"Пишу к вам по просьбе общего друга нашего, Василия Николаевича. Ему самому не хотелось, он посылает только два слова на записке! Скоро из газет вы узнаете, что с ним случилось. Как нам всем жаль его, выразить трудно! Даже люди совершенно других взглядов и крайне отсталые сочли себя обязанными сделать все что можно для его вещественного успокоения".
За этим следовали подробности о судьбе Милькеева и ряд, по-видимому, искренних и самых жолчных проклятий.
Задыхаясь от слез, Новосильская схватила клочок, на котором рукою ее избранного сына были набросаны слишком знакомые слова: "Горевать нечего. Не навек! А факт этот сам по себе ничего!.. Пожалуйста, чтобы у вас все было по-старому. У вас прогресса не надо!" Послали за Рудневым И на дубовой горке муж целый день молчал, a Nelly твердила: "О! Боже мой, о, Боже!" - Духом бы не падал, - отвечал ей мрачно старший Лихачев, - поехать опять к этой Катерине Николавне, она лежит ведь теперь. Чертовщина какая! Брат! если ко мне от волостного старшины кто будет, пришли туда... Целый день рыщу, а сегодня пусть не прогневаются и подождут хоть до вечера; хоть мужик, хоть барин - все пусть ждут. Пусть не прогневаются... Я ведь тоже живой человек!
Не болезнь Катерины Николаевны его смущала - он знал, что это скоро пройдет - но мучила совесть. Врожденная доброта шептала ему, что он толкнул Милькеева отсюда, когда тот еще колебался, хотя здравый смысл и отвечал, что и без этого толчка Милькеев бы уехал. И, наконец, если бы он остался, то, может быть, не видел бы брата счастливым, добрым и трезвым гражданином, не плавал бы сам в блаженстве отдыха после разъездов, споров и служебных огорчений в игрушечном домике, где встречала его румяная Nelly и говорила, простирая ему объятия: "Ah! voilа, notre gros frиre!.. Вот наша толстая брат!
С Катериной Николаевной избегали долго об этом говорить, но раз она сама приехала к ним в гости, довольно свежая и спокойная, и сказала ему: - Хуже всего в этом деле то, Николай Николаич, что я не могу не осуждать его... Посудите сами, не пустая ли это лихорадка... В этом есть что-то больное и ложное. Народ этому не сочувствует. И может ли он сочувствовать?
Николай Николаевич взял со стола газету и, ударив по ней рукой, сказал: - Ведь я то же самое твердил другими словами... Не заехал - вот беда! Я бы его поворотил куда следу - ет... Не знает он ничего... Я говорил ему ехать в Герцеговину.
- Где это Герцеговина? что это такое? - спросила Новосильская.
Николай Николаевич покачал головою.
- Вот посмотрите газету, - сказал он, - прочтите, как перед домом паши были недавно разбросаны отрубленные уши восставших славян! Чего ж бы лучше!
Что же касается до Богоявленского, то он сохранил себя для всемфной отчизны своей. Он пишет в Петербурге больно злые статьи отрицательного направления; женился на купчихе; взял за ней хорошее приданое, оправдывая себя тем, что "при современном ужасном состоянии общества надо быть обеспеченным, чтобы приносить пользу людям"; заказывает платье у лучших портных на Невском и сердится больше по старой памяти. Мнения об нем очень разнообразны.
- Что за диалектика! - говорят люди одного учения с ним. - Кого побьет - тот уж не встанет! - "Он все еще пишет?" - спрашивает человек других взглядов. - "У него нет ничего своего. - Он подражает другому публицисту... Но у того брань была орудием идей, а у этого брань и гразь для брани и грязи!" - "Про кого это вы говорите? - спрашивает третий, равнодушный к общественным вопросам, - не про Богоявленского ли? Я его вчера встретил на Невском. Идет под руку с женой, и клок белых волос торчит через воротник пальто... Терпеть не могу семинаристов!" Однако статьи его небесполезны. Новосильская недавно прочла одну, и ей стало вдруг так стыдно; она сама себе показалась такой ничтожной и ленивой, что энергия добра пробудилась в ней с новой силой, и она тотчас же завела для крестьян прекрасную школу, о которой прежде только раздумывала.
XXIX
На счастье Руднева и Любаши радовалась не одна умирающая Варя. Дети троицкие кричали им навстречу: "Василек и махровая роза!" Максим Петрович нарочно переехал в Деревягино, чтобы видеть это счастье. Он живет ладно с Владимiром Алексеевичем и только изредка подтрунивает над ним.
- Что это у вас, Владимiр Алексеич, за насмешливое лицо? Преядовитая, я вам скажу, у вас улыбка. Все смотрю я на себя - не замарался ли я где? Чищу, чищу, а вы все улыбаетесь?
- Напрасно! - отвечает немного обиженный Влади-м!р Алексеевич. - Корень того, что вы называете моей улыбкой, вам хорошо известен. Архитектурной постройки у меня на лице нет, архитектурной постройки нет!
Катерина Николаевна сохранила лазарет для вольных троицких крестьян, не считая нужным лечить их только для себя, как домашних животных. Но сверх троицкой больницы у Руднева есть теперь другая - своя.
Лихачевы долго советывали крестьянам устроить волостной госпиталь; человек десять после этого заходили к Рудневу и предлагали ему заняться им.
Руднев с радостью согласился; но другие крестьяне не шли на это: один говорил, что и без того расходов много; другой - что он всегда здоров.
Тогда Руднев решился приступить к делу сам: поставил у себя два просторных сруба с большими сенями; предложил за умеренную плату ложиться всем тем, кто не в силах лечиться на ногах, а для неимущих уговорил ходить с кружкой одного почтенного и набожного старика и положил сам для примера большие деньги. Мало-помалу и здесь создался небольшой мiрок, с привычками и сердечной теплотой. Одна из троицких сиделок, черноглазая, старательная Лукерья, у которой доктор крестил каждый год незаконных детей, перешла к нему, и с ней постоянный любовник кузнец. Кузнец в свободные часы рубит для больницы дрова, носит воду и железной рукой держит больных, когда нужно держать; дочка их, Настя, везде бегает за "крестным" и смотрит без страха на все операции и перевязки, изредка только вскрикивая: "бяка! мама! бяка!", когда рана уже слишком велика или зловонна; выходили больные чорного котенка, и он спит теперь всегда на банке с пиявками на окне... Зажглись лампадки по углам; божественных картинок все больше и больше на стенах; смертные грехи, согбенный пустынник Серафим, путешествие души по мытарствам. И в троицкой больнице, и в своей он убеждался день ото дня, что народ наш не так дурен, как его хотят представить, с одной стороны, Авдотьи Андреевны, а с другой Богоявленские; он нашел в нем много добродушия, терпимости, родственных, родительских и сыновних добрых чувств и даже правды!
Если ему неприятно было видеть, что пятидесятилетний красавец-староста, на которого он столько раз любовался и от которого слышал такие умные речи, приходил потом к нему с малиновым лицом и пунцовыми глазами, потому что в кабаке его кто-то ударил поленом, - зато этот самый староста с радостью платил пять рублей в месяц за себя и не роптал, что рядом с ним лежит даром сирота-мордвин и что на этого мордвина Руднев тратит по роду болезни впятеро больше, чем на всех остальных.
Руднев убедился также, что неуместно в деревне гнаться вдруг за госпитальной художественностью: не спешил сначала издерживаться на лоск и образцовую чистоту, на белье, халаты и туфли. Больные, как дома, до сих пор у него лежат на лавках, на нарах и на печке, часто в тулупах, кичках и лаптях. Казалось, подойдя к другой полной женщине, что ей неудобно и тяжело без кофточки или халата, что в таком не клиническом виде не возьмет никакое лекарство; однако дорогое лекарство, купленное издалека, ценою внешнего беспорядка - делало свое дело, и статис - тические списки Руднева, благодаря свежести этих людей и хорошему воздуху, были нередко гораздо отраднее, чем у знаменитых врачей в больших городах.
Счастлив, кто вошел в жизнь без веры и очарований, но с потребностью веры и любви; кто вначале, как Руднев, терпел нужду, обиды и болезни! Каждую новую ступень к покою и гордости, каждую жилку позднего сознательного веселья он будет благословлять!
Набегали иногда на его жизнь прежние и новые тени: крестьяне не слушали его предписаний, не долечившись уходили из больниц; врывался грубый муж и силой уводил с койки изнуренную жену на работу; Любаша бывала нездорова, как всякий бывает нездоров; не понимала что-нибудь такого, что для него было ясно... Но что значат эти тени для человека занятого, согретого верой и окруженного друзьями и благодарными людьми в любимом краю, где даже простая смена времен года доставляет ему наслаждение!
Недавно Руднев начал не спеша введение к ученому труду, которым он хотел составить себе со временем имя в столице, как роскошь посреди деревенских занятий.
Между прочим, там было следующее замечание: "Я показывал одной молодой ученице моей большой мозг свиньи, полушария которого покрыты, как известно, более сложными извилинами, чем полушария собаки и других соседних с ней плотоядных, хотя непосредственное наблюдение этих животных при жизни доказывает, что собака, лисица и т. п. гораздо умнее и живее свиньи. Молодая девушка выразилась по этому поводу хотя не научно, но весьма удачно: "Может быть, свинья и не глупа, но у нее такие грубые манеры, что ничего нельзя разобрать!" Действительно, если мы будем изучать мозг без связи с орудиями чувства и движения, с утонченностью и стройностью всего организма, с законами, определяющими характер линий тела, мы можем впасть в большие ошибки.
Вопросы же эти важны не для одной физиологии живых тел, но и для физиологии обществ. Какого бы мы ни были гражданского мнения о будущем человечества - думаем ли мы равнодушно, вместе с Бастиа, что "человечество должно прийти со временем к одному общему уровню - экономическому, умственному и нравственному"; или, сообразуясь более с самой природой, которая не выносит долго однообразия и нарушает его неожиданными побочными путями, желаем, чтобы люди, неизбежно стремясь к космополитизму, старались вознаградить себя новыми условиями разнообразия... во всяком случае, мы должны изучить внимательно так называемую "натуру", одно из главных условий разнообразия жизни в прошедшем и настоящем, то есть, должны изучить мозг, внешние контуры и характер движений человеческого тела параллельно с психологическими чертами".
Влияние Милькеева было заметно и в этом беспристрастном, осторожном сочинении, не только во всем остальном - Руднев охотно сознавал это. Он сознавал, что с прежними взглядами он должен был считать все чужое, не походящее на его собственную дорогу, уродливым и вредным; а принимая, как всемiрный идеал - идеал Милькеева, он учился ценить чужое, не переставая ревностно служить тем узким и безукоризненным целям, к которым влекли его избранное ремесло и первые привычки. И самая вражда религии с математическими выводами, которая так терзала его прежде, прекращалась от мысли, что вся наша наука - только раздутый уголек во мраке бесконечности; и за этим углем, раздутым сначала могучим личным творчеством и только в последнее время доставшимся в руки бездарности, остается бездна, преданная Творцом тоже личному творчеству, но требующая высшего разбора, новой аристократии ума, чтобы из мнений отрывочных и тайно рассеянных по сердцам создать прекрасное целое. И не одному Милькееву он был обязан. Всей этой сложной жизни, которой он так боялся когда-то, он был теперь благодарен.
Погружаясь иногда по-старому в одинокую умственную работу, он видел, что и для научных взглядов эта жизнь и эти встречи прошли не без следа. Не говоря уже об известности и общественном весе, которым так способствовала близость с Новосильской и Лихачевыми, он отыскивал тонкие нити, которые протянулись к нему от них; чувствовал, что, благодаря братьям Лихачевым, он выучился свободнее и смелее обращаться с крестьянами, реже боялся обидеть их какой-нибудь непонятной для них обидой, брал от них изредка подарки и дождался, наконец, что про него говорили: "отец, а не доктор!" С детьми Новосильской он не имел уже времени заниматься как учитель; но они сами находили случай служить его кабинетным занятиям. Замечание Маши он, как мы видели, решился поместить в начале любимой книги своей; Федя и Юша носили ему с охоты всяких животных и птиц; Оля помогала ему с неутомимым прилежанием вычислять центиметры при изменении черепов и довольно верно срисовывала ему с натуры мозги в разных положениях и разрезах. Даже психологические наблюдения над этими детьми, ничуть друг на друга не похожими при одинаковом воспитании, принесли ему много задач и кой-какие решения, полные осязательности.
Однажды он вместе с Любашей обедал у Лихачевых, и разговор зашел о троицких детях и матери, здоровье которой все больше и больше слабело.
- Дай Бог, чтоб она как можно дольше жила; без нее наша сторона будет совсем не та! - сказала Nelly.
- По крайней мере, до тех пор, пока дети будут в силах заменить ее, - прибавил младший Лихачев, - что за дети! И что за люди выйдут из них!
- Счастливые дети! - сказала Любаша. Руднев обратился к ней и спросил: - В каком смысле ты считаешь их счастливыми?
- Богаты, все красивы, все здоровы, все их любят, - отвечала Любаша.
- Это теперь, - сказал Руднев, - но ручаться вперед нельзя. Маша мечтательна и будет болезненна, как мать; Федя слишком чувствителен и страстен, чтобы прожить без сильного горя; Юша самолюбив, беднее тех детей и сложения плохого; Оля страстна, как Федя, но упорна и скрытна. Все это - залоги страданий... Да и мало ли какие тучи впереди! Я вижу их счастье не в вечной веселости, а в другом...
- Они счастливы тем, что они таковы - каковы есть! - докончил Лихачев.
Примечания
1
Впервые: Отечественные Записки. 1864. Т. CLIV. Кн. 5. С. 1-105. Кн. 6. С. 475-560. Т. CLV. Кн. 7. С. 28-119. Здесь по: К.Н. Леонтьев. Полное собрание сочинений и писем. Т. 2. CПб.: "Владимир Даль". 2000.