а при каком-нибудь сверхкультурном журналисте, вроде Звягинцева, или напыщенном профессоре - у него всегда может вырваться неловкое словцо. Они в нем заискивают, и не из-за денег одних, а чувствуя тоже, что в самом журнальном да издательском деле он чище их понимает; однако при каком-нибудь неудачном словце Власа Флорентьича не преминут усмехнуться в усы и запомнят.
И Влас Флорентьич избегает лично таких приемов. Есть у него на то другие люди, специально нанятые, да и два зятя, оба магистры, к редакции приспособлены. Ну, а во всем прочем - иное дело: во всем прочем хозяйский глаз и хозяйская рука.
Второй кабинет проще, уютнее и меньше. У широкого окна в сад, в удобном, стареньком кресле, отдыхает Влас Флорентьич.
- Кто это? Что надо? Ты, Василий? Да кто там, Господи Иисусе!
Привстал на кресле. Небольшой, крепкий, кряжистый, с седоватой бородой, - приятный старичок.
- Это я, Власушка, не узнал? - с лаской проговорил Сменцев, подходя.
- Да неужто же ты, Роман Иваныч? Откудова, скажи на милость? Ну, здравствуй, здравствуй. Вот негаданно обрадовал-то!
Поцеловались. Старик, действительно, рад был. Глядел, улыбаясь, гостю в лицо. Потом вдруг, точно вспомнил что-то, оглянулся пугливо на дверь, закрыта ли, и зашептал:
- Тебя видел кто? Кто пропускал?
- Спиридон видел. Да что ты, Власушка? Ведь у тебя и дом-то пустой. А люди разве не знают, что мы знакомы, приятели? И не такой я страшный или зазорный человек, чтоб тебе от всех сплошь меня хоронить.
- Да я так, спросонков… Сам не любишь на людях. Постой, ты скажи, может случилось что?
- Спросонков, Власушка, вижу… Или уж к старости пуганой вороной становишься. Ничего не случилось. Угомонись.
Старик вздохнул, потом тихонько засмеялся.
- И рад-то тебе всякий раз, а что правда, то правда: трусу праздную. Дел твоих не знаю, одно знаю: худых не будешь делать и кашу большую заварить можешь. Ты ведь не простой, ты у нас Иван-царевич, - Роман-царевич. А только стар я в новое чего впутываться, мне бы что есть дохранить. Пусть любовь моя, помощь да благословение пребудут в тайности.
- Эх ты, Власушка, старец Божий! - весело усмехнулся Роман Иванович. - Я ли твои тайности не уважал. В дом к тебе в гости не хожу, в газете твоей не пишу… Хотя отчего бы? - прищурился он, поддразнивая. - Я ведь мастер… Ежели на цензуру не глядеть, остро можно… Под псевдонимом, а?
Влас Флорентьич замахал руками в ужасе.
- Чего ты, чего ты! Под каким псевдонимом тебя скроешь? Да после не расхлебать, коли что. Голубчик, ты и не мни. Такие времена теперь… А я ли тебя не люблю? Флорешку тебе моего отдал, сам благословил, он человек молодой, пусть ищет, где глубже, ты на худое не поведешь. А я уж свое отжил, меня не пугай, ради Христа самого.
- Да пошутил я, папенька. На что мне твоя газета? А за любовь и за Флорентия спасибо.
- Как он у тебя? - с интересом спросил старик. - Пригождается? Ученый парень, только все мнилось мне - с какой-то он с придурью.
- С придурью! Коли чего папенька в сынке не понимает, то и придурь? Нет, он славный мальчик, тонкий, я им доволен.
Влас Флорентьич опять вздохнул.
- Тонкий. Вот где тонко, там и рвется. Да уж будь, что будет. Пущай его. Вам с ним виднее.
Помолчали. В комнате с прикрытыми занавесями окнами сильно темнело.
- Угостить бы тебя чем, Роман? - встрепенулся старик. - Вина может, ликеров… Я велю Василию, в минуту.
- Нет, не надо, поздно, - отозвался Сменцев. - А вот что: денег ты дай.
- Будет ли у меня? Поглядеть надо. Ведь много, чай, опять возьмешь?
- Не очень. Чека не станешь давать?
- Нет, нет, что чек. Лучше я тебе наличными, из рук в руки. Меж четырех глаз. Коли не хватит - скажи, когда опять придешь? приготовлю.
- Ладно. Пока дай тысячи две.
- Две? Ну, это найдется. Вчера тут лежало…
Влас Флорентьич достал откуда-то ключи и пошел в угол к темному шкапу.
- Электричество поверни. Вон хоть там, у двери. Дверь-то заперта?
Комната осветилась мягким, неярким светом.
- Я ведь не на дела твои даю, я их, дел этих, и знать не знаю, - говорил Влас Флорентьич, возясь у шкапа. - Я тебе даю, лично. Тебе ведь взять неоткуда. Тетенькино-то наследство мужикам роздал, как это у вас там идейно полагается.
- Конечно, конечно, мне даете, - смеялся Роман Иванович. - Уж это все давно решено и подписано. Мне разве пить-есть не нужно. Одеться тоже… Вот осенью думаю за границу поехать. Ну, до тех пор свидимся.
Влас Флорентьич аккуратно запер шкап и повернулся к гостю.
- За границу?
- Да, в Париж. Славный город. Недаром говорится: заедешь - угоришь.
- В Париж?
- Ну да, ведь сказал же. Что, мне туда поехать - покутить, что ли, нельзя?
Старик остро и умно глядел на него из-под седеющих бровей. Глядел и Сменцев; глаза его откровенно смеялись.
Улыбнулся и Влас.
- Кто говорит. Пути соколу ясному не заказаны. Вот тебе, пока. Хочешь считай, хочешь нет. Пачки считанные.
Опустил глаза и, вздохнув, прибавил прежним тоном:
- Вот и Флореша частенько, пришли ему, да пришли. Мне не жалко, что ж, дело его молодое.
- Я знаю, Власушка, ты на лодырничанье не скупишься. Умница ты у меня, старичок.
И он ласково похлопал его по плечу.
- Что ж вина-то не выпьешь?
- Нет, милый, я уж пойду. К тебе еще кто бы не пожаловал. Ведь знают же, что ты в городе.
- И то, - заволновался Влас Флорентьич. - Весьма даже возможно. Да я сам лучше поеду. В типографии человека надо повидать.
- Вот видишь. Прощай же, голубчик. Спасибо тебе.
- Не на чем. Мы што, люди - люди, а ты ведь Иван-царевич. Прощай, Романушка; Христос с тобой, благослови тебя Матерь Божия.
В дверях Сменцев обернулся.
- Ах, старик, старик. Ведь, вот иной раз думаешь: типография у него своя, народ известный, как бы подчас удобно это. А жалеешь тебя и соблазну ни-ни, не поддаешься.
- Что типография? Ну что еще типография? - торопливо отозвался Влас Флорентьич. - Свинчаток этих, что ли, нет? Эка! На наличные-то, друг, свинцу сколько хочешь закупить можно…
- И то правда… Не совсем на одно выходит, ну да уж Бог с тобой. Хороший ты старик. Прощай, лихом не помянешь.
Глава десятая
ЧИСТЫЙ
Жарко.
И сухо, и как-то скучно, - ветрено. От суши и ветра уже падают ранние листья в аллеях. Но за озером, в лесу, болота не сохнут, хотя свежести от них никакой.
Литта гуляет много - одна. Ей хочется быть одной. Такая тоска, такие думы. Впрочем, есть главная дума. Вопрос, который нужно решить. А как его решить?
С отъезда Сменцева прошла не одна неделя, а целых две, - может быть, больше. Габриэль живет на Стройке и живет, освоилась, кажется, очень довольна. Весела, болтлива и не глупа. С Литтой пыталась было дружить вначале, - но как-то не сошлась. Катерина Павловна вечно в суетливых хлопотах, ну и вышло так, что Габриэль больше всего бывает с Алексеем Алексеевичем. Сумела его растормошить, они спорят, гуляют вместе, даже ездят куда-то на кривой таратайке, - Габриэль правит толстопузой деревенской лошадью и хохочет. Веселая.
На опушке леса недалеко от ручья есть большое дерево с низкими развесистыми ветвями. Литте оно почему-то нравится. Любит сидеть, прислонившись к стволу, глядеть-вправо, где так просторно, где над волнистыми холмами лиловеет небо. Хорошо и лежать в траве; траву, первую, давно скосили, но выросла вторая, тоже зеленая и цветистая, - ручей близко.
"Мне надо освободиться, это главное. Надо освободиться, - думает Литта свою вечную надоедливую думу. - Надо непременно… Как? Посоветоваться не с кем. С Михаилом нельзя, даже когда она его и увидит… если увидит. С Дидусей? Где он? Да нет, нет, она понимает, что это ее дело, и надо самой, одной все придумать А положение трудное".
Графиня-бабушка тогда, во времена доверия к старому профессору Дидиму Ивановичу, который готовил Литту на курсы, отпустила ее учиться за границу. Отпустила странно легко: со своей приживалкой и верной Гликерией. После всей этой ужасной истории с братом Юрием графиня точно забыла о внучке. Не замечала, тут ли она, там ли; бросилась в ханжество, и вышло у нее ханжество свое, действенное, деятельное, властное, - даже не ханжество, а что-то совсем другое.
Отца Литты, старого сенатора, подагрика и брюзгу, графиня быстро перевернула на свой лад, - Литта едва узнала Николая Юрьевича. Сколько лет жил он в доме графини, на отдельной половине, одинокий, злой, закутанный в пледы, растерявший все связи, забытый. Теперь он, покорный графине-теще (которая, впрочем, всегда его ненавидела), восседает в ее салоне, благословляется у епископов и архимандритов, крестится мелкими, приятными крестами и, кажется, состоит каким-то опекуном каких-то благодетельных учреждений.
Литта приехала из-за границы весной, пробыла дома недолго и не успела понять, что именно творится. Одно поняла с ужасом: за границу ее больше не пустят. Окончательных слов не было сказано. Графиня к ней милостива. Разрешила ехать к Хованским гостить. Но… что же обманывать себя? Вот приедет осенью в Петербург, и окончательные слова скажет графиня.
Бежать?
Литта не наивная девочка. Даже если б удалось бежать без паспорта, без копейки денег - недалеко она убежит: графиня со дна моря достанет ее, несовершеннолетнюю, "возвратит отцу", если захочет. И уж, конечно, захочет.
Бежать и тайно обвенчаться с Михаилом за границей? Думала она и об этом и бросила мысль. Какие законы охранят жену человека, живущего вне законов? И как это она будет его "законной" женой? Пустое, пустое.
Да если б и можно было, - она не хочет. Много причин, почему не хочет. Она должна быть его другом, помощницей, участницей дел его, а не связой, обузой, беспомощной девочкой, которую он должен кормить и поить, да притом эмигранткой ни с того ни с сего, глупо и безнадежно лишенной права приезжать в Россию…
Есть еще одно: покориться, жить три года в салоне графини, лицемерить, тайно и редко сообщаться с Михаилом, оставить его…
Но Литта знала, что этого не сделает, а потому выхода не было.
- Юлитта Николаевна! Дорогая! Вы тут? Спите?
Ее нашла Габриэль, вынырнувшая откуда-то из чащи. Литта вздрогнула от неожиданного оклика.
- Жара-то какая! - Габриэль уселась под деревом рядом с Литтой. Белый платочек скинула, и рыжие волосы ее сверкнули под ломаным солнечным лучом. - Я вам не мешаю? Немножко прошлась. Как жар спадет, мы с Алексеем Алексеевичем на мельницу поедем. И обеда ждать не будем. Там, верно, есть молоко. А то стемнеет.
Литта молчала.
- Здесь хорошо. Еще лучше лечь, вот так, на спину, в траву и смотреть в небо. Вы любите небо, Юлитта Николаевна?
Литта молчала. Но стыдно было молчать. За что она обижает Габриэль?
- Здесь хорошо, - произнесла она вяло, еще думая о своем.
Габриэль приподнялась на локте и тряхнула рыжей головой.
- Вам, может быть, неприятно, что я так внезапно явилась и живу да живу? Я понимаю, это странно…
- Что вы, Габриэль? - вспыхнула Литта. - Отчего вы так подумали. Здесь и дом не мой, я сама в гостях. Вы оттого, что я редко с вами разговариваю? У меня уж характер такой просто.
Габриэль закусила травинку.
- Здесь хорошо, и Алексей Алексеевич премилый, и все… Но, конечно, я бы давно уехала, если б могла. Не могу. Слово дала Роману Ивановичу дождаться его здесь. А мне даже и не пишут. Ни он, никто.
Засмеялась и прибавила:
- Алексей Алексеевич да и все, верно, думают, что я влюблена в Сменцева. Мне безразлично, однако вздор какой.
Литта поглядела на нее с внезапным любопытством, но промолчала.
- В него можно влюбиться, - продолжала Габриэль, уставив на Литту круглые, ярко-голубые глаза. - Он чистый человек, чище других… Да я-то не влюблена. Иногда, признаться, и жалко, что не влюблена.
- Жалеете? Почему?
- А он мне больше доверял бы. Он думает, что на женщину только тогда можно вполне положиться, когда она любит, то есть влюблена. В женскую любовь к делу не очень верит; в любовь к себе - да.
Литте вдруг стала противна рыжая Габриэль, и ее слова, и Сменцев. Хотела сказать что-то, но Габриэль спокойно продолжала:
- Он был бы прав, если б не смотрел узко. Без влюбленности женщина, конечно, никуда не годится. Но влюбленной можно быть и в дело, а перед душой дела, перед Романом Ивановичем, преклоняться.
- Так вы перед ним преклоняетесь?
- Конечно.
Литта не находила слов. Но рядом с негодованием в ней росло любопытство, - глупое и неодолимое, - к этому Сменцеву. Если в него не влюблены, перед ним преклоняются… Но ведь неприятный же он…
- Я за ним всюду пойду и всегда, - болтала Габриэль. - Он - раскрывающая горизонты сила. Я бы, пожалуй, и влюбиться в него могла, если хорошенько подумать, да ведь он меня не полюбит…
- Ах, вот в чем дело! - сказала Литта зло; тотчас же, впрочем, раскаялась.
Габриэль и не заметила возражения.
- Он этим просто не занят. Энергия на другое направлена. И некогда. Это ведь очень большая трата времени - любить.
- Прямо ужас, что вы говорите, Габриэль, прямо ужас. Я даже разобраться не могу. И вашего Сменцева окончательно не понимаю.
- Его не сразу поймешь. Многих, например, увлекает его строгая жизнь. Какой, говорят, чистый, святой. Конечно, красиво, но это вовсе не банальный аскетизм. Роман Иванович выше. Я уверена, он никогда не станет бороться со страстью, если бы страсть такая пришла. На борьбу уходит еще больше сил и времени, чем на самую "любовь". Он цельный, цельный - вот что поймите.
- Ну, тем лучше для него, - сказала Литта с досадой и встала. - Я пойду, пора, скоро обед.
Габриэль тоже вскочила.
- Да и мне пора. Мы до обеда с Алексеем Алексеевичем уезжаем. Он меня ждет.
Двинулись по опушке вместе.
- Замечательный человек Алексей Алексеевич. Какая глубокая душа! И сил - правда, скрытых - много. Неужели Роман Иванович не говорил вам, что Хованский в сущности наш, наш?
Литта остановилась.
- Послушайте, Габриэль. Вы ошибаетесь. Вы обо мне, должно быть, неверно думаете. Я ничего не знаю. Со Сменцевым почти не говорила. Что значит "наш", не "наш" - я даже не понимаю.
- Вот как! - протянула Габриэль. - А я думала, Роман Иванович с вами откровеннее. Впрочем, он еще приедет.
Вдруг вскрикнула, перебив себя:
- Смотрите, сколько незабудок! Вон внизу, у ручья. Привыкнуть не могу к этой прелести. Сейчас нарву.
И она кинулась под горку. Литта не пошла за девушкой и ждать ее не стала. Двинулась медленно вперед, потом повернула в лес, по глухой тропинке.
Как скучно. Господи, как скучно и тошно. Чужая она всем - и всему: березам, лугу, незабудкам… Или оттого так кажется, что смутно на душе, неизвестность впереди, непонятность около, а она - одна?
Глава одиннадцатая
ЛЮБОВЬ - ЗЛА
Никогда еще никто не видел Катерину Павловну в таком состоянии.
Литте даже показалось, что она похудела с утра. За обедом молчала, на себя непохожая, и будто сдерживаться старалась ради бонны и детей. Но когда подали пирожное, она вдруг из-за пустяка раскричалась на горничную, потом на бонну, закрыла лицо платком и убежала.
"Что-то случилось", - подумала изумленная Литта.
Вавочка даже удивилась, маленькая, и протянула:
- Мама… Мама капризничает… Ай-яй-яй!
И покачала головой, как фрейлейн качает, когда раскапризничается сама Вавочка.
- У мамы головка болит, я знаю, - сумрачно сказал Витя. - Надо теперь только не шуметь.
Кое-как дообедали. Бонна, сжимая губы многозначительно, увела детей, а Литта сейчас же отправилась наверх.
Постучала в дверь спальни:
- Тетя Катя. Можно?
Спальня - громадная комната с круглым окном. Она же будуар Катерины Павловны, а за тяжелой занавесью стоят две белые супружеские кровати, отделенные друг от друга ночным столиком.
На одной из этих кроватей лежала Катерина Павловна, лицом в подушку, виден был только тяжелый черный узел волос.
- Катичка, милая, - взволнованно заговорила Литта, подходя. - Я так не могу. Случилось что-нибудь? Или ты нездорова? Скажи мне.
Катя обернулась, охватила Литту обеими руками, неловко прижав к себе, и зарыдала с новой силой.
Наконец успокоилась и, сев на постели, проговорила:
- Разве можно? Да я не знаю… Да я голову потеряла. Меня как обухом…
- Что? Что?
- Пришла ко мне и объясняет, что они с Алексеем любят друг друга… Какой-то там не той, а этакой любовью, ну, да шут их знает, все равно. Любят друг друга! Никому, говорит, до этого, конечно, нет дела, но вам я сочла нужным сказать, так как вы находитесь в известных отношениях с Алексеем, а я живу у вас в доме. Я надеюсь, говорит…
Тут Катя не досказала и залилась новыми слезами.
- Да кто это? Кто говорил? - повторяла ошеломленная Литта.
- Господи! Лиля, ну кому еще, рыжая, рыжая!
Литта онемела и почувствовала себя оглупевшей. Вот тебе раз. Вот тебе и Габриэль. То-то она в лесу бегала и о влюблениях разговаривала. Но все-таки как же это?
Катя между тем перестала плакать и, радуясь, что есть с кем говорить, заспешила:
- Нет, подумай только. Вот ты поражена, а каково мне было? Я совершенно потерялась.
- Постой, а он-то? Что же Алексей-то говорит?
- Что же он, когда я его не видала? Его не было. Она ушла, а я как громом пораженная… Сижу, не знаю, сколько времени прошло… Потом под окном голоса, выглянула, - они вдвоем на таратайке, и уехали… Как еще я к обеду сошла. Не понимаю.
Литта, бледная, задумалась. Обняла Катю. Тихо проговорила:
- Пустое, мне кажется. Она чудная, фантазерка. Подожди огорчаться, ведь мы еще ничего не знаем. Бог весть, про какую любовь она плела…