Пишу тебе карандашом, на изломанном столе. Пароход наш "Аркадий" свезет его в Афины.
Мной все довольны здесь: я выношу ходьбу по камням лучше многих. Уже на долю моего ружья пало пятеро врагов; я еще не ранен. Зимвракаки думает уже поручить мне небольшой отряд. Дядя Яни, и тот уже помирился со мной.
- Э! - говорит он, - Йоргаки! Когда ты капитаном будешь, я под твое начальство пойду. Не послушаюсь, хвати меня по голове кулаком, как следует, либо рукоятью ножа. А я поклонюсь тебе и скажу: "простите, господин капитан! Молодым для науки!"
Он заботится обо мне; ночью снимает с себя бурку и накрывает меня; из пищи что есть лучшего, мне несет; смеется; шутит. Здесь он стал веселее, говорливее, но все так же неумолим и грозен.
Двоюродный брат мой, его сын, лет семнадцати, не более, едва покинул школу, - как поступил в другой отряд. Там он служил не более месяца, устал, заболел и остался жить и отдыхать в одной деревне. Узнал об этом дядя и послал ему сказать: "Встань, негодяй, и будь здоров! А если не встанешь и не возьмешь оружия, приду я сам к тебе и палкой так по тебе поиграю, что вся охота болеть пройдет!"
Брат встал и пошел в отряд.
Мы готовимся к большому сражению. Мы победим, - и если бы только вы, наши братья русские, не забыли нас... то мы будем свободны!..
Иногда с горем гляжу на наши пока еще цветущие долины, на наши белые деревеньки в зелени маслин...
Я знаю турок. Цветущие долины, веселые селения будут опустошены, и камня на камне не останется в них. Уже мало-помалу просыпается в них старинное зверство; уж гибнут в отдаленных жилищах беззащитные старики, и дети подвергаются поруганию...
Пусть так! меч вынут, мы не вложим его в ножны; мы погибнем все или будем свободны!
Пусть гибнут наши села, пусть гибнем мы, раны освобожденной родины моей заживут снова... Лишь на пажитях, упитанных кровью и слезами, растут и зреют те высокие духовные плоды, без которых жизнь народов была бы презренною жизнью робкого стада. Прощай, меня зовут!
Я верю, что буду жив, и письмо это не будет последним.
Твой H-с.
Октябрь, Сфакия.
Два слова, друг мой! Холод становится нестерпим. Одеты мы, ты знаешь, не по-русски. Битва при Вафе проиграна. Наших было 500 человек. Турок пять тысяч. Мано, один из лучших наших афинских вождей, ранен и взят в плен; слышно, что турки хотят расстрелять его. Женщины наши и дети толпами бегут из сел к берегам ждать русских судов, на которых их хотят везти в Афины и Сиру. Я видел их. Это уже не те почтенные, опрятные старушки, не те милые, нарядные критские девушки, о которых я писал тебе когда-то... Теперь все взоры, все мысли этой толпы, изможденной усталостью, нуждой и страхом, приковали их к морю. И что за восторг, что за безумие, когда покажется ваш флаг!
Матери бросают детей своих в шлюпку, другие сами от нетерпения кидаются в воду с утесов.
Я сам до того исхудал, до того измучен и слаб, что даже дядя Яни советует мне ехать на отдых в Афины.
Мой молодой сосед, с которым мы вместе ночью ушли в горы, не мог более вынести этой жизни. Он положил оружие, поклонился туркам и вернулся к своей новобрачной. Я так не сделаю.
Январь 1867 года. Афины.
Не думай, что я не сдержал слова. Только сильная рана в ноге заставила меня уехать. Теперь я в нашей больнице пишу тебе у окна. Погода дивная; я вижу отсюда море и дальние суда. Комната полна раненых; но все весело шумят и смеются. Сейчас только вышел от нас наш молодой король. С каким восторгом отвечали мы на его привет. Он особенно внимательно и благосклонно разговаривал через переводчика с одним черногорцем, который приехал в Крит делить наши судьбы и при первой схватке был опасно ранен. Теперь ему лучше.
Ах! друг мой, с тех пор как я карандашом писал тебе из гор, сколько перемен!
Хафуз убит моим грозным дядей; бедная Хризо моя погибла в родах, услыхав эту весть. Розенцвейга нет уже; его похоронили в нашей опустелой Халеппе за два дня до моего отъезда сюда. Здесь только на отдыхе я чувствую жалость и утрату. О Розенцвейге я уже знал; но о гибели Хафуза и Хризо я услыхал весть в тяжкую минуту, когда сердце мое было закрыто для всего!
Незадолго до этой ужасной вести я был ранен; я был бы убит, если бы дядя Яни не спас меня. Пуля попала мне в ногу, и я упал в кустах. Наши отступали; я силился встать; в эту минуту передо мной из-за камня вырос турецкий солдат. Он бросился ко мне; последним усилием я вырвал из рук его ружье и бросил вниз с горы; сабли при нем не было; он ударил меня пустыми ножнами по голове и стал мне ногами на грудь.
Он был силен, а я истекал кровью.
- Барба-Яни! - закричал я. - Спаси меня! Где ты?
- Здесь я! - закричал дядя и зверем ринулся на турка. Долго боролись они, попирая меня ногами; турок старался вырвать пистолет из рук дяди. Тогда и я, собрав последние силы, вынул свой из-за пояса и убил турка. Дядя встал всклокоченный и бледный; схватил меня на плечи; велел рукой прижимать рану и кинулся со мной по скалам. Скоро замолкли выстрелы; мы отдохнули; собрались все наши, и дядя сам перевязал мне рану.
Мы остались ночевать в покинутом селении; развели огонь. К вечеру привели пленных турок и в их числе Хафуза, который поступил в турецкое ополчение.
К чему буду я тебе рассказывать, как рвалось сердце мое от жалости, когда я его увидал. Руки Хафуза были скручены крепко назад. Я ослабил ему веревки. Он поднял на меня глаза с благодарностью и попросил пить. Я подал ему вина.
Все наши угрюмо молчали. Больше всех боялся я дяди. И не напрасно! Пришел он, обвел глазами пленных турок и спросил: "Сколько их всех?" - "Пятеро".
- Собаки, собаки! - сказал он и ушел посоветоваться с другими старшими.
Хафуз дрожал. Другие турки сидели молча, вздыхали и искоса взглядывали на нас.
Все они, кроме Хафуза, были настоящие османли и по-гречески не знали. Они попросили через него табаку. Я велел им дать и развязал всем им руки. Оружия у них не было, и бежать им было некуда.
Тем временем дядя вышел с другими капитанами; я с ужасом думал о том, что с нами на этот раз не было ни одного из афинских офицеров.
Дядя вышел, постоял, посмотрел, сбил феску набекрень, хотел сказать что-то смешное... вдруг лицо его исказилось бешенством: он узнал Хафуза. Не говоря ни слова, взялся он за пистолет... Хафуз глядел на него, бледный и покорный, и дрожал.
- Нет, дядя Яни, ты не сделаешь этого, - сказал я. Дядя взвел курок.
Я знал его; слова с ним бесполезны; и я... и я решился на безумный шаг, я взвел курок на него, на моего спасителя!..
- Бей, бей, - сказал он, - бей дядю! Товарищи нас розняли и вырвали у нас из рук оружие.
О, конечно! Я не хотел стрелять в него, я знал, что нас разнимут... Но и угроза была ужасное дело! На шум сбежались старики.
- Нехорошо сделал ты, Йоргаки, - сказал мне один из них, - что на дядю и капитана руку поднял, и грех тебе это великий. А и тебе, капитан Яни, не след убивать пленных. Пусть не говорят, что критяне варвары!
- Кто их, собак, трогает, других пленных, - отвечал дядя, - пусть, пусть сами издохнут, когда их час придет! А вот этого молодца... что семью нашу стыдом покрыл!.. Его вы мне дайте... Если служил я родине, если христиане вы, если Яни капитан для вас, а не пес вонючий, не препятствуйте мне, говорю я вам!
- Конечно, - сказал старик, - стыд вашей семье велик. Да не Хафуза судить на смерть надо. Он паликар,
человек молодой, ищет потешить себя, где найдет. Виновата твоя племянница; ее присуди на смерть; а пленного не убивай, я тебе это говорю!
- Хорошо говорит старик, - заметили другие капитаны, - мы люди хотя и простые, а тоже должны знать политику. Довольно франки нас варварами звали!
Хафуза отдали мне, и с дядей меня помирили. Я поклялся ему, что не хотел стрелять в него, а только желал удержать его, пока сбегутся капитаны; и это было правда.
Я увел бедного Хафуза в пустой домик; там мы развели огонь в очаге и поужинали вместе.
Краска вернулась на лице Хафуза. Я спрашивал его о сестре: узнал от него, что она беременна.
- Любишь ты ее крепко? - спросил я его.
- Что за спрос? - отвечал он, краснея, - она жена мне!
Мы заснули поздно, как братья, вместе - под одною большою буркой.
На другой день я отправил его с двумя нашими верными молодцами к Зимвракаки и просил рассказать ему все. К вечеру они вернулись и сказали, чтоб я был покоен.
Рана моя, однако, становилась хуже. Я уже почти не мог ходить и решился ехать в Афины на вашей "Тамани". С трудом достиг я того места, где уже ждали русских пароходов сотни женщин, детей и больных мужчин. Трое суток мы ждали. Море было бурное, и турки старались препятствовать увозу семейств, как только могли; они знали, что, избавляя греков от бремени семейств, русские облегчают душу и руки восставшим отцам, мужьям и братьям.
Незадолго до моего прибытия к берегу подошел турецкий пароход; он выкинул русский флаг, и когда толпа ринулась со скал к морю, он дал по ней залп картечью, избил несколько десятков старух и детей и удалился.
Я сам видел их обезображенные и еще не погребенные тела.
Долго мы ждали; уже настала ночь, на горе падал снег; холод был нестерпимый; мы боялись раскладывать костры
на виду и жались за скалами. Я сидел у небольшой груды угольев и дрожал, укрывшись буркой. Сон и голод терзали меня; рана болела все сильнее.
Я дремал под башлыком, сидя на камне, и жизнь, казалось мне, сама жизнь уже покидает меня!
Слышу, кто-то зовет меня. Подходят трое наших молодцов; принесли водки, сыру, хлеба, дали мне и стали между собой шутить и смеяться.
Вдруг один сказал:
- Э! Йоргаки! Забыл я тебе сказать: Хафуза убил капитан Яни; отыскал его и убил. А сестра твоя, бедная, выкинула и умерла, как узнала об этом...
Другой добавил:
- Не так ты это говоришь! Хризо как узнала, что Хафуз в плену, послала мать просить к себе. Мать пришла и сказала ей: "Вернись в христианство, я отца верхом в город пошлю, пусть спасает его, а ты свою душу спаси и навек потом покинь его". Хризо сказала: "Пусть будет жив только, а я его брошу". Поклялась на Евангелии и образ Божьей Матери целовала, что оставит его и в христианство обратится. И повез ее отец с собой вместе в горы просить за Хафуза. Запоздали; а капитан Яни и убил его. Узнала Хризо на дороге, упала и кровью изошла!
Я слушал, друг мой, все, но голод и боль, и утомление были так ужасны, что сердце мое внимало этим ужасам как камень, и пища была для меня в тот миг драгоценнее всех священных уз!..
Лишь теперь, здесь, в этом городе, полном жизни, отваги и восторга, - здесь, отдохнув, я вспомнил сердцем все: и Розенцвейга, и Хафуза, и деревню нашу, и ласковый голос моей сестры, когда она говорила мне, склоня головку: "Душка моя, Йоргаки!"
Где они? Где наш семейный мир?
Но прочь от меня, любовь и состраданье! Я снова силен и здоров; снова душа моя кипит, и снова слышу я голос чести, зовущий меня туда, где льется наша кровь.
Примечания
1
Датируется 1864-1868 гг. Впервые: Русский Вестник. 1868. Т. LXXVI. № 7. С. 24-80. Здесь по: ПССиП, Т.3., СПб., 2001. С. 25-87.
2
Смирниотика - смирнский танец.
3
См. "Хамид и Маноли".