Уж дядя давно кончил; уж пообедали вместе; старик, севши в беговые дрожки, поехал в Троицкое играть с "графиней" в шахматы, как будто вся его обязанность заключалась в том, чтобы знать о Мартиниане, а не в том, чтобы подражать ему - а молодой Руднев один на крыльце.
- Ах! Мартиниан! Мартиниан! Как ты прав! Как приятно одиночество. Пусть это чувствовал смуглый аскет в азиятских сухих скалах и под пальмой; но разве оттого, что на мне нет хламиды и что живу я на влажных берегах Пьяны, я не пойму его? Дядя-чудак больше моего обо всех этих отшельниках знает и не стыдится по целым часам смотреть, как крестьяне для его пропитания хлеб молотят или в анбар ссыпают; велит стул себе перед гумно принести, кисет, табаку, связку баранок, а вечером, после "Памятника Веры", к "графине" в шахматы или карты по три раза в неделю не боится ездить!.. Нет, я бы на этом не помирился! О, тишина, святая тишина! Ты научишь меня, что делать!
Но дядя ехал не просто играть в шахматы в Троицкое: он ехал жаловаться на застенчивость своего приемыша и друга.
Давно уже мечтал Владимiр Алексеевич о том, чтобы именьице, которое он взлелеял вставаньем до света, мелкой придирчивостью к людям, копеечными оборотами и кое-какими побочными доходами в то время, как был непременным членом в соседнем городе - чтобы это именьице не досталось законным родственникам его, а Васе. Вася должен поскорей дослужиться до дворянства или же - ниться на дворянке, которая за него бы владела деревягин-скими душами.
- Так ты, Вася, в Троицкое не поедешь со мною? - спросил после обеда Владим1р Алексеевич.
- Нет уж, дядя, поезжайте одни! А я поеду на днях панихиду по матушке служить, - отвечал слабым голосом Руднев, зная, как он этим отказом огорчает дядю.
- Панихида, конечно, долг, - сказал дядя, - аи туда бы к ней самой недурно...
- Зачем?
- Рассеяние.
- Я не скучаю.
- Разве тебе она не по душе? Добрейшего сердца дама. И вид какой...
- Видел я ее в церкви!
- Что ж, Вася, разве плоха?
- К чему это такой рост? - с пренебрежением отвечал Вася, - и очень много уж руками рассуждает. Мне к такой рослой женщине и подойти страшно.
- Ты любишь книги, а книг там много. Молодежь, девицы бывают иногда, иногда бывают девицы...
- Вам все женить меня хочется, дядя... Нет, вы это оставьте! И к чему это мне жениться? Чтобы в тесноте кислым молоком пахло? или чтобы с женой в кибитке тащиться и нюхать, как рогожей воняет, и смотреть, как она клушей сидит? А я от жалости возненавижу ее... Нельзя не возненавидеть человека, которого надо беспрестанно жалеть! Сил не станет.
- Ну, служить! - помолчав, сказал дядя.
- Служить; рад бы, да в город смерть не хочется, а здесь как служить? даже в троицкий лазарет ездит доктор из города...
- Если хочешь, я похлопочу, чтобы тебя...
- Нет, нет, избави вас Боже!
- В таком случае практику надо по домам завести, у других отбить. Скоро ты и христианству своему пищи и опоры не найдешь. Последние свои пять рублей издержал из лекарства; а после что будет? Лечи помещиков... По крайней мере, источник есть, опора, пища, источник есть! И крестьяне своим порядком могут дань доставлять: куры, яйца, полотно...
- Без источника я сам знаю, дядя, что нельзя... дайте образумиться.
- Живи, живи себе, Вася, как знаешь; я говорю только из предусмотрительности об источниках... Для твоих же христианских правил.
Руднев покраснел.
- Далеко кулику до Петрова дня, дядя, и мне до христианских правил далеко! Если б я надел тулуп и почти не жил дома, и ходил с котомкой от старухи к старухе, от больного к больному: кто в силах сам купи лекарства, не в силах - я помогу - вот тогда бы я был христианин! Чтоб каждый грош, который я отдаю бедному, отзывался во мне, с непривычки, лишением и страданием - вот это - христианин! тогда бы я и к помещику пошел бы смело и взял бы с него деньги, чтобы обратить их туда же. А я ведь этого не делаю... И даже, - прибавил он, вздохнув, - не стану ничего предпринимать решительного, пока не приду в себя, не обдумаю всего, что мне нужно.
Руднев продолжал ходить по комнате; дядя внимательно следил за ним глазами.
- Старик стариком сгорбился, - заметил он наконец с досадой. - Это упорство заметно в тебе с малых лет и происходит ни от чего другого, по моему мнению, как от твердости характера!
- Какая у меня твердость!
- Нет, твердость есть, твердость есть... Как хочешь, брат, а твердость есть!
- Да что же вы меня как будто обвиняете? Я очень рад, если она есть.
- Это, смотря по обстоятельствам дела, Вася, смотря по случаю; я тебе скажу про себя. У меня всегда был твердый характер. Но изволишь видеть, где ахиллесова пята... Человек твердый упорствует во всем и не без ущерба иногда! В 48-м году была холера и меня затронула. Признаюсь, я испугался; потом мне стало легче; но что ж? никто не мог успокоить меня, дрожу от страха. Человек слабый успокоился бы давно; но я, твердый характер, стал на своем: боюсь, боюсь и боюсь. А это вредно, ты сам знаешь! Так вот и ты себе на зло все делаешь...
После этих слов дядя уехал, но всю дорогу не выходила у него из ума задача, как бы оживить дорогого упрямца и отшельника.
III
- Здоровы ли вы, Владимир Алексеич? - спросили в Троицком старика Руднева.
- По мере возможности, графиня, по мере возможности... Года уж не те...
- Отчего ж? Вы гораздо старее меня, а я перед вами развалина. Завтра хотим ехать в *** монастырь... Боюсь, что недостанет сил сделать верхом сто слишком верст взад и вперед. Грудь болит, и голова кружится.
- ' Года уж не те, графиня! Бодрости нет - сообщения соков...
Хотя Владим1р Алексеевич с трудом решался говорить про свои чувства, пока не было в этом крайней нужды, но Новосильская умела сейчас узнавать, когда соседа волновало что-нибудь: язык его не выдавал, но выдавали брови, которые прыгали и от радости и от горя.
- Вы что-то не в своей тарелке! - сказала она ему. - Скажите-ка, что с вами... Не пригожусь ли я?
- Да все Вася... с Васей вожусь.
- Что же он?
- Пыжик; как был в десять лет пыжик, так и в двадцать остался... Нет, нет и нет.
- Что нет? Служить не хочет?
- И служить не хочет, и к вам ездить не решается...
- Хотите, - сказала Новосильская, - я сама ему первый визит сделаю? Завтра мы все, и Лихачевы с нами, заедем к вам около двенадцати часов... Это по дороге; и уговорим его... Я и детей заставлю просить... А уж раз познакомится, не будет бояться нас...
- Только вы его не слишком! Изволите видеть... надо знать человека... надо знать человека...
- Не беспокойтесь, - сказала Новосильская. Старик притаился так, что Рудневу и в голову ничего не пришло.
На следующий день он сидел у окна и читал. За полчаса перед тем ушла от него первая пациентка, которой он сделал пользу... и с которой ему было очень много хлопот. В дядиной деревне никто и верить не хотел, что "Васинь-ка-то дитятя" стал "лекарем". У старухи распухла нога; Руднев купил на свои деньги камфары и спирту и сказал: "Растирать, а завтра сделаю бинт и бинтом тебе..." А старуха подумала "винт" и, когда он вышел из избы, подняла крик, что над ноженькой своей баловать не даст, и чорт бы старого барина взял, что он ее научил Ваську-дурака призывать. Камфару забросила, а спирт выпили внуки старухи.
Купить больше было не на что: крестьяне своих денег не давали, а у Руднева уже не было; насилу выпросил у дяди полбутылки деревянного масла, смешал его с камфарой, которую забросили на полку, и насилу наш молодой доктор убедил старуху, что у него в руках "бинт", а не "винт". Бинтовал он отлично; старуха разлакомилась и все приговаривала невестке: "Ай-да Вася наш... Вася... мне и то легче стало... Нет, друг, он знает!.." - Известно, кто чего держится, так тем и управляет, - отвечала невестка.
Опухоль через неделю спала, и старуха сама пришла к "дитяти" и принесла ему разукрашенное полотенце, которое он с удовольствием принял.
Приятное впечатление от этого случая было еще так сильно, что Руднев взял нарочно книгу, желая остудить свое волнение; но читалось ему плохо... "Спасибо! спасибо!" - чудилось ему беспрестанно, - "Ты молодец!.. Живи ты нам на пользу и радость... Нет, Василий Вла-дим!рович наш ничего, тебя уважать можно. Ты людям нужен. Ты не последняя спица в колеснице... Спасибо, молодец; спасибо, молодец, Василий Владим1рович. Ай-да Вася наш деревягинский!"... Наконец он положил книгу и, так, в самом хорошем настроении духа, глянул в окно на дорогу, которая вилась с горки на горку к реке.
Вдруг на первой горке показались всадник и всадница. За ними два других, еще трое, еще два - 9 человек! вдали чернелись экипажи... ближе-ближе...
Руднев уже ясно мог разглядеть все общество: впереди, рядом с Новосильской, солидно ехал длиннобородый, толстый предводитель на большой казацкой лошади; за ними, гарцуя на сером в яблоках, чересчур уже красивом коне, сопровождал скромную англичанку кудрявый брюнет в парусинном балахоне и синей фуражке; дети, берейтор-солдат, француз, должно быть, на чахлой клячонке, в круглой соломенной шляпе, спешили за передовыми...
Одно мгновение - Новосильская пустилась в гору вскачь; за ней другие; поворотили во двор; дядя уже суетился на крыльце... Филипп помогает дамам... Руднев! что с тобой? В твоей ли пристройке такой шум, такая толпа светских людей? Едва находишь ты голос для коротких и смущенно-строгих ответов. Все улыбаются, жмут доктору руку, зовут и просят; дети расспрашивают: "Что это? что вот это у вас? а эта человечья голова зачем?.." - Доктор, верно, френологией занимается, - говорит рослый и кудрявый молодец в балахоне.
- Разве вы верите в систему Галля? - спрашивает Новосильская с улыбкой, и сверкнула глазами так, что Руднев не знал, что это: насмешка, ласка или светская наглость?..
- Нет, я занимаюсь немного рациональной краниоско-пией и вообще остеологией, - отвечал доктор глухо.
- Вы ведь верхом поедете с нами? - перебивает его второй сын Новосильской, здоровый мальчик, лет одиннадцати, с приятно-русским лицом.
- На Стрелке; Стрелка смирная, - говорила старшая дочь, обращая на него задумчивые карие глаза...
- Милькеев, где мы будем теперь есть?.. - кричит третья дочь.
- Везде, - отвечает Милькеев.
- Дети! Довольно... - раздается голос француза.
- Он изучает всего человека, - шепчет дядя, где-то за шкапом.
- А, и вы любите исповедь Руссо? - спрашивает Милькеев, снимая с полки книгу. - Катерина Николавна и m. Баумгартен находят эту книгу грязной...
- Не правда ли, вы тоже находите? Разве можно позорить так, как он, свою благодетельницу, m-me Warens? - спешила спросить Катерина Николаевна.
- Нисколько, не нахожу-с...
- Что! что! - кричит Милькеев, - наша взяла! Не правда ли, доктор, нравственность есть только уголок прекрасного, одна из полос его?., главный аршин - прекрасное. Иначе, куда же деть Алкивиада, алмаз, тигра, и т. д.
- Опять свое!
- Дело, дело говорит Милькеев, - перебивает толстый предводитель.
- Едемте, уж первый час. Едем!
Какой вихрь, какая слабость унесли Руднева, но он и оглянуться не успел, и возразить не нашелся перед этой шумной ватагой... перед этими детьми, которые без церемонии тащили его за руки и цаловали его, умоляя не отказываться, и он, сам не зная как, очутился на линейке рядом с очень почтенной, седой дамой в синем шерстяном платье и большом платке, которую все называли то няней, то Анной Петровной. На козлах линейки сидел усатый армеец лет сорока с загрубелым и недобрым лицом в истасканном сюртуке.
- Капитан, - сказала ему Катерина Николаевна, - вот вам еще спутник; он будет вас мирить с Анной Петровной.
Капитан глупо и подобострастно улыбнулся и приподнял фуражку.
Все посели на коней и тронулись.
Веселый Федя остался верхом около линейки.
- Напрасно вы не хотели ехать верхом на Стрелке, - с сожалением сказал он Рудневу. - Какая это лошадка! Послушная, седло мягкое, казацкое... Мы у вашего дяди заранее узнали, ездите ли вы верхом, и он сказал, что вы ездите на казацком седле...
- Благодарю вас; мне и так хорошо.
- Доктора ездить не умеют, - заметил капитан, - у нас был лекарь, когда мы стояли в Каменец-Подольской губернии. Боже ты мой! Что за смех, как носит это его в треуголке лошадь по полю...
- Нечего смеяться так, - с упреком сказал Федя, - у вас в Каменец-Подольской губернии все вздор, капитан, случается. Зачем смеяться! Вы вот сами не умеете ездить верхом, а над другими смеетесь...
- Не люблю я докторов-живодеров, - возразил капитан, но Федя уже успел умчаться вперед с другим, и вместо него вступилась Анна Петровна.
- Вы, пожалуйста, капитан, этот разговор оставьте. Не знаю, кто больше живодер: доктор, который здоровью пользу делает, или кто своего слугу колотит, как вы своего Каетана бедного...
- Эх, Анна Петровна, Анна Петровна! Вы опять меня обижаете. Вот дайте только от передних остать. Я так припущу - держитесь только. Вот и доктор близко; коли ушибу - вылечит.
- Уж вы, пожалуйста, капитан, ваше балагурство оставьте. Прошу вас ехать, как надо, а не то я сойду! - сказала Анна Петровна.
- Вот, доктор, горе мне какое, - продолжал капитан, - мне не дают и побаловать; а Милькееву вон какое счастье. Анна Петровна на него не рассердилась, как он ее нарочно вывалил намедни. Живут же люди со счастьем с таким!
- Напрасно вы думаете, что г. Милькеев вывалил меня нарочно. Василий Николаич так учтив, что он никогда этого не сделает. Вам бы еще надо у него вежливости поучиться!
- Нашли вежливость! Кричит с детьми на весь дом, глотку дерет. А как уж это он бабам потрафить мастер!
- Вы, капитан, в хорошем обществе не бывали, - гордо возразила Анна Петровна, - кроме резервов ваших ничего не видали. Если графиня согласна, чтобы молодой человек кричал во время игры с детьми, так не нам с вами осуждать его. А вот бабами женщин он называть не станет, как вы!
- Вы, Василий Владимiрыч, - продолжала нянюшка, обращаясь к Рудневу, - не верьте капитану; это в его словах одна злоба говорит. Ему обидно, что у него Олю отняли; однако, посудите сами: разве могла Оля век у них одной арифметике учиться да священной истории? Она должна получить настоящее воспитание, которое г. Милькеев в состоянии ей дать. А г. Милькеев так вежлив и так добр, что он Феде никогда не позволяет крестьянским мальчикам так головою кивать, а непременно снять фуражечку... Он - прекрасный молодой человек, и вся вина его в том, что он не богат. А сам по себе он во всяком обществе годится. Хоть ко двору!
- Ну, уж ко двору-то его разве печки топить пустят, - прервал капитан. - Зазнался, забыл, как в оборванной шинелишке сюда пришел!
Анна Петровна пожала плечами.
- Уж о дворе вы не судите, капитан, прошу вас, при мне! Я двор-то знаю, капитан, позвольте мне судить об нем не по-вашему. Я двор знаю! И за границей была; когда я ехала с графиней на пароходе из Чивитта-Веккии, с нами ехал итальянский граф, граф Карниоли. Вот точно смотрю я теперь на Милькеева - борода чор - нал, взгляд... Только Милькеев ростом еще повыше того будет.
- Как вы его, Василий Владимiрыч, находите?
- Да, он собой очень хорош! - отвечал Руднев. Капитан на это не возразил и молча гнал лошадь. Анна Петровна тоже не продолжала спора, и Руднев незаметно погрузился снова в себя. Обрадованный тем, что его не трогают, он с участием следил за комками земли, которые, отрываясь от колеса, летели мимо него на дорогу, думал о центробежной силе, озирал широкие поля, всматривался в толпу наездников, которые, чернеясь вдали, ехали почти все шагом под знойным небом, и скоро стал радоваться, что решился ехать.
Прошло так около двух часов... Проехали несколько рощей, спускались с гор и поднимались на них, миновали несколько знакомых деревень. Капитан с Анной Петровной уже помирились и дружески толковали о том, где больше белых грибов - в Сосновке или Солодовке, а Руднев все радовался своей свободе. Кавалькады не было видно: она скрылась за большим спуском. И он даже пожалел, что капитан так отстал, потому что все лица эти: Катерина Николаевна, Милькеев, Nelly, предводитель и француз с немецкой фамилией, начинали занимать его с ученой точки зрения.
"У Катерины Николавны, - думал он, - нос горбатый, римский, вообще слишком резкий и крупный для женщины профиль; у Милькеева нос тоже велик, но мягче абрисами и грубее общей формой. Оба брюнеты. Он моложе, она старше; он беден, она богата; оба, вероятно, дворянской крови (я ведь не виноват, что для антропологии этот момент важен); оба очень велики ростом; оба, говорят, умны. Но у нее глаза карие, уже несвежие, но беглые и блестящие; а у него серые, большие и томные, как у младшей девочки, Оли; только у Милькеева как будто добрее, чем у этой Оли. У него, кажется, голова шире, чем у нее и т. д. Что из этого всего выйдет? Как применить эти примеры к тому вопросу, который предла - гает Карус своим сочинением о "Символистике человеческой наружности"? У кого из них больше воли, ума - интересно было бы узнать! Только бы они не приставали; ведь они самые подвижные из всего общества; ну, как они больше других ко мне будут обращаться и из довольного своей судьбой зрителя обратят меня в действующее лицо? Счастливы зоолог и ботаник: они рвут цветы и режут животных, не рискуя утратить научное спокойствие в вихре тех проклятых ощущений, которые испытывает человек как член общества!" Но размышления его были вдруг прерваны голосом капитана: - Эва! Федя наш как жарит к нам навстречу!..
- Уж не случилось ли чего? - воскликнула с испугом Анна Петровна.
Федя уже был близко.
- Скорее, Матвей Иваныч, скорее! - кричал он. - Маша упала... Доктор, Маша ушиблась...
Капитан помчался. Маша сидела на траве. Она была бледна; мать, еще бледнее, поддерживала ее сзади; другие молча толпились кругом, только изредка перешептываясь: - Вот, очень нужно! Кто ж пускает ребенка на старой лошади?.. Долго ли!.. Старая лошадь хуже бойкой! Споткнуться недолго... Она ничего не видит...
- Видит! видит - это случай!
Лошадь Маши была велика и очень красива, и отлично выезжена по-манежному; но она точно была уже немолода, и глаза ее были немного испорчены. Маша ее очень любила, потому что Бэла умела даже играть как-то правильно, красиво и покойно, а галопом ходила отлично. Маша хотела перескочить через канавку, Бэла споткнулась, и все успели только с ужасом увидеть, как огромная лошадь всей тяжестью перевалилась как-то через Машу.
Руднев осмотрел "барышню" и расспросил ее; Маша божилась, что ей нигде не больно и что она просит "только оставить ее в покое". Послали гонца за коляс - кою, усадили туда больную и с нею молодого и смущенного доктора.