Да богат, негодяй, был... Ходит, рожа, с цепью, бывало, мародер этакой! Он мне тысячку в руку... Я и того... Вдруг, брат, от Поповой-то записка. Я к ней... Просит, говорит, я не пожалею денег, сколько могу. Дом в деревне маленький у нее, да все так чисто, хорошо, сама, знаешь - этакое что-то приятное в лице, а уж лет тридцать на лицо, бледная, в чорном шолковом капоте. Деток двое, просто ангелы. Я больше для детей... говорит, и повела меня в садик гулять. Я, признаться, забыл тогда, что есть Марья Карловна на свете. Кофеем прежде напоила и повела в сад. И заплакала, как стала о детях говорить. Я сейчас: не тревожьтесь, сударыня! Я за правым делом не постою, Да в ее сторону и повернул оказию-то. Ну вот Лукутин в высшую инстанцию, да меня за неправости с места долой. Хорошо, что из-под суда-то избавили... А все-таки это значит, брат Федор, чувство у меня было! Вот ты, Федор, - продолжал Васильев после короткой задумчивости; - ты как-то здоров, Бог с тобою... Лицо у тебя цветущее, сердце доброе... честный малый... Жена с тобою не пропадет; довольна будет, хоть бы даже совсем тебя не любила. Не в Москву же мне дочь везти! А здесь, что и есть на примете молодежи - все или дрянь, или богач. Куда мне с ней? Вот, хоть бы тот, Чикровский... знаешь Евлампия Иваныча сынишка-то? хвалят, что честен, на теплом местечке сидит, взяток не берет... не хочет грешить, зачем? честен... Да уж лучше бы он брал!.. Взятка ' взятке рознь... Взяток не берет, да и денег у него зато никогда нет. Все на перчатки и галстухи тратит; к начальнику ездит. Это, говорит, для карьеры полезно! а какая карьера? Видел я, как его у начальника-то принимают: с дверей, да со стенок пыль спиной сметает, шевельнуться не смеет... Так-то, брат Федор!
Незадолго перед смертью Николай Николаевич, лежа на диване, подозвал к себе дочь, которая тогда недавно только кончила пансионский курс.
- Дашенька, поди-ка сюда, - сказал он слабым голосом. - Надоел тебе старик, что ли? Все скрыпит, да скрыпит, а?
Даша заплакала и стала цаловать руки у отца.
- А ведь и ты добрая, Дашечка? Добрая девчоночка... удружи-ка отцу!...
- Что прикажете, папенька?
- Что тут приказывать? знаешь, ведь я скоро умру, друг, так опекуном-то у тебя Федор Федорыч будет. Вы мой-то домишко продадите, а капиталец-то в банчик, не в тот банчик - в штосик, а в Опекунский, душа... Да и заживете. Будешь жить у Федора, Даша?
- Зачем вы это говорите...
- Затем... полно, что тут. Все мы смертны. Только я спрашиваю: будешь ли ты с ним жить и во всем ему повиноваться?
- Буду, папенька...
- Эка дочь-то! Ну и люби его... Я, Дашенька, не говорю - тебе замуж за него непременно, потому что клятвой связывать тебя не хочу. А если б пошла за него, кости стариковские порадовались бы. Вышла бы за него... зажила бы чистенько, покойно. А старикашку в землю, в гроб... да хорошенько его землей, землей...
Дашенька вышла вся в слезах из комнаты и встретила в гостиной Федора Федоровича. Увидев ее слезы, Федор Федорович покраснел и взял ее за руку.
- О чем вы плачете, Дарья Николаевна?
- Подите к папеньке, - отвечала она.
- Федор, - сказал старик, - Даша-то будет у тебя жить... Ты ею займись, голубчик, за другого ли отдай, сам ли возьми, если друг другу понравитесь.
Немец затрепетал.
- Только ты... Ведь я, впрочем, на тебя надеюсь, ты благородный человек.
Через две недели Васильев скончался. Еще раз, перед смертью, он попросил дочь, чтоб вышла за Ангста. Федор Федорович сделал все так, как было угодно покойнику:
продал дом его, положил деньги в Опекунский совет и взял Дашу к себе. Вот что он ей говорил в тот вечер, когда она перебралась к нему со всеми своими вещами:
- Дарья Николаевна, это будет все ваше... в моем доме!... Если вам не нравится мой кабинет, я вас переведу в гостиную, она в углу дома и имеет две двери...
- Мне все равно, Федор Федорыч; вы и так для меня слишком добры, - отвечала Дашенька, которую по временам мучило сознание своей холодности к этому человеку с тех пор, как просьба отца сделала его чем-то вроде жениха. Федор Федорович улыбнулся и молча покачал ногою.
- Дарья Николаевна, позвольте поцаловать вашу Руку.
Дашенька подала руку, и немец крепко поцаловал ее.
Вы знаете, - сказал он наконец, - желание вашего батюшки... о нашем соединении, о нашем браке; но желал бы знать мнение и ваше об этом... имеете ли вы ко мне какое-нибудь чувство?
- Я никогда не пойду против последней воли отца!
Федор Федорович еще потряс ногою.
- Но вы сами, Дарья Николаевна, что вы чувствуете?
- Я очень привязана к вам и полагаю, что буду с вами счастлива... вы были так дружны с отцом моим, вы так любили его и так добры ко мне...
- Я люблю вас! - сказал немец, и подбородок его дергался от душевной полноты и волнения.
Дашенька пожала ему руку и, почувствовав сама в эту минуту какое-то теплое движение в душе, смутилась, встала и хотела выйти вон.
Федор Федорович остановил ее.
- Дарья Николаевна, скажите мне прямо: угодно вам быть моею?
- Я буду вашею женой, Федор Федорыч... - отвечала она и поспешно ушла.
- Как она скрытна! - подумал Ангст, весело улыбаясь и глядя на дверь, за которой она скрылась; - в этом отношении я ее совсем понимаю; чувство так трудно высказать!
Вошедший Цветков вызвал его из задумчивости. Он был убежден в ее взаимности.
А, это вы! - воскликнул немец.
- Что вы все задумавшись стоите, Федор Федорыч? - спросил Цветков.
Немец лукаво улыбнулся.
- Подите сюда, - сказал он, уводя Цветкова в залу, я имею нечто вам сообщить.
- Что же-с?
- Я хочу жениться, Цветков, как вы об этом думаете?
- Что ж Федор Федорыч, ваши лета хорошие, в ваши лета приятно иметь семейство.
- Это вы умно говорите, Цветков, именно в мои лета!
- На ком же вы думаете жениться, Федор Федорыч?
- У меня уже есть невеста... только это между нами...
- Неужели Дарья Николаевна?..
- Она, Цветков, она. Мы были обручены еще отцом ее в час его смерти!
- Ну, поздравляю вас, Федор Федорыч. Позвольте вас поцаловать...
Они поцаловались.
- Только ни слова никому, Цветков, об этом... она до окончания траура, верно, не захочет сыграть свадьбу.
Месяца три после этого они жили все трое очень хорошо. Ангст был необыкновенно ласков с Дашенькой, позволял себе звать ее иногда полуименем;
Дашенька была к нему внимательна и почтительна. Цветков был по временам даже до чрезвычайности светск и любезен с ними обоими.
- Ist er nicht ein flinker Barsch - he? - говорил немец своей невесте, любящим взором окидывая Цветкова.
- Ja, - довольно холодно отвечала Даша, которой Ваня казался несносным и глупым.
Вообще она начинала страшно скучать, Федор Федорович надоедал ей своим однообразием, и все у него в доме становилось ей противно.
III
Между радостными мечтаниями о браке с Дашенькой замешивались у Федора Федоровича и грустные минуты.
Прошло уже шесть месяцев со дня поселения Дашеньки в его доме.
Ученый содержатель пансиона давно уж был положительно недоволен им самим и его методой.
Наверное, впрочем, можно сказать, что содержатель долго бы терпел его, если б он был незаменим; но недавно приехал в город молодой немец, кончивший курс в Дерпте, Довольно отчетливо знавший русский язык и говоривший немного даже пофранцузски. Он определился года на полтора к одному из богатейших помещиков губернии в виде полу-гувернера или, скорее, компаньона при единственном сыне, который готовился в гвардию и имел уже лет восемнадцать.
Вильгельм Лилиенфельд был несколько мрачный мечтатель, с глубоким взглядом синих и подчас сверкающих глаз, с откинутыми назад темными волосами, с затаенной потребностью делить мечтания и чувства и с неправильными, но выразительными очертаниями лица .. Он одевался со вкусом, любил бессознательно казаться интересным и невыразимо нежным голосом читал горячие стихи Шиллера о том пилигриме, который все рвался вдаль и никак не мог найти того, чего так жадно, так непрестанно искал... Но это не мешало ему усердно желать повышений и денег. Не успел он прожить и полугода в городе, как из списка уроков Федора Федоровича выбыло дома два-три.
А там содержатель пансиона побывал у Крутоярова (так звали богатого помещика), разговорился у него с Вильгельмом и пленился им так, что на другой же день сообщил свои мысли о нем одному из надзирателей.
- Очень, кажется, хороший молодой человек, очень, очень, - сказал он гордым и приятным голосом. Я очень люблю и уважаю Федора Федорыча, но согласитесь, добрейший мой Александр Александрыч, что он самый плохой педагог. Дети не умеют склонять у него; а в высших классах он читает такую галиматью, что я даже ничего не понял.
К несчастью, он был прав: Федор Федорович очень неудобно преподавал синтаксис и все высшее своего предмета; нельзя сказать, чтоб он лишен был знаний и понимания, но стиль его записок был странен и страшно труден для усвоения. Содержатель продолжал:
- Хотя я поклялся очистить заведение от всякого сора, но я ведь очень добр и буду ждать непременно причины, которая бы позволила мне, не шокируя никого, переменить учителя немецкого языка. Лилиенфельд не только ученый, но и прекрасно воспитанный малый.
Надзиратель ушел к себе и, увидав в своей комнате жену, задумчиво плюнул, и, не глядя на нее, как бы в рассеянии вскрикнул:
- Какой дар слова у этого человека! Но жена закричала:
- Что у тебя за скверная привычка плевать везде!.. С тобой никогда опрятности не будет!.. Надел на нос свои очки и харкаешь... Марфа, а Марфа! поди щеткой подотри тут за барином, да и всегда ходи за ним со щеткой...
- Ну уж с тобой жизнь! Будет тут какое-нибудь благородство! - проговорил муж, скрежеща зубами.
Так был казнен надзиратель судьбою за ошибочное воззрение на вещи.
Слова содержателя дошли частью и до Федора Федоровича.
- Что ж делать! - сказал он сам себе. - Если б я уж был женат, а то будет очень скучно без занятий. Надо быть осторожнее! Конечно, рано или поздно... Впрочем, я не понимаю, что имеет против меня этот человек.
Между тем приближался акт, и Федор Федорович, по обыкновению, недели за две о том стал думать, какие бы немецкие стихи дать читать воспитанникам на этом собрании.
- Господа! - весело сказал он ученикам высшего класса, - кто будет нынешний год читать мои стихи, то есть из немецкого языка?
Все молчали.
Федор Федорович тихо обвел глазами всех мальчиков.
- Неужели никто? Опять все молчали.
- Вам не угодно? - спросил он у одного.
- Я читаю свое русское сочинение об Эпаминонде, - холодно отвечал воспитанник.
- А вы?
- Я, право, Федор Федорыч не могу. - Я охрип...
- И вы не можете?
- У меня французские стихи уж давно.
Цветков, никак не ожидавший такого теплого выражения благодарности, быстро обернулся и чмокнул его в плечо.
Посмеявшись часов до десяти, они наконец пошли спать, и на следующий вечер Ваня гордо подал книгу Федору Федоровичу, прося его выслушать стихи, и готовился поразить его нежностью выговора и твердым знанием.
Он начал.
Федор Федорович с удивлением слушал. Чем дальше шел Цветков, тем печальнее становилось лицо доброго учителя. Цветков произносил ужасно, в азарте выговорил все "п" по-французски, в нос. Окончив, он взглянул на немца... и вдруг смутился, увидев, что тот задумался.
- Что же-с?
- Благодарю вас, Цветков, - сказал Федор Федорович, - что вы выучили немецкую поэзию; но вы не можете читать на акте стихи: у вас французское произношение.
Ваня страшно сконфузился.
- Это, верно, от того, - заметил он, притворно смеясь и повертываясь на одной ноге, - что моя маменька очень хорошо говорила по-французски?...
Но не слыша никакого возражения, поспешно прибавил:
- Впрочем, она давно умерла... скончалась от чахотки; у ней была чахотка.
- Ничего, ничего, Цветков, вы не виноваты! Благодарю вас; я никогда этого не забуду.
Акт был на другой день, и немецкие стихи читал какой-то ребенок из маленьких классов.
Содержатель сделал замечания Ангсту насчет этого обстоятельства, дружески попеняв ему за то, что он ленится и не занимается учениками.
Федор Федорович после этих слов решился сам оставить свое место. Он пришел домой, достал все свои тетради грамматики и синтаксиса, связал их в одну пачку, подержал их перед собой в совершенной рассеянности, потом спрятал их далеко, далеко в комод и написал прошение об отставке. Все были поражены... Дети плакали, прощаясь с ним; большие ученики поднесли ему серебряную табакерку, и на всем пансионе лежал отпечаток какой-то грусти в день прощания немца с его обитателями.
Так эффектно кончил Федор Федорович свое педагогическое поприще!
Впрочем, Лилиенфельд отбивал не одни учительские места...
На роду ему было написано причинять все несчастия Ангсту, не зная его, без всякой к нему вражды.
Вильгельм, прожив полгода в городе, приобрел во многих домах прекрасную репутацию и, несмотря на то, что мало танцовал, был приглашаем на все вечеринки, которые давались чиновниками, педагогами и небогатыми лекарями. Там с успехом выставлял он свой стройный стан, германское лицо и жилет из чорно-синего бархата.
Скоро встретил он Дашеньку в одном нецеремонном сборище, куда она решилась пойти в первый раз после смерти отца. Как я уж заметил в конце второй главы, скука начинала одолевать ее у Федора Федоровича, и ничего нет удивительного, что она сдалась на увещания старой знакомки своего отца, Софьи Петровны Н***, которая нарочно приходила звать ее к себе и утверждала, что танцев у них не будет, а будет простой кружок знакомых, и траур ее нисколько не оскорбит никого.
Итак, Вильгельм встретил Дашеньку.
- Кто это молодая девица в глубоком трауре? - спросил он у одного из гостей.
- У столика-то? Неправда ли, интересна? Про нее ходят слухи, что она выходит замуж за своего опекуна - Ангста... Знаете - немецкого учителя... Впрочем, мать ее тоже была немка... У нас в городе много немцев!
- Я сейчас угадал, что в ней должно быть что-нибудь немецкое! - заметил гордый Лилиенфельд, сдерживая улыбку.
Его подвели к ней и разговор завязался... скоро поняли они друг друга и расстались уж приятелями.
Не стоит говорить теперь о Вертере, разбойниках, балладах и рыцарях, лунных ночах и бестелесных идеалах: все это крайне известно... Только читателям не мешает слегка вспомнить обо всем для того, чтоб рельефнее предстала перед их воображением быстрая и таинственная симпатия, возникшая между молодыми людьми. Они начали часто видаться у Софьи Петровны. Вильгельм стал мрачнее; Дашенька больше вздыхала, сидя дома, язвила Цветкова, который, по молодости, не мог иногда не поферлакурить ей с совершенным бескорыстием, и с холодною почтительностью отвечала Ангсту на его красноречивые объяснения.
- Не переменили ль вы намерений ваших, Дарья Николаевна? - спросил ее однажды Федор Федорович.
- Нет, нет, Федор Федорыч! - поспешно сказала Дашенька, вспыхнув и, вспомнив об умиравшем отце, задрожала.
Ангст постоял перед ней несколько минут молча и робко присовокупил:
- Не меняйте их, Дарья Николаевна... Я вас страстно люблю! Ваш отец, Дарья Никол.....
- Ах, да не говорите про отца!..
- Ну, так я желал бы поцаловать вашу руку.
Дашенька протянула ему руку и сама, движимая расстроенными нервами и благодарностью, крепко поцаловала его в лоб.
Ангст быстро вышел из комнаты. В сумерки этого дня он сообщил ей свои мысли.
- Теперь, Дарья Николаевна, после этой ласки... после первого поцалуя любви...
после этой ласки, я сказал внутри души, что я не могу жить без этого создания... я скорей сойду с ума или погибну... но это создание будет моим! Я не уступлю никому этой женщины!
Потом он много смеялся и, желая позабавить ее, шутливо сказал, что в день свадьбы наденет жилет, который он видел в рядах: на чорных полосках были изображены жолтым шолком охотники, ружья, собаки и птицы.
Дашенька, рассеянно слушая, вспомнила о бархатном жилете Вильгельма и снова нашла между Лилиенфельдом и Ангстом такую же разницу, какая была между жилетом первого и дурацкою материей, описанною вторым.
- Что я наделала! ах, что я наделала! - мысленно восклицала она.
Что касается до Вильгельма, то он разгорался с каждым часом и, вдобавок, нашелся человек, который, из эгоистического удовольствия, счел нужным подливать в его огонь масло. Этот человек был юноша - Полинька Крутояров, сын богатого помещика, готовившийся на службу.
IV
Сам помещик был мягкий нравом человек, сохранивший от свежих годов своих довольно беглые, сладенькие глазки, еще не совсем угасшее сластолюбие и большую степень светской любезности, которая делала его приятным для многих, особенно для приезжих из столиц. Притом он не был лишен здравого смысла и своего рода старческой образованности, букет которой несколько повыдохся от времени. Он умел быть округлен в своих разговорах с дамами, и перед лицом их очень быстро стряхалась с него тучная лень. Все эти качества, соединенные с большим состоянием, доставили ему значительный вес в городе и постоянный доступ в интимность строгого губернатора и его скучающей жены. Все знали, что у него есть, кроме имений, порядочный капитал, который он берег для сына, для милого Пашеньки, чтоб мальчик, поступив в гвардию, мог, не стесняя отца, погулять и поблистать вволю... Он страстно любил сына. В нежных чертах его смуглого лица, в отпечатке стройной грации и на лице, и на худеньком, высоком стане юноши, и, наконец, в самом способе выражаться, отец видел черты, стан и манеру покойной жены своей, умершей спустя два года после замужества. Он женился рано на ней и принес ей в дань весь разгар своей молодости.
Оттого-то скоро умершая оставила в душе его неизгладимо свежее воспоминание и вдобавок сына, похожего на это воспоминание. Конечно, несмотря на постоянную жизнь в провинции, Полинька получил блестящее воспитание и воспользовался им. Он делал, что хотел из отца, с четырнадцати лет начал читать какие угодно романы...