- Вижу, вижу, что изумил вас моим вступлением!.. Mais ne jugez pas l'arbre d'après l'écorce! Вы, вероятно, приняли меня за чрезвычайно светского человека... Как вы ошиблись!
- Я не знаю, на каком основании... - начал было скромно Васильков; но Непреклонный гордо прервал его, положив руку ему на колено и продолжая глядеть ему прямо в глаза:
- Полноте, полноте Иван Павлыч... pardon, вас, кажется, так зовут?
- Да-с, точно так. Но я все-таки не знаю...
- Нет-с позвольте, mon cher m-r Васильков. Поверьте вы мне, что умный человек сумеет всегда слить и то и другое - и природу, и общество. Это вовсе не так трудно даже. Я приведу вам тысячу примеров... не правда ли так?
Непреклонный с любезнейшей улыбкой склонил худощавое лицо свое к Ивану Павловичу, и русые волосы его, в самом деле густые и прекрасные, распались очень живописно на плече.
Иван Павлович решился во что бы ни стало досказать свою три раза начатую фразу.
- Я совершенно с вами согласен; но позвольте вам заметить: удивляюсь, почему вы полагаете, что я принял вас за светского человека? Напротив...
Непреклонный заметно обиделся, но продолжал улыбаться с глубоким знанием света.
- Как? вы хотите сказать, что вы не приняли меня за светского человека?.. Это меня до невероятности изумляет. Это странно, очень странно! Но мне все-таки очень приятно, что вы меня постигли. Большая часть моих знакомых (тут Непреклонный стал разочарован всеми чертами лица), напротив, часто глаза мне колют излишним знанием приличий и света. Но я Протей: я умею быть холоден в столице и пылок, как самый пылкий юноша, в деревне, среди простых людей. Знаете ли, что я вам скажу... ваша наружность внушает доверие.
Васильков поблагодарил от души; он начинал находить этого человека в высшей степени умным и замечательным. Да и немудрено: сосредоточенный от природы, Васильков жил так долго в отдалении от живых интересов, от живых личностей, владеющих новым языком не на бумаге, а говорящих им без труда, и от избытка новых понятий, что две-три фразы, сказанные Непреклонным, уже нашли отголосок в его свежей душе, готовой принять бесконечный запас извне, чтоб претворить его в себе с добросовестной любовью к мышлению.
Городские знакомые не удовлетворяли его. И как часто, гуляя вечером на бульваре, когда широкая река без движения блистала внизу зеленых уступов, идущих к ней от крайней аллеи; когда с одной стороны догорало багровое солнце и начиналась туманная лесистая даль, а с другой пестрела южная часть города, спускаясь к реке мелкими домиками, грудами напиленного леса и прибрежными шалашами; когда румянилась от заката соборная колокольня, подымаясь высоко над бульварными липами, и попеременно возрастал и слабел в отдалении уличный гул и треск - сколько раз в такие часы Васильков горячо жаждал встретить друга или товарища, которому он мог бы сказать, что вот как солнце садится и как гудит город, и почему он думает, что природа выше людей, и какую связь находит он в том, что совершается перед ним в эту минуту, с тем, что прочел он вчера в новом журнале... и тысячу тех старых вещей, которые, обновив сердечной теплотой, считает человек великолепными и таинственными открытиями!
Все это припомнил Васильков, слушая Непреклонного и думая встретить в нем тот идеал собеседника, которому было послано столько одиноких вздохов... забыл даже о давишней своей ревности.
Итак, он поблагодарил Непреклонного за доверие, которым тот хотел его подарить.
- Да, - продолжал Непреклонный, закрыв на минуту рукою глаза, - да... тяжело жить одному иногда; хотелось бы раскрыть тайник своей души перед человеком, способным ценить нас. Поверите ли, Иван Павлыч... (Непреклонный взял его за руку) я очень обрадовался, когда мне сказали, что вы здесь проведете все лето; я был очень рад соседу... но это не то, это пустяки; а важно то, что я из давишнего вашего разговора понял вас, увидал, что вы человек образованный... Прощайте, однако, поговорим в другой раз, а сегодня мне что-то грустно. Ведь обыкновенно-то я весел!
Непреклонный встал и с извинением пожал руку молодого учителя, совершенно пораженного внезапным его решением уехать, не кончив дельной и откровенной беседы.
- Прощайте! - повторил Непреклонный, встряхнув волосами. - Очень рад, что познакомился с вами и понял вас. У меня странно проницательный взгляд; он мне даже много вредил, но на этот раз я ему благодарен...
Тут стройный молодой человек особенно приятно зашипел, потянув в себя воздух (движение, общее многим во время самолюбивых разговоров, но необъяснимое психологически), потом надел фуражку и, хлопая бичом, исчез за ракитами, оставив Василькова в глубоком недоумении не только насчет себя, но и насчет всех вещей в мiре.
Когда стук копыт по мостику затих и Васильков догадался, что Непреклонный должен быть уже далеко от строения, он встал и решился немедля дополнить то, что заметил в долговолосом Непреклонном, и то, что от него слышал, мнениями простолюдинов. Прежде всего он хотел бы поговорить с Аленой, потому что из двух-трех разговоров с нею успел заметить ее смышленость.
Давишняя ревность, подкрепленная собственными впечатлениями, столь благоприятными для этой новой и блестящей в его глазах личности, проснулась в нем. На этот раз она была только грустнее и покорнее; в ней не было того негодования, которое вспыхивает в нас при виде предпочтения, оказанного ничтожному и недостойному человеку. Маша была исключена из списка способных подать голос в пользу или во вред Непреклонного.
На углу скотной он увидел Степана, который с большим вниманием смотрел вдаль. Иван Павлович подошел к нему и спросил, что он такое высматривает.
- А вон храбрится! - отвечал могучий брюнет, показывая рукой на отдаленный пригорок.
Васильков последовал глазами за его рукой и узнал Непреклонного в ловком всаднике, несшемся во весь опор по дороге.
- Ишь поворотил] - с злобой воскликнул Степан, продолжая наблюдать.
- Что он за человек? - спросил Васильков.
- А кто его знает! Это он из Москвы жеребца привез, а то на меринишке на куцом таскался...
- Давно он к вам ездит?
- Давно, кажется; о ту пору стал ездить, как Машка наша приехала...
И Степан загрохотал таким толстым хохотом, что Васильков с ненавистью отошел от него.
Вернувшись домой и увидев, что Михаиле занимается в большой комнате связыванием в отдельные пучки какой-то травы, Иван Павлович присел около него и приступил прямо:
- А что, скажите мне, Михайло Григорьич, что это за человек Непреклонный... хороший он человек или нет?
- Человек добрый, смирный; люди хвалят. Приволокнуться только любит...
Иван Павлович грустный ушел к себе и долго не мог заснуть.
Все происшествия дня, любезность Маши с молодым и красивым человеком, ее красота, мысли о нравственности в народе, две-три сатиры Горация, Гомер, ревность, мнение Михаилы, блестящий разговор самого Непреклонного, его арапник, кудри и бесконечные шаровары, между которыми у него на ходу не было никакого пространства - все это подняло совершенный гвалт в голове впечатлительного юноши, и сон бежал от него.
Но это было не последнее испытание, которому он подвергся в этот замечательный день. Ему предстоял еще сильный удар.
Около полуночи, только что первая дремота стала нападать на него, он был внезапно разбужен шумом у окна и, приподнявшись, заметил, что полоса лунного света, которую пропускала стора в его комнату, стала гораздо шире; вслед за этим, он услыхал слова: "Маша! а Маша!", произнесенные шопотом у окна.
Васильков бросился к окну, откинул стору; но говоривший успел уже отскочить за деревья, и угол избы дал только Ивану Павловичу возможность различить мелькнувшую мужскую тень.
Нельзя было оставаться. Он поспешно оделся, как попало, и осторожно вышел на крыльцо. Никого не было видно. Река спокойно блистала на месяце; из строений не слышалось звуков. Но через минуту до его напряженного уха долетел легкий шелест в сенях. Сени были сквозные, и Васильков очень хорошо понял, что легкие шаги направляются к той двери, которая отворялась в огород.
Дверь заскрипела. Васильков обогнул угол и присел за ракитой. Маша шла очень быстро около плетня, поспешно завязывая концы косынки, накинутой на голову. Васильков решился сделать еще несколько шагов.
В эту минуту Бог знает откуда взялся Непреклонный. Он подал Маше согнутый локоть, и оба побежали к роще. Иван Павлович не упускал их из вида. У края рощи стояла телега с привязанным к березе гнедым рысаком.
Непреклонный заботливо посадил Машу в телегу. Она взяла возжи; он отвязал лошадь, сел, и телега, хрустя сухими ветками, скрылась.
Васильков вернулся домой.
IV
"Грустно, очень грустно!.."
Так начал Иван Павлович свой дневник, забытый в прошедшие две недели, на другой день после появления описанного нами соседа.
"Печально видеть, что человек, вопреки высокому своему назначению, вопреки божественной искре, вдохнутой в него Творцом, непрестанно ищет праха самого презренного, самого ничтожного и неблагодарного праха!
Я сказал: "неблагодарного". Да, мелочь бытия нашего не вознаграждает нас за фимиам, которого облака воссылаем мы ежедневно к алтарю суетного блеска. Всего грустнее видеть людей, начинающих терять свою первобытную простоту! Я старался наблюдать все, что меня окружает, и вот уже более трех недель не могу распутать многого. Особенно меня интересует эта молодая девушка... не потому, чтоб я любил женщин более всего остального на свете - о нет! могу сказать смело, что душа моя чиста и что я умею побеждать порочные ее наклонности. Меня сначала заинтересовала она просто как совершенно новое для меня лицо. Какая, в самом деле, привлекательная и опасная смесь добродушия, простоты, природного ума и... как жаль! по-видимому, самой испорченной нравственности! Особенно жаль мне старика-отца, который, кажется, так добр, что не подозревает ничего. Подумаю и, может быть, решусь, хотя исподволь, приготовить его к удару.
Сейчас пришел мне на память Подушкин. Как часто говаривал он мне, что я в высшей степени чудак, что я совершенно людей не знаю. "Да и откуда тебе их знать, - говаривал он, - где ты жил? кого ты видел? Был ты в гимназии - от товарищей удалялся, а с тех пор, как стал учителем, все сидишь дома над книгами. Этак, брат, жить не выучишься!" - "Может быть", - отвечал я всегда с грустной улыбкой, - но мне кажется, что наука жизни состоит в том, чтоб быть полезну по мере дарований и уметь быть счастливу для самого себя. Я тщательно исполняю свой долг, живу скромно и в тихой беседе с древними нахожу себе отраду.
Однако отчего же мне так грустно всегда? Отчего я беспрестанно жду чего-то тайного, далекого, точно какого-то ангела, посланного мне свыше, чтоб я мог с полной отрадой плакать на груди его? Отчего, особенно с тех пор, как я здесь, в деревне, не сплю покойно? Отчего какая-то тоска овладевает мною, когда наступает ночная тишина?
Михаиле Григорьич приписывает это волнению крови; не велел мне ужинать и даже смеялся этому очень лукаво, так лукаво, как я и не ожидал от такого почтенного старца. И все эта молодая девушка во сне!.. Боже мой, Боже! как душно и тяжко! не знаешь куда деть руки и ноги... Все ноет и рвется куда-то во мне... Неужели это простое брожение молодости?.."
Тут Иван Павлович бросил перо и, нечаянно взглянув в стоявшее на столе зеркало, увидел в нем себя.
"Нет, не присудила мне судьба красоты, - подумал он, - теперь бы она была вовсе не лишним даром..."
Правда, в карих глазах его теплилось глубокое добродушие; улыбка несколько толстоватых губ была приветлива; чорные волосы вовсе недурны, а смуглые щоки свежи без пошлой рыхлости. Чего бы, кажется? Но мы ведь очень редко умеем ценить в себе то, что нравится в нас другим.
А Маша была здесь, непобедимо, перед его воображением. То рисовалась головка ее, грациозно и непринужденно склоненная на сторону над работой, то стан ее, весь выгнутый назад, то чорная коса из-под красной косынки, то заигрывающий взгляд бархатных темно-серых глаз ее.
"Боже мой, как она страшно хороша!" - думал он, изнывая.
И сам Непреклонный, которого уклончивая фигура, широкие шаровары, бородка и длинные кудри беспрестанно шевелились сзади всех мыслей Ивана Павловича во время записывания дневника, сам Непреклонный, разбивший своим появлением столько свежих и светлых мечтаний Ивана Павловича о Маше, которые он с гордой радостью сбирался блестящим слогом сообщить потомству, и самый этот Непреклонный был забыт на минуту.
С четверть часа качался Иван Павлович на стуле, закинув на затылок руки и не открывая глаз.
Вдруг послышался шорох под окном и сдержанный смех.
Иван Павлович слегка вздрогнул и взглянул на окно.
Приподняв угол сторки и смеясь всеми чертами лица, как самый веселый и милый ребенок, выглядывала с надворья Маша, повязанная на этот раз простым белым платком.
Васильков хотел было огорчиться, но, вместо грустного лица сделал такое радостное, что Маша это заметила.
- Вот и засмеялись! - сказала она. Так-то лучше, батюшка! а то все смиренные ходите, даже страшно...
- Что вам угодно? - спросил Иван Павлович ласково.
- Да так, ничего! Сгрустнулось без вас... Все сидите да читаете, а я по вас все тоскую...
Твоя краса меня сгубила, Теперь мне Божий свет постыл .. Зачем, зачем обворожила, Коль я душе твоей не мил?
Тут Маша приложила руку к сердцу и сделала такую уморительную гримасу, желая выразить на цветущем и живом лице своем глубокое отчаяние, что Иван Павлович забыл все благозвучные фразы своего журнала и захохотал очень громко.
- А вы знаете, зачем я пришла?
- Вы уж сказали зачем: чтоб на меня посмотреть.
- Это одно-с, - возразила Маша с достоинством, - а еще-с, звать вас гулять. Батюшка все с эстим с зверобоем... "Поди, нарви побольше... зверобою мало!" Вот я и пришла за вами...
- Разве я зверобой, Марья Михайловна?
- Конечно, - протяжно отвечала Маша, видимо задумавшись и не слыша его слов.
Васильков несколько оскорбился. Он сделал этот ничтожный вопрос единственно с целью услышать какой-нибудь комплимент или вообще что-нибудь ласковое.
- О чем вы задумались? - спросил он ее, взяв фуражку.
- Думаю, в какую рощу идти. Если пойдем к Покровскому - далеко; полем - жарко будет. А в эту - и то все языки чешут... Ну, да чорт с ними!
Маша опустила сторку. Иван Павлович вышел на крыльцо.
Через несколько минут, миновав довольно редкий бе-резник, часто служивший Ивану Павловичу убежищем в часы его тоски, вышли они на широкую межу, прямой и зеленой лентой пролегавшую через поля уже желтеющей ржи вплоть до песчаных холмов, усеянных бедным кустарником. За этими холмами была самая большая и густая роща во всей окрестности, небогатой лесами.
Маша шла с большой плетушкой в руке, напевая что-то, и глядела в землю. Иван Павлович глядел на Машу.
- Вот здесь на межниках какая-то мелкая трава все... ничего нет, - заметила Маша после долгого молчания, - а вот когда мы ездили с барыней в Нижегородскую губернюю, там все по межам полынь растет - ужасть какая! ходить даже нельзя.
- Полынь? - спросил Васильков.
- Да, - отвечала молодая девушка, совершенно серьезно взглянув на него. - Полынь... это трава полынь... серая такая. Батюшка ее много сбирает. - И, опять отвернувшись, она запела вполголоса прегрустную песню.
Так дошли они до самых холмов. Зверобоя тут не было, потому что он охотнее растет на сочных лужайках в рощах, но было много горной клубники.
Иван Павлович присел на сухую вершину самого высокого пригорка, и ему стало невыносимо неловко. Хотелось бы ему просто признаться Маше, что вот он как ее любит, от всей души, и какая жалость для него видеть, что такая милая и достойная девушка так дурно ведет себя, ездит по ночам в телеге с каким-то нахалом и шепчется с ним в темных сенях... что пропадет она даром, и некому будет отдать истинную цену тому богатству внешней красоты, которым одарил ее Бог. И как бы рад он был, если б мог, не говоря ни слова, хоть взглядом одним, дружеским взглядом упрека выказать ей всю внутреннюю полноту свою, всю досаду, всю ревность, всю радость быть с нею вдвоем в таком пустынном месте!.. Между тем Маша нарвала для него целый пучок земляники и, смеясь, подала ему благоухающий букет ягод.
- Опять насупились! Экой человек! Я такого чудака и не видывала. Все ему скучно!.. Вот нате, скушайте-ка. И о чем это вам грустить?
- Благодарю вас, - вздохнув, отвечал Иван Павлович, принимаясь за землянику. - Много, много есть о чем мне грустить, Марья Михайловна!
Маша села около него на землю.
- Ну уж ей-Богу, мне кажется, это вы так только! Право! на что б лучше? Вы человек с состоянием...
- Какое у меня состояние!
- Ну все же... - важно продолжала она. - Совсем другое дело - нежели, например, наша сестра. Еще вот теперь ничего стало... Что вы смеетесь? Я знаю, на что вы смеетесь. Вы думаете, что я всегда пошутить с каким-нибудь другим человеком люблю? Это правда. Я характер такой простой имею. Завсегда даже люблю пошутить, а один Бог знает, сколько слез пролила на своем веку... Что ж вы думаете, эти платья-то я хорошие стала давно носить - нет, батюшка мой Иван Павлыч, это только что, в Москве поживши, стала ходить как следует, а то прежде и в затрапезе да в крашенине не угодно ли... как девчонкой-то была... Барыня-покойница была добрая; это я иначе никогда не скажу; всегда даже молюсь за нее и помнить буду, потому что ласку от нее видела. А только вот вы небойсь слышали, управляющего жена в Салапихине... вот знаете, вы еще ехали оттуда; сын ее и вез-то вас... долговязый, сухой такой...
- Помню, - сказал Иван Павлович.
- Ну вот мать его у нас главной девушкой была. Так это такая скаредная женщина, то есть чистый скаред как есть! Обидчица и ругательница! На руку, не поверите, какая дерзость. На мужчин даже, можно сказать, так и таращила глаза - ей-Богу! А я, бывало, как подросла, еще ничего не понимала, а и то не давала спуску. Ведь я по десятому, не то по одиннадцатому году на волю-то пошла. Барин тогда батюшку отпустил вместе со мной. А то прежде-то толчков от нее и не оберешься: стук да стук, только и дела постукивает да пощипывает ходит... Как есть злущая самая женщина... и теперь, говорят, такая же. Да теперь-то мы и сами себе голова!..
Тут Маша бойко прищелкнула пальцами.