В аборте больше всего уличает автора языковая сторона: тут много прорех, небрежностей, газетщины – вплоть до неизлечимой "пары недель" ("мы все вместе отправились на пару недель в Нидерланды"), вплоть до хронического "выявления" ("М-р Куль не выявлял никаких признаков неудовольствия", "выявление бурных восторгов", и еще выявление, и еще…); иной раз и синтаксис – перевод с какого-то на очень мало русский ("Каялись, обещая, будучи министрами не быть"). И это тем обидней, что изобразительных способностей Эренбург отнюдь не лишен: свидетельство – его стихи, рассказы; и в романе нет-нет да и блеснут, запомнятся золотые крупинки (у интеллигента – "бородка жидкая, будто в неурожайный год взошедшая"; в парижском кафе – женщины "с ярко намалеванной мишенью для поцелуев").
Три небольших томика рассказов Эренбурга – "Неправдоподобные истории", "Повести о 13 трубках" и "Шесть повестей о легких концах" – тоже очень живые, очень современные и очень еретические книги. И одновременно – это три точки, по которым можно построить траекторию формальных достижений Эренбурга, – траекторию, потому что он все время – может быть, слишком торопливо – движется. В первой книге – интересней всего синтез фантастического с реальным, подчас очень удачный; вторая книга – ветка от "Хулио Хуренито": основное – тоже ирония, но сделаны рассказы – гораздо тщательнее и тоньше, чем роман. В третьей книге – российское сегодня, и эта книга особенно современна как по материалу, так и по обработке материала. В языке – динамика эпохи; язык – сжат, быстр, остр, телеграфен; предложения – только простые и часто – эллиптические, безглагольные; есть родство с новейшей французской прозой – дадаисты, Сандрар. Образов, красок – никаких: одни линии. Аскетизм этот – намеренный, и – чрезмерный: на почти двухмерного, кости-да-кожного факира смотришь с очень большим любопытством, но без очень большого удовольствия.
И уже совсем без удовольствия – читаешь отрывок из нового романа Эренбурга: "Жизнь и гибель Курбова" ("Красная новь"). От частых родов – случается истощение; не слишком ли много рожал Эренбург за эти годы – не тут ли причина? Пусть в "Хулио Хуренито" – он еще безъязычен, но ведь в "13 трубках" и в "6 концах" – он нашел свой язык, главное – свой. Зачем же ему вдруг понадобилось собирать щепки от Белого? Гибель Курбова начинается с первой страницы, и губит его преступление Константина Летаева: та же, что у Белого, ритмованная проза, тот же самый, что у Белого, хронический анапест; то же последнее новшество Белого – рифмы в прозаическом строе (у Эренбурга: "…и есть он не хочет, считает коробки и меряет пробки" и т. д.). Совершенно непонятно, почему Эренбург предпочитает ошибаться с Белым, чем быть правым (или ошибаться) по-своему. Ведь как будто над прозаической формой Эренбург думал достаточно, чтобы разглядеть этот основной закон: такты в прозе строятся не на ударных слогах, а на логических ударениях. Если стихи, затянутые в старомодный корсет метра, читаешь, как мемуары, то метрированная проза – это уж мемуары о мемуарах.
Впрочем, организм у Эренбурга – очень живучий, красных кровяных шариков много, и от белокровия он быстро излечится. "Жизнь и гибель Курбова" – несомненный симптом, что Эренбург услышал музыку языка в прозе (чего ему так не хватало в "Хулио Хуренито") – пусть даже пока не свою музыку: важно – услышать. Белый – лекарство очень сильное, очень ядовитое, очень опасное: многих – несколько капель Белого отравили; Эренбург, я думаю, выживет.
1923
Ник. Никитин. Сейчас на Западе
Изд-во "Петроград", 1924.
Испытанный борец за пролетариат, видный советский сановник, может быть, полпред – впрочем, несомненно полпред, об этом догадываешься сразу: через Германию, через Рур едет в Лондон. Имя полпреда неизвестно, оно раскрывается только в конце – в этом главный интригующий момент – все равно чего, рецензии о книге или книги.
Во всяком случае ясно, что это – человек, привыкший управлять движениями и судьбами миллионов, и отсюда – это "мы". "Нам не важно, что болтает Штреземан…" "Нам не мешает поучиться у Англии политическому чутью…" "То, что в Саксонии организуются пролетарские дружины, – вселяет в нас большие надежды…" "Дети – наша надежда и наше счастье…" "В нашем военном артикуле есть новый лозунг: мы готовы".
Последнее – звучит совсем по-Троцки; уж не вождь ли Красной Армии этот таинственный полпред? Нет: дальше явно слышен голос Зиновьева: "Вандервельде купил в Бельгии на французские кредиты гороховое пальто…" "Двурушничество центральных партий выкинуло их в эмиграцию…" "Пуанкаре – непрошеный генерал на чеховской свадьбе", но – "пролетариат Франции вспорет свадебные перины и пустит пух по ветру".
И еще одна деталь говорит за то, что это не Троцкий. Как известно, Троцкий – один из тех, кто защищает так называемых "попутчиков", а наш полпред – с попутчиками по-напостовски пренебрежительно строг: "Не следует серьезничать с попутничеством, и эту общественную вехочку примазывать к своим вехам своей дороги – чрезвычайно вредно".
Чье бы имя ни скрывал под маской полпред, – по всему тону, по всей решительности политических афоризмов – англичане и немцы за версту чуют, что это один из рулевых мировой политики, и – такова уж судьба великих людей – липнут к рулевому корреспонденты, коммерсанты, члены парламента. Началось это сейчас же – в вагоне, где знатный путешественник объяснил специальному корреспонденту "Чикаго-Трибюн", что цель России – "революция в мире, коммунизм". Дальше для полпреда "двумя американскими корреспондентами был сервирован изысканнейший завтрак в первом рижском отеле Roma". Затем – английские журналисты, интервьюируя о Руре, осторожно спрашивали меня: "Не думаете ли вы, что скоро Германии придется воевать?" Затем – "один из английских парламентских деятелей в беседе со мной о судьбах Германии…" Вообще – отбою нет от разных деятелей: и "около нас складывается круг, маленькая колония", и – удивляться ли? – у бедного полпреда страшная усталость "от гостей, от файф-о-клоков, от визитов, от вечеров…".
Леди, парламентские деятели, профессора King's College'a, интервьюеры почтительно внимают полпреду, рассуждающему о судьбах Германии. И вдруг… невоспитанный интервьюер начинает фыркать, у профессоров трясутся губы от смеха, леди убегают в соседнюю комнату и затыкают рот подушкой… Полпред хотел сказать, что он ехал на автобусе, и сказал, что он ехал на окуне: вместо "bus" (сокращ. Autobus) – полпред брякнул "bass". Но полпред не замечает и сыплет дальше: Smuking room, Moorning Post, unteigroond, Modern Teatr, Russian Societe, Army Saevy, Лейбор-парти, Ребекка Вебст, наконец, какие-то невероятные "тэйнгол-хут" (Tanglefoot), "Кизи" ("Kese" – вместо "case") – и от этих "хут" и "кизи" уже все разражаются хохотом и всем становится ясно, что этот испытанный борец за пролетариат, этот сановник и полпред, осаждаемый интервьюерами… – только Ник. Никитин, талантливо имитирующий М. А. Чехова в "Ревизоре". Серапионовы братья – должны сохранить за ним этот титул: "Полпред Ник. Никитин" – звучит хорошо.
1924
Шесть девяток
Чрезвычайно трудным<и> для наших прозаиков, почти вымирающими оказываются жанры сатирические. Некоторые из критиков – В. Блюм недавно – дошли даже до утверждений, что сейчас сатира невозможна и не нужна. Жизнь, однако, говорит другое: спрос на сатиру у читателя есть – и есть предложение, далеко не покрывающее спрос. Тем ценнее становится всякая новая работа в области сатирического жанра.
Одной из таких работ является роман "Шесть девяток" молодого автора Бориса Неверова. Роман построен целиком на современном советском материале. Действующие лица: директор швейного треста – хозяйственник из бывших торговцев; торговец новой формации, сумевший обработать даже этого старого, прожженного дельца; несколько мошенников калибром помельче – владелица магазина дамских нарядов и альфонс – бывший грузинский князь. Этим отрицательным типам в романе противопоставлено несколько положительных, главным образом – молодежь: дочь директора треста и рабочий – комсомолец, являющиеся звеньями любовной интриги романа.
Роман написан далеко не банально, читается с интересом. Этот интерес все время освежается чередованием в романе сатирических пассажей с лирическими и также несомненно свойственным автору чувством юмора. Оптимистическая развязка романа дает еще больше оснований рекомендовать его к печати.
VII.1929
Л. Борисов. Четыре с плюсом. Рассказы
В сборнике – четыре рассказа хороших: "Беспризорный Галка", "Известный вам Галка", "Экипаж для детей" и "Холодная кровь". Слабее – "Птенец и флейта" и еще слабее – "Суслик" и "Чужая". Но четыре праведника в этом сборнике, пожалуй, спасут грешников: печатать книгу стоит, особенно если учесть недостаток рукописей в изд-ве.
В выгодах автора (и изд-ва) было бы поставить первым не рассказ "Чужая" – один из слабых, а какой-нибудь другой.
Евг. Замятин
20. Х.1929
Георгий Куклин. Краткосрочники
В нашей периодической печати не раз отмечалось, что на книжном рынке почти нет беллетристики, освещающей быт красноармейцев. Упреки газет вполне справедливы: эта область до сих пор оставалась как-то вне поля зрения наших писателей. Повесть Г. Куклина "Краткосрочники" является одной из первых книг, заполняющих указанный пробел.
Обилие бытовых деталей, разнообразие сцен из красноармейской жизни – с несомненностью показывает, что повесть построена на личном опыте автора. Среди действующих лиц повести показан и комсостав (комрот Дырбунчук, комвзвод Штука), и рядовые красноармейцы (Дурылин, Квасников, Струков, Брюхан, Батунков, Тушамин и др.). Это – целая галерея живых людей, у каждого – свои слабости, свои страсти, свои достоинства, свой язык. Типы красноармейцев очень разнообразны: интеллигент Тушамин; сын литейщика, партиец Струков; самоучка Дурылин, с невероятным упорством одолевающий энциклопедический словарь; вросший корнями в деревню, в лес, в природу Квасников; представляющие буржуазный элемент – Брюхан и Батунков. Очень трогательными, чистыми линиями очерчен комрот Дырбунчук и его отношения с красноармейцами.
Ценность книги заключается не только в том, что она построена на новом богатом материале: повесть "Краткосрочники" написана автором, в котором есть несомненные задатки настоящего художника. Наличие в повести хорошо проведенной фабулы и оптимистический ее конец – обеспечивают интерес читателя к этой книге.
Ев. Замятин
<1929>
Предисловие <к повести Г. О. Куклина "Краткосрочники">
Путь настоящей литературы, о которой стоит говорить, это непременно путь изобретений, открытий – или, по меньшей мере, усовершенствований.
Есть два поколения изобретателей в нашей новой литературе: старшее – изобретатели в области формы и младшее – в области материала.
Новый материал, неожиданно вброшенный революцией в нашу жизнь, очень долго оставался вне поля зрения писателей: когда мы стоим на горе, мы не видим ее; мы можем увидеть ее только издали. Естественно поэтому, что первые годы после революции работа сводилась преимущественно к формальным усовершенствованиям и открытиям. Сделано в этой области много, и кажется даже – сделано все, что пока можно было сделать.
За это время мы успели достаточно далеко отойти от горы, новый материал все яснее становится ощутимым, видимым – и младшее литературное поколение вырастает уже на новом материале. Приток нового материала становится для литературы почти катастрофой, это похоже на неожиданно выбивший из земли нефтяной фонтан: бассейны не готовы, драгоценная жидкость уходит в песок, ее черпают, ее уносят в ведрах.
Такие ведра – "литература факта", литература очерка, "человеческого документа". Это, конечно, только попытки наиболее легким, кустарным способом использовать в литературе новый материал, это – продукты добывающей, а не обрабатывающей литературной промышленности. Индустриальный метод в литературе – это метод художественной обработки сырья. Соединение нового материала с формальным изобретательством дают тот литературный фабрикат, который сейчас нужен.
К сожалению, такого рода работ пока еще мало; они относятся к "недостаточным продуктам", их надо – как мануфактуру – получать по кооперативным книжкам.
Этот товарный голод могут несколько смягчить такие работы, как повесть Георгия Куклина "Краткосрочники". Повесть еще не представляет собою идеального фабриката: равновесия между изобретательством в области материала и в области формы еще нет, материал – большего веса, чем форма. И все же это, несомненно, уже не сырье: сырье прошло в повести через художественную обработку.
Повесть организует в художественной форме материал, совсем еще не использованный в нашей литературе: красноармейские будни, красноармейская казарма в мирное время. Вся вещь, очевидно, построена на личном опыте автора – это повышает ее документальную ценность. Никакой предвзятости в повести нет, поэтому в ней есть более близкое и нужное читателю: живые люди – и рядовые красноармейцы, и командный состав. Повесть имеет все основания быть замеченной и читателями, и критикой.
1929
"Включение скоростей" Воскресенского
Как известно (всякому марксисту) – количество переходит в качество. Какое количество романов нужно на данную тему, чтобы тема та стала банальной (переход количества в качество), – я не знаю; должно быть, не меньше десятка. По этой причине тематика "Включения скоростей" пока еще (на очень короткое время) – не банальна. Она только почти банальна (любовный треугольник + вредительство). Роман поэтому читается с достаточным интересом. К сожалению, автор – в каком-то родстве с Вертинским: Вертинским нафаршированы все вычеркнутые (вероятно, И. А. Груздевым) абзацы. Тем не менее этот фарш еще остался. Рукопись – в том виде, как она есть, – печатать, по-моему, Издательству писателей нельзя. Нужно дать ее для очистки кому-нибудь из членов Правления или других работающих у нас редакторов: сам автор едва ли способен отметить все вертинское. После хорошей чистки – рукопись можно и печатать.
28.1.1930
Борис Григорьев
Три года – 1917, 18 и 19 – три года, похожих на одну бурную, буйную ночь, туго набитую свистом и хлестом, – там, за окном, с охапками молний на черном – три года я прожил бок о бок с Борисом Григорьевым, в одном и том же шестом этаже огромного дома на Широкой, в одной и той же каменной шестиэтажной республике. В ночи, когда на улицах в темноте трещало и грохало и нельзя было выйти из дома, – мы вместе сидели в республиканском домовом клубе (в квартире № 10) или у камина в григорьевской мастерской и жарили в камине ржаные лепешки, или с республиканскими револьверами дежурили ночью во дворе, слушая выстрелы, или – днем – разглядывали первые оттиски клише для "Расеи", "Intimite" рисунки к "Опасному соседу", – эскизы костюмов к "Снегурочке" (чудесные его работы, которых никто почти не знает).
И вот за эти три года, за эту одну ночь – я увидел, что из нынешних русских художников нет ни одного, искусство которого было бы мне ближе, чем искусство Бориса Григорьева. Я узнал в его линиях, лицах, красках, формах, приемах – своё. Не зная друг друга, в одном и том же оркестре, одну и ту же партитуру мы играли на разных инструментах: один инструмент – карандаш и кисть, другой – слово.
Вот отчего я пишу сейчас именно о Борисе Григорьеве, и вот отчего мне так легко – и так трудно – писать о нем: очень легко и очень трудно писать о себе.
– Красота безобразного. Диссонансы: Скрябин приучил наше ухо к нонаккордам и септимам. Так и тут.
– Петербург – город графический. Весь он – карандаш. Григорьев – петербургский художник и как большой петербургский художник – он прежде всего график, рисовальщик.
– Западник. Перенесение западного парижского завоевания на русский быт. Другие мирискусники, напитавшись Западом, – забывали о России (Сомов, Добужинский, Бакст, Анненков); иные – (Петров-Водкин) – строили на византийстве, на мастерстве Федорова. Григорьев – синтез Запада и России.
Тогда как петербургский, петровский Петров-Водкин – москвич, конечно.
– Его искусство – новая Россия (хороша она или плоха – но она будет новой). Сделанная Петром примерная прививка – теперь, на наших глазах, повторена по корявому, крепкому русскому стволу. Еще течет густой, красный сок из глазка, прорезанного для прививки.
– Я помню, однажды Блок (это было по поводу "12") сказал мне: "Ненавидящая любовь (к России) – это самое правильное определение". И вот то же горькое питье у Бориса Григорьева: только любви у него гораздо меньше, чем было у Блока, оттого его, григорьевское, питье – горчее, холоднее, отравней.
<1932>
Советские дети
"Советские дети? Да, конечно, знаю: это – besprizorniki…". Такой ответ мне приходилось слышать здесь за границей не раз, когда заходила речь о детях в Советской России. Многие знают это экзотическое слово, многие видели и запомнили маленьких оборванцев, висящих на подножках московских трамваев, в каких-то ящиках под вагонами ухитряющихся путешествовать из Москвы в Крым и на Кавказ. Это бросается в глаза, это исключение знают, но не знают правила, нормы. Позвольте вас поэтому познакомить с моим приятелем Олегом.
В мой рабочий кабинет в Ленинграде входит мой приятель Олег, мужчина 8 лет, вместе с своим отцом. Дверь – низкая, отец, входя, нагибает голову. Олег ростом не больше метра, но он тоже нагибается: он чувствует себя вполне взрослым человеком. Он одет в матросскую курточку с голой шеей. Я приглядываюсь и замечаю, что на шее у него уже нет золотого крестика, который я видел еще год назад. Следует диалог между мною и Олегом:
Я: А, Олег! Крестик снял? Значит, Бога уже нет?
Олег (подумавши): Нет, Бог есть, но я в него больше не верю…
Автор этой оригинальной теологической формулы только год пробыл в советской школе. Сегодня их школу водили на завод. Олег рассказывает мне о станках и машинах с таким же увлечением, с каким в мое время говорили о змеях и об игрушечных пистолетах. На вопрос:
– Итак, значит, ты будешь… – он, не задумываясь, отвечает:
– Конечно, инженером.
Рот у будущего инженера набит грецкими орехами – он их обожает. Орехов на тарелке еще много, но Олег встает.
– Куда ты?
Ответ – деловым тоном:
– У нас – заседание, завтра начинаем сбор утильсырья.