Роман царевич - Зинаида Гиппиус 5 стр.


- Отлично, отлично. Не докладывай, не надо. Ведь никого у них нет? Где, говоришь? Во втором кабинете, что в сад выходит? Знаю, пройду.

Легко взбежал на лестницу. Прошел одну большую залу, другую, третью… Холодновато, мебель в чехлах, люстры под кисеей… Какие хоромы! Вот комната вся деревянной мозаики, вот биллиардная, - с ее стен смотрит ряд старинных портретов… А направо концертный зал: в полуоткрытую дверь тускло поблескивают трубки высокого оркестриона.

Вот и первый кабинет хозяина, строгий, темный, - деловой. Не любит его Влас Флорентьич. Особенно не любит он принимать тут каких-нибудь важных персон, оборони Бог, ученых, профессоров… плохо с этими себя чувствовал. Что ж, что миллионер и миллионы своим собственным умом нажил; что ж, что чуть не самый крупный русский издатель и газета его Земля Русская в сотнях тысяч экземпляров расходится; он все-таки мужичок, ум у него коренной, природный и хоть всеми делами самолично заправляет, - а при каком-нибудь сверхкультурном журналисте, вроде Звягинцева, или напыщенном профессоре - у него всегда может вырваться неловкое словцо. Они в нем заискивают, и не из-за денег одних, а чувствуя тоже, что в самом журнальном да издательском деле он чище их понимает; однако при каком-нибудь неудачном словце Власа Флорентьича не преминут усмехнуться в усы и запомнят.

И Влас Флорентьич избегает лично таких приемов. Есть у него на то другие люди, специально нанятые, да и два зятя, оба магистры, к редакции приспособлены. Ну, а во всем прочем - иное дело: во всем прочем хозяйский глаз и хозяйская рука.

Второй кабинет проще, уютнее и меньше. У широкого окна в сад, в удобном, стареньком кресле, отдыхает Влас Флорентьич.

- Кто это? Что надо? Ты, Василий? Да кто там, Господи Иисусе!

Привстал на кресле. Небольшой, крепкий, кряжистый, с седоватой бородой, - приятный старичок.

- Это я, Власушка, не узнал? - с лаской проговорил Сменцев, подходя.

- Да неужто же ты, Роман Иваныч? Откудова, скажи на милость? Ну, здравствуй, здравствуй. Вот негаданно обрадовал-то!

Поцеловались. Старик, действительно, рад был. Глядел, улыбаясь, гостю в лицо. Потом вдруг, точно вспомнил что-то, оглянулся пугливо на дверь, закрыта ли, и зашептал:

- Тебя видел кто? Кто пропускал?

- Спиридон видел. Да что ты, Власушка? Ведь у тебя и дом-то пустой. А люди разве не знают, что мы знакомы, приятели? И не такой я страшный или зазорный человек, чтоб тебе от всех сплошь меня хоронить.

- Да я так, спросонков… Сам не любишь на людях. Постой, ты скажи, может случилось что?

- Спросонков, Власушка, вижу… Или уж к старости пуганой вороной становишься. Ничего не случилось. Угомонись.

Старик вздохнул, потом тихонько засмеялся.

- И рад-то тебе всякий раз, а что правда, то правда: трусу праздную. Дел твоих не знаю, одно знаю: худых не будешь делать и кашу большую заварить можешь. Ты ведь не простой, ты у нас Иван-царевич, - Роман-царевич. А только стар я в новое чего впутываться, мне бы что есть дохранить. Пусть любовь моя, помощь да благословение пребудут в тайности.

- Эх ты, Власушка, старец Божий! - весело усмехнулся Роман Иванович. - Я ли твои тайности не уважал. В дом к тебе в гости не хожу, в газете твоей не пишу… Хотя отчего бы? - прищурился он, поддразнивая. - Я ведь мастер… Ежели на цензуру не глядеть, остро можно… Под псевдонимом, а?

Влас Флорентьич замахал руками в ужасе.

- Чего ты, чего ты! Под каким псевдонимом тебя скроешь? Да после не расхлебать, коли что. Голубчик, ты и не мни. Такие времена теперь… А я ли тебя не люблю? Флорешку тебе моего отдал, сам благословил, он человек молодой, пусть ищет, где глубже, ты на худое не поведешь. А я уж свое отжил, меня не пугай, ради Христа самого.

- Да пошутил я, папенька. На что мне твоя газета? А за любовь и за Флорентия спасибо.

- Как он у тебя? - с интересом спросил старик. - Пригождается? Ученый парень, только все мнилось мне - с какой-то он с придурью.

- С придурью! Коли чего папенька в сынке не понимает, то и придурь? Нет, он славный мальчик, тонкий, я им доволен.

Влас Флорентьич опять вздохнул.

- Тонкий. Вот где тонко, там и рвется. Да уж будь, что будет. Пущай его. Вам с ним виднее.

Помолчали. В комнате с прикрытыми занавесями окнами сильно темнело.

- Угостить бы тебя чем, Роман? - встрепенулся старик. - Вина может, ликеров… Я велю Василию, в минуту.

- Нет, не надо, поздно, - отозвался Сменцев. - А вот что: денег ты дай.

- Будет ли у меня? Поглядеть надо. Ведь много, чай, опять возьмешь?

- Не очень. Чека не станешь давать?

- Нет, нет, что чек. Лучше я тебе наличными, из рук в руки. Меж четырех глаз. Коли не хватит - скажи, когда опять придешь? приготовлю.

- Ладно. Пока дай тысячи две.

- Две? Ну, это найдется. Вчера тут лежало…

Влас Флорентьич достал откуда-то ключи и пошел в угол к темному шкапу.

- Электричество поверни. Вон хоть там, у двери. Дверь-то заперта?

Комната осветилась мягким, неярким светом.

- Я ведь не на дела твои даю, я их, дел этих, и знать не знаю, - говорил Влас Флорентьич, возясь у шкапа. - Я тебе даю, лично. Тебе ведь взять неоткуда. Тетенькино-то наследство мужикам роздал, как это у вас там идейно полагается.

- Конечно, конечно, мне даете, - смеялся Роман Иванович. - Уж это все давно решено и подписано. Мне разве пить-есть не нужно. Одеться тоже… Вот осенью думаю за границу поехать. Ну, до тех пор свидимся.

Влас Флорентьич аккуратно запер шкап и повернулся к гостю.

- За границу?

- Да, в Париж. Славный город. Недаром говорится: заедешь - угоришь.

- В Париж?

- Ну да, ведь сказал же. Что, мне туда поехать - покутить, что ли, нельзя?

Старик остро и умно глядел на него из-под седеющих бровей. Глядел и Сменцев; глаза его откровенно смеялись.

Улыбнулся и Влас.

- Кто говорит. Пути соколу ясному не заказаны. Вот тебе, пока. Хочешь считай, хочешь нет. Пачки считанные.

Опустил глаза и, вздохнув, прибавил прежним тоном:

- Вот и Флореша частенько, пришли ему, да пришли. Мне не жалко, что ж, дело его молодое.

- Я знаю, Власушка, ты на лодырничанье не скупишься. Умница ты у меня, старичок.

И он ласково похлопал его по плечу.

- Что ж вина-то не выпьешь?

- Нет, милый, я уж пойду. К тебе еще кто бы не пожаловал. Ведь знают же, что ты в городе.

- И то, - заволновался Влас Флорентьич. - Весьма даже возможно. Да я сам лучше поеду. В типографии человека надо повидать.

- Вот видишь. Прощай же, голубчик. Спасибо тебе.

- Не на чем. Мы што, люди - люди, а ты ведь Иван-царевич. Прощай, Романушка; Христос с тобой, благослови тебя Матерь Божия.

В дверях Сменцев обернулся.

- Ах, старик, старик. Ведь, вот иной раз думаешь: типография у него своя, народ известный, как бы подчас удобно это. А жалеешь тебя и соблазну ни-ни, не поддаешься.

- Что типография? Ну что еще типография? - торопливо отозвался Влас Флорентьич. - Свинчаток этих, что ли, нет? Эка! На наличные-то, друг, свинцу сколько хочешь закупить можно…

- И то правда… Не совсем на одно выходит, ну да уж Бог с тобой. Хороший ты старик. Прощай, лихом не помянешь.

Глава десятая
ЧИСТЫЙ

Жарко.

И сухо, и как-то скучно, - ветрено. От суши и ветра уже падают ранние листья в аллеях. Но за озером, в лесу, болота не сохнут, хотя свежести от них никакой.

Литта гуляет много - одна. Ей хочется быть одной. Такая тоска, такие думы. Впрочем, есть главная дума. Вопрос, который нужно решить. А как его решить?

С отъезда Сменцева прошла не одна неделя, а целых две, - может быть, больше. Габриэль живет на Стройке и живет, освоилась, кажется, очень довольна. Весела, болтлива и не глупа. С Литтой пыталась было дружить вначале, - но как-то не сошлась. Катерина Павловна вечно в суетливых хлопотах, ну и вышло так, что Габриэль больше всего бывает с Алексеем Алексеевичем. Сумела его растормошить, они спорят, гуляют вместе, даже ездят куда-то на кривой таратайке, - Габриэль правит толстопузой деревенской лошадью и хохочет. Веселая.

На опушке леса недалеко от ручья есть большое дерево с низкими развесистыми ветвями. Литте оно почему-то нравится. Любит сидеть, прислонившись к стволу, глядеть-вправо, где так просторно, где над волнистыми холмами лиловеет небо. Хорошо и лежать в траве; траву, первую, давно скосили, но выросла вторая, тоже зеленая и цветистая, - ручей близко.

"Мне надо освободиться, это главное. Надо освободиться, - думает Литта свою вечную надоедливую думу. - Надо непременно… Как? Посоветоваться не с кем. С Михаилом нельзя, даже когда она его и увидит… если увидит. С Дидусей? Где он? Да нет, нет, она понимает, что это ее дело, и надо самой, одной все придумать А положение трудное".

Графиня-бабушка тогда, во времена доверия к старому профессору Дидиму Ивановичу, который готовил Литту на курсы, отпустила ее учиться за границу. Отпустила странно легко: со своей приживалкой и верной Гликерией. После всей этой ужасной истории с братом Юрием графиня точно забыла о внучке. Не замечала, тут ли она, там ли; бросилась в ханжество, и вышло у нее ханжество свое, действенное, деятельное, властное, - даже не ханжество, а что-то совсем другое.

Отца Литты, старого сенатора, подагрика и брюзгу, графиня быстро перевернула на свой лад, - Литта едва узнала Николая Юрьевича. Сколько лет жил он в доме графини, на отдельной половине, одинокий, злой, закутанный в пледы, растерявший все связи, забытый. Теперь он, покорный графине-теще (которая, впрочем, всегда его ненавидела), восседает в ее салоне, благословляется у епископов и архимандритов, крестится мелкими, приятными крестами и, кажется, состоит каким-то опекуном каких-то благодетельных учреждений.

Литта приехала из-за границы весной, пробыла дома недолго и не успела понять, что именно творится. Одно поняла с ужасом: за границу ее больше не пустят. Окончательных слов не было сказано. Графиня к ней милостива. Разрешила ехать к Хованским гостить. Но… что же обманывать себя? Вот приедет осенью в Петербург, и окончательные слова скажет графиня.

Бежать?

Литта не наивная девочка. Даже если б удалось бежать без паспорта, без копейки денег - недалеко она убежит: графиня со дна моря достанет ее, несовершеннолетнюю, "возвратит отцу", если захочет. И уж, конечно, захочет.

Бежать и тайно обвенчаться с Михаилом за границей? Думала она и об этом и бросила мысль. Какие законы охранят жену человека, живущего вне законов? И как это она будет его "законной" женой? Пустое, пустое.

Да если б и можно было, - она не хочет. Много причин, почему не хочет. Она должна быть его другом, помощницей, участницей дел его, а не связой, обузой, беспомощной девочкой, которую он должен кормить и поить, да притом эмигранткой ни с того ни с сего, глупо и безнадежно лишенной права приезжать в Россию…

Есть еще одно: покориться, жить три года в салоне графини, лицемерить, тайно и редко сообщаться с Михаилом, оставить его…

Но Литта знала, что этого не сделает, а потому выхода не было.

- Юлитта Николаевна! Дорогая! Вы тут? Спите?

Ее нашла Габриэль, вынырнувшая откуда-то из чащи. Литта вздрогнула от неожиданного оклика.

- Жара-то какая! - Габриэль уселась под деревом рядом с Литтой. Белый платочек скинула, и рыжие волосы ее сверкнули под ломаным солнечным лучом. - Я вам не мешаю? Немножко прошлась. Как жар спадет, мы с Алексеем Алексеевичем на мельницу поедем. И обеда ждать не будем. Там, верно, есть молоко. А то стемнеет.

Литта молчала.

- Здесь хорошо. Еще лучше лечь, вот так, на спину, в траву и смотреть в небо. Вы любите небо, Юлитта Николаевна?

Литта молчала. Но стыдно было молчать. За что она обижает Габриэль?

- Здесь хорошо, - произнесла она вяло, еще думая о своем.

Габриэль приподнялась на локте и тряхнула рыжей головой.

- Вам, может быть, неприятно, что я так внезапно явилась и живу да живу? Я понимаю, это странно…

- Что вы, Габриэль? - вспыхнула Литта. - Отчего вы так подумали. Здесь и дом не мой, я сама в гостях. Вы оттого, что я редко с вами разговариваю? У меня уж характер такой просто.

Габриэль закусила травинку.

- Здесь хорошо, и Алексей Алексеевич премилый, и все… Но, конечно, я бы давно уехала, если б могла. Не могу. Слово дала Роману Ивановичу дождаться его здесь. А мне даже и не пишут. Ни он, никто.

Засмеялась и прибавила:

- Алексей Алексеевич да и все, верно, думают, что я влюблена в Сменцева. Мне безразлично, однако вздор какой.

Литта поглядела на нее с внезапным любопытством, но промолчала.

- В него можно влюбиться, - продолжала Габриэль, уставив на Литту круглые, ярко-голубые глаза. - Он чистый человек, чище других… Да я-то не влюблена. Иногда, признаться, и жалко, что не влюблена.

- Жалеете? Почему?

- А он мне больше доверял бы. Он думает, что на женщину только тогда можно вполне положиться, когда она любит, то есть влюблена. В женскую любовь к делу не очень верит; в любовь к себе - да.

Литте вдруг стала противна рыжая Габриэль, и ее слова, и Сменцев. Хотела сказать что-то, но Габриэль спокойно продолжала:

- Он был бы прав, если б не смотрел узко. Без влюбленности женщина, конечно, никуда не годится. Но влюбленной можно быть и в дело, а перед душой дела, перед Романом Ивановичем, преклоняться.

- Так вы перед ним преклоняетесь?

- Конечно.

Литта не находила слов. Но рядом с негодованием в ней росло любопытство, - глупое и неодолимое, - к этому Сменцеву. Если в него не влюблены, перед ним преклоняются… Но ведь неприятный же он…

- Я за ним всюду пойду и всегда, - болтала Габриэль. - Он - раскрывающая горизонты сила. Я бы, пожалуй, и влюбиться в него могла, если хорошенько подумать, да ведь он меня не полюбит…

- Ах, вот в чем дело! - сказала Литта зло; тотчас же, впрочем, раскаялась.

Габриэль и не заметила возражения.

- Он этим просто не занят. Энергия на другое направлена. И некогда. Это ведь очень большая трата времени - любить.

- Прямо ужас, что вы говорите, Габриэль, прямо ужас. Я даже разобраться не могу. И вашего Сменцева окончательно не понимаю.

- Его не сразу поймешь. Многих, например, увлекает его строгая жизнь. Какой, говорят, чистый, святой. Конечно, красиво, но это вовсе не банальный аскетизм. Роман Иванович выше. Я уверена, он никогда не станет бороться со страстью, если бы страсть такая пришла. На борьбу уходит еще больше сил и времени, чем на самую "любовь". Он цельный, цельный - вот что поймите.

- Ну, тем лучше для него, - сказала Литта с досадой и встала. - Я пойду, пора, скоро обед.

Габриэль тоже вскочила.

- Да и мне пора. Мы до обеда с Алексеем Алексеевичем уезжаем. Он меня ждет.

Двинулись по опушке вместе.

- Замечательный человек Алексей Алексеевич. Какая глубокая душа! И сил - правда, скрытых - много. Неужели Роман Иванович не говорил вам, что Хованский в сущности наш, наш?

Литта остановилась.

- Послушайте, Габриэль. Вы ошибаетесь. Вы обо мне, должно быть, неверно думаете. Я ничего не знаю. Со Сменцевым почти не говорила. Что значит "наш", не "наш" - я даже не понимаю.

- Вот как! - протянула Габриэль. - А я думала, Роман Иванович с вами откровеннее. Впрочем, он еще приедет.

Вдруг вскрикнула, перебив себя:

- Смотрите, сколько незабудок! Вон внизу, у ручья. Привыкнуть не могу к этой прелести. Сейчас нарву.

И она кинулась под горку. Литта не пошла за девушкой и ждать ее не стала. Двинулась медленно вперед, потом повернула в лес, по глухой тропинке.

Как скучно. Господи, как скучно и тошно. Чужая она всем - и всему: березам, лугу, незабудкам… Или оттого так кажется, что смутно на душе, неизвестность впереди, непонятность около, а она - одна?

Глава одиннадцатая
ЛЮБОВЬ - ЗЛА

Никогда еще никто не видел Катерину Павловну в таком состоянии.

Литте даже показалось, что она похудела с утра. За обедом молчала, на себя непохожая, и будто сдерживаться старалась ради бонны и детей. Но когда подали пирожное, она вдруг из-за пустяка раскричалась на горничную, потом на бонну, закрыла лицо платком и убежала.

"Что-то случилось", - подумала изумленная Литта.

Вавочка даже удивилась, маленькая, и протянула:

- Мама… Мама капризничает… Ай-яй-яй!

И покачала головой, как фрейлейн качает, когда раскапризничается сама Вавочка.

- У мамы головка болит, я знаю, - сумрачно сказал Витя. - Надо теперь только не шуметь.

Кое-как дообедали. Бонна, сжимая губы многозначительно, увела детей, а Литта сейчас же отправилась наверх.

Постучала в дверь спальни:

- Тетя Катя. Можно?

Спальня - громадная комната с круглым окном. Она же будуар Катерины Павловны, а за тяжелой занавесью стоят две белые супружеские кровати, отделенные друг от друга ночным столиком.

На одной из этих кроватей лежала Катерина Павловна, лицом в подушку, виден был только тяжелый черный узел волос.

- Катичка, милая, - взволнованно заговорила Литта, подходя. - Я так не могу. Случилось что-нибудь? Или ты нездорова? Скажи мне.

Катя обернулась, охватила Литту обеими руками, неловко прижав к себе, и зарыдала с новой силой.

Наконец успокоилась и, сев на постели, проговорила:

- Разве можно? Да я не знаю… Да я голову потеряла. Меня как обухом…

- Что? Что?

- Пришла ко мне и объясняет, что они с Алексеем любят друг друга… Какой-то там не той, а этакой любовью, ну, да шут их знает, все равно. Любят друг друга! Никому, говорит, до этого, конечно, нет дела, но вам я сочла нужным сказать, так как вы находитесь в известных отношениях с Алексеем, а я живу у вас в доме. Я надеюсь, говорит…

Тут Катя не досказала и залилась новыми слезами.

- Да кто это? Кто говорил? - повторяла ошеломленная Литта.

- Господи! Лиля, ну кому еще, рыжая, рыжая!

Литта онемела и почувствовала себя оглупевшей. Вот тебе раз. Вот тебе и Габриэль. То-то она в лесу бегала и о влюблениях разговаривала. Но все-таки как же это?

Катя между тем перестала плакать и, радуясь, что есть с кем говорить, заспешила:

- Нет, подумай только. Вот ты поражена, а каково мне было? Я совершенно потерялась.

- Постой, а он-то? Что же Алексей-то говорит?

- Что же он, когда я его не видала? Его не было. Она ушла, а я как громом пораженная… Сижу, не знаю, сколько времени прошло… Потом под окном голоса, выглянула, - они вдвоем на таратайке, и уехали… Как еще я к обеду сошла. Не понимаю.

Литта, бледная, задумалась. Обняла Катю. Тихо проговорила:

- Пустое, мне кажется. Она чудная, фантазерка. Подожди огорчаться, ведь мы еще ничего не знаем. Бог весть, про какую любовь она плела…

Назад Дальше