А затем мгновение - прыжок через века, с + на -. Мне вспомнилась (очевидно, ассоциация по контрасту) - мне вдруг вспомнилась картина в музее: их, тогдашний, двадцатых веков, проспект, оглушительно пестрая, путаная толчея людей, колес, животных, афиш, деревьев, красок, птиц… И ведь, говорят, это на самом деле было - это могло быть. Мне показалось это так неправдоподобно, так нелепо, что я не выдержал и расхохотался вдруг.
И тотчас же эхо - смех - справа. Обернулся: в глаза мне - белые - необычайно белые и острые зубы, незнакомое женское лицо.
- Простите, - сказала она, - но вы так вдохновенно все озирали, как некий мифический бог в седьмой день творения. Мне кажется, вы уверены, что и меня сотворили вы, а не кто иной. Мне очень лестно…
Все это без улыбки, я бы даже сказал, с некоторой почтительностью (может быть, ей известно, что я - строитель "Интеграла"). Но не знаю - в глазах или бровях - какой-то странный раздражающий икс, и я никак не могу его поймать, дать ему цифровое выражение.
Я почему-то смутился и, слегка путаясь, стал логически мотивировать свой смех. Совершенно ясно, что этот контраст, эта непроходимая пропасть между сегодняшним и тогдашним…
- Но почему же непроходимая? (Какие белые зубы!) Через пропасть можно перекинуть мостик. Вы только представьте себе: барабан, батальоны, шеренги - ведь это тоже было - и следовательно…
- Ну да: ясно! - крикнула (это было поразительное пересечение мыслей: она - почти моими же словами - то, что я записывал перед прогулкой). - Понимаете: даже мысли. Это потому, что никто не "один", но "один из". Мы так одинаковы…
Она:
- Вы уверены?
Я увидел острым углом вздернутые к вискам брови - как острые рожки икса, опять почему-то сбился; взглянул направо, налево - и…
Направо от меня - она, тонкая, резкая, упрямо-гибкая, как хлыст, I-330 (вижу теперь ее нумер); налево - О, совсем другая, вся из окружностей, с детской складочкой на руке; и с краю нашей четверки - неизвестный мне мужской нумер - какой-то дважды изогнутый вроде буквы S. Мы все были разные…
Эта, справа, I-330, перехватила, по-видимому, мой растерянный взгляд - и со вздохом:
- Да… Увы!
В сущности, это "увы" было совершенно уместно. Но опять что-то такое на лице у ней или в голосе… Я с необычайной для меня резкостью сказал:
- Ничего не увы. Наука растет, и ясно - если не сейчас, так через пятьдесят, сто лет…
- Даже носы у всех…
- Да, носы, - я уже почти кричал. - Раз есть - все равно какое основание для зависти… Раз у меня нос "пуговицей", а у другого…
- Ну, нос-то у вас, пожалуй, даже и "классический", как в старину говорили. А вот руки… Нет, покажите-ка, покажите-ка руки!
Терпеть не могу, когда смотрят на мои руки: все в волосах, лохматые - какой-то нелепый атавизм. Я протянул руку и - по возможности посторонним голосом - сказал:
- Обезьяньи.
Она взглянула на руки, потом на лицо:
- Да это прелюбопытный аккорд, - она прикидывала меня глазами, как на весах, мелькнули опять рожки в углах бровей.
- Он записан на меня, - радостно-розово открыла рот О-90.
Уж лучше бы молчала - это было совершенно ни к чему. Вообще эта милая О… как бы сказать… у ней неправильно рассчитана скорость языка, секундная скорость языка должна быть всегда немного меньше секундной скорости мысли, а уже никак не наоборот.
В конце проспекта, на аккумуляторной башне, колокол гулко бил 17. Личный час кончился. I-330 уходила вместе с тем S-образным мужским нумером. У него такое внушающее почтение и, теперь вижу, как будто даже знакомое лицо. Где-нибудь встречал его - сейчас не вспомню.
На прощание I - все так же иксово - усмехнулась мне.
- Загляните послезавтра в аудиториум 112.
Я пожал плечами:
- Если у меня будет наряд именно на тот аудиториум, какой вы назвали…
Она с какой-то непонятной уверенностью:
- Будет.
На меня эта женщина действовала так же неприятно, как случайно затесавшийся в уравнение неразложимый иррациональный член. И я был рад остаться хоть ненадолго вдвоем с милой О.
Об руку с ней мы прошли четыре линии проспектов. На углу ей было направо, мне - налево.
- Я бы так хотела сегодня прийти к вам, опустить шторы. Именно сегодня, сейчас… - робко подняла на меня О круглые, сине-хрустальные глаза.
Смешная. Ну что я мог ей сказать? Она была у меня только вчера и не хуже меня знает, что наш ближайший сексуальный день послезавтра. Это просто все то же самое ее "опережение мысли" - как бывает (иногда вредное) опережение подачи искры в двигателе.
При расставании я два… нет, буду точен, три раза поцеловал чудесные, синие, не испорченные ни одним облачком глаза.
Запись 3-я. Конспект: Пиджак. Стена. Скрижаль
Просмотрел все написанное вчера - и вижу: я писал недостаточно ясно. То есть все это совершенно ясно для любого из нас. Но как знать: быть может, вы, неведомые, кому "Интеграл" принесет мои записки, может быть, вы великую книгу цивилизации дочитали лишь до той страницы, что и наши предки лет 900 назад. Быть может, вы не знаете даже таких азов, как Часовая Скрижаль, Личные Часы, Материнская Норма, Зеленая Стена, Благодетель. Мне смешно и в то же время очень трудно говорить обо всем этом. Это все равно как если бы писателю какого-нибудь, скажем, 20-го века в своем романе пришлось объяснять, что такое "пиджак", "квартира", "жена". А впрочем, если его роман переведен для дикарей, разве мыслимо обойтись без примечаний насчет "пиджака"?
Я уверен, дикарь глядел на "пиджак" и думал: "Ну к чему это? Только обуза". Мне кажется, точь-в-точь так же будете глядеть и вы, когда я скажу вам, что никто из нас со времен Двухсотлетней Войны не был за Зеленой Стеною.
Но, дорогие, надо же сколько-нибудь думать, это очень помогает. Ведь ясно: вся человеческая история, сколько мы ее знаем, это история перехода от кочевых форм ко все более оседлым. Разве не следует отсюда, что наиболее оседлая форма жизни (наша) есть вместе с тем и наиболее совершенная (наша). Если люди метались по земле из конца в конец, так это только во времена доисторические, когда были нации, войны, торговли, открытия разных америк. Но зачем, кому это теперь нужно?
Я допускаю: привычка к этой оседлости получилась не без труда и не сразу. Когда во время Двухсотлетней Войны все дороги разрушились и заросли травой - первое время, должно быть, казалось очень неудобно жить в городах, отрезанных один от другого зелеными дебрями. Но что же из этого? После того как у человека отвалился хвост, он, вероятно, тоже не сразу научился сгонять мух без помощи хвоста. Он первое время, несомненно, тосковал без хвоста. Но теперь - можете вы себе вообразить, что у вас хвост? Или: можете вы себя вообразить на улице голым, без "пиджака" (возможно, что вы еще разгуливаете в "пиджаках"). Вот так же и тут: я не могу себе представить город, не одетый Зеленой Стеною, не могу представить жизнь, не облеченную в цифровые ризы Скрижали.
Скрижаль… Вот сейчас со стены у меня в комнате сурово и нежно в глаза мне глядят ее пурпурные на золотом поле цифры. Невольно вспоминается то, что у древних называлось "иконой", и мне хочется слагать стихи или молитвы (что одно и то же). Ах, зачем я не поэт, чтобы достойно воспеть тебя, о Скрижаль, о сердце и пульс Единого Государства.
Все мы (а может быть, и вы) еще детьми, в школе, читали этот величайший из дошедших до нас памятников древней литературы - "Расписание железных дорог". Но поставьте даже его рядом со Скрижалью - и вы увидите рядом графит и алмаз: в обоих одно и то же - С, углерод, - но как вечен, прозрачен, как сияет алмаз. У кого не захватывает духа, когда вы с грохотом мчитесь по страницам "Расписания". Но Часовая Скрижаль каждого из нас наяву превращает в стального шестиколесного героя великой поэмы. Каждое утро, с шестиколесной точностью, в один и тот же час и в одну и ту же минуту мы, миллионы, встаем как один. В один и тот же час единомиллионно начинаем работу - единомиллионно кончаем. И, сливаясь в единое, миллионнорукое тело, в одну и ту же, назначенную Скрижалью, секунду мы подносим ложки ко рту и в одну и ту же секунду выходим на прогулку и идем в аудиториум, в зал тэйлоровских экзерсисов, отходим ко сну…
Буду вполне откровенен: абсолютно точного решения задачи счастья нет еще и у нас: два раза в день - от 16 до 17 и от 21 до 22 единый мощный организм рассыпается на отдельные клетки: это установленные Скрижалью Личные Часы. В эти часы вы увидите: в комнате у одних целомудренно спущены шторы, другие мерно по медным ступеням Марша проходят проспектом, третьи - как я сейчас - за письменным столом. Но я твердо верю - пусть назовут меня идеалистом и фантазером - я верю: раньше или позже, но когда-нибудь и для этих часов мы найдем место в общей формуле, когда-нибудь все 86400 секунд войдут в Часовую Скрижаль.
Много невероятного мне приходилось читать и слышать о тех временах, когда люди жили еще в свободном, то есть неорганизованном, диком состоянии. Но самым невероятным мне всегда казалось именно это: как тогдашняя - пусть даже зачаточная - государственная власть могла допустить, что люди жили без всякого подобия нашей Скрижали, без обязательных прогулок, без точного урегулирования сроков еды, вставали и ложились спать, когда им взбредет в голову; некоторые историки говорят даже, будто в те времена на улицах всю ночь горели огни, всю ночь по улицам ходили и ездили.
Вот этого я никак не могу осмыслить: ведь как бы ни был ограничен их разум, но все-таки должны же они были понимать, что такая жизнь была самым настоящим поголовным убийством - только медленным, изо дня в день. Государство (гуманность) запрещало убить насмерть одного и не запрещало убивать миллионы наполовину. Убить одного, то есть уменьшить сумму человеческих жизней на 50 лет, - это преступно, а уменьшить сумму человеческих жизней на 50 миллионов лет - это не преступно. Ну разве не смешно? У нас эту математически-моральную задачу в полминуты решит любой десятилетний нумер; у них не могли - все их Канты вместе (потому что ни один из Кантов не догадался построить систему научной этики, то есть основанной на вычитании, сложении, делении, умножении).
А это разве не абсурд, что государство (оно смело называть себя государством!) могло оставить без всякого контроля сексуальную жизнь? Кто, когда и сколько хотел… Совершенно ненаучно, как звери. И как звери, вслепую, рожали детей. Не смешно ли: знать садоводство, куроводство, рыбоводство (у нас есть точные данные, что они знали все это) и не суметь дойти до последней ступени этой логической лестницы: детоводства. Не додуматься до наших Материнской и Отцовской Норм.
Так смешно, так неправдоподобно, что вот я написал и боюсь: а вдруг вы, неведомые читатели, сочтете меня за злого шутника. Вдруг подумаете, что я просто хочу поиздеваться над вами и с серьезным видом рассказываю совершеннейшую чушь.
Но первое: я не способен на шутки - во всякую шутку неявной функцией входит ложь; и второе: Единая Государственная Наука утверждает, что жизнь древних была именно такова, а Единая Государственная Наука ошибаться не может. Да и откуда тогда было бы взяться государственной логике, когда люди жили в состоянии свободы, то есть зверей, обезьян, стада. Чего можно требовать от них, если даже и в наше время откуда-то со дна, из мохнатых глубин, - еще изредка слышно дикое, обезьянье эхо.
К счастью, только изредка. К счастью, это только мелкие аварии деталей: их легко ремонтировать, не останавливая вечного, великого хода всей Машины. И для того чтобы выкинуть вон погнувшийся болт, у нас есть искусная, тяжкая рука Благодетеля, у нас есть опытный глаз Хранителей…
Да, кстати, теперь вспомнил: этот вчерашний, дважды изогнутый, как S, - кажется, мне случалось видать его выходящим из Бюро Хранителей. Теперь понимаю, отчего у меня было это инстинктивное чувство почтения к нему и какая-то неловкость, когда эта странная I при нем… Должен сознаться, что эта I…
Звонят спать: 22.30. До завтра.
Запись 4-я. Конспект: Дикарь с барометром. Эпилепсия. Если бы
До сих пор мне все в жизни было ясно (недаром же у меня, кажется, некоторое пристрастие к этому самому слову "ясно"). А сегодня… Не понимаю.
Первое: я действительно получил наряд быть именно в аудиториуме 112, как она мне и говорила. Хотя вероятность была - 1500/10000000 = 3/20000 (1500 - это число аудиториумов, 10000000 - нумеров). А второе… Впрочем, лучше по порядку.
Аудиториум. Огромный, насквозь просолнечный полушар из стеклянных массивов. Циркулярные ряды благородно шарообразных, гладко остриженных голов. С легким замиранием сердца я огляделся кругом. Думаю, я искал: не блеснет ли где над голубыми волнами юниф розовый серп - милые губы О. Вот чьи-то необычайно белые и острые зубы, похоже… нет, не то. Нынче вечером, в 21, О придет ко мне - желание увидеть ее здесь было совершенно естественно.
Вот - звонок. Мы встали, спели Гимн Единого Государства - и на эстраде сверкающий золотым громкоговорителем и остроумием фонолектор.
- Уважаемые нумера! Недавно археологи откопали одну книгу двадцатого века. В ней иронический автор рассказывает о дикаре и о барометре. Дикарь заметил: всякий раз, как барометр останавливался на "дожде", действительно шел дождь. И так как дикарю захотелось дождя, то он повыковырял ровно столько ртути, чтобы уровень стал на "дождь" (на экране - дикарь в перьях, выколупывающий ртуть: смех). Вы смеетесь: но не кажется ли вам, что смеха гораздо более достоин европеец той эпохи. Так же, как дикарь, европеец хотел "дождя" - дождя с прописной буквы, дождя алгебраического. Но он стоял перед барометром мокрой курицей. У дикаря по крайней мере было больше смелости и энергии и - пусть дикой - логики: он сумел установить, что есть связь между следствием и причиной. Выковыряв ртуть, он сумел сделать первый шаг на том великом пути, по которому…
Тут (повторяю: я пишу, ничего не утаивая) - тут я на некоторое время стал как бы непромокаемым для живительных потоков, лившихся из громкоговорителей. Мне вдруг показалось, что я пришел сюда напрасно (почему "напрасно" и как я мог не прийти, раз был дан наряд?); мне показалось - все пустое, одна скорлупа. И я с трудом включил внимание только тогда, когда фонолектор перешел уже к основной теме: к нашей музыке, к математической композиции (математик - причина, музыка - следствие), к описанию недавно изобретенного музыкометра.
- …Просто вращая вот эту ручку, любой из вас производит до трех сонат в час. А с каким трудом давалось это вашим предкам. Они могли творить, только доведя себя до припадков "вдохновения" - неизвестная форма эпилепсии. И вот вам забавнейшая иллюстрация того, что у них получалось, - музыка Скрябина - двадцатый век. Этот черный ящик (на эстраде раздвинули занавес и там - их древнейший инструмент) - этот ящик они называли "рояльным" или "королевским", что лишний раз доказывает, насколько вся их музыка…
И дальше - я опять не помню, очень возможно, потому, что… Ну, да скажу прямо: потому что к "рояльному" ящику подошла она - I-330. Вероятно, я был просто поражен этим ее неожиданным появлением на эстраде.
Она была в фантастическом костюме древней эпохи: плотно облегающее черное платье, остро подчеркнуто белое открытых плечей и груди, и эта теплая, колыхающаяся от дыхания тень между… и ослепительные, почти злые зубы…
Улыбка - укус, сюда - вниз. Села, заиграла. Дикое, судорожное, пестрое, как вся тогдашняя их жизнь, - ни тени разумной механичности. И конечно, они, кругом меня, правы: все смеются. Только немногие… но почему же и я - я?
Да, эпилепсия - душевная болезнь - боль. Медленная, сладкая боль - укус - и чтобы еще глубже, еще больнее. И вот, медленно - солнце. Не наше, не это голубовато-хрустальное и равномерное сквозь стеклянные кирпичи - нет: дикое, несущееся, опаляющее солнце - долой все с себя - все в мелкие клочья.
Сидевший рядом со мной покосился влево - на меня - и хихикнул. Почему-то очень отчетливо запомнилось: я увидел - на губах у него выскочил микроскопический слюнный пузырек и лопнул. Этот пузырек отрезвил меня. Я - снова я.
Как и все, я слышал только нелепую, суетливую трескотню струн. Я смеялся. Стало легко и просто. Талантливый фонолектор слишком живо изобразил нам эту дикую эпоху - вот и все.
С каким наслаждением я слушал затем нашу теперешнюю музыку. (Она продемонстрирована была в конце для контраста.) Хрустальные хроматические ступени сходящихся и расходящихся бесконечных рядов - и суммирующие аккорды формул Тэйлора, Маклорена; целотонные, квадратногрузные ходы Пифагоровых штанов; грустные мелодии затухающе-колебательного движения; переменяющиеся фраунгоферовыми линиями пауз яркие такты - спектральный анализ планет… Какое величие! Какая незыблемая закономерность! И как жалка своевольная, ничем - кроме диких фантазий - не ограниченная музыка древних…
Как обычно, стройными рядами, по четыре, через широкие двери все выходили из аудиториума. Мимо мелькнула знакомая двоякоизогнутая фигура; я почтительно поклонился.
Через час должна прийти милая О. Я чувствовал себя приятно и полезно взволнованным. Дома - скорей в контору, сунул дежурному свой розовый билет и получил удостоверение на право штор. Это право у нас только для сексуальных дней. А так среди своих прозрачных, как бы сотканных из сверкающего воздуха, стен - мы живем всегда на виду, вечно омываемые светом. Нам нечего скрывать друг от друга. К тому же это облегчает тяжкий и высокий труд Хранителей. Иначе мало ли что могло быть. Возможно, что именно странные, непрозрачные обиталища древних породили эту их жалкую клеточную психологию. "Мой (sic!) дом - моя крепость" - ведь нужно же было додуматься!
В 21 я опустил шторы - и в ту же минуту вошла немного запыхавшаяся О. Протянула мне свой розовый ротик - и розовый билетик. Я оторвал талон и не мог оторваться от розового рта до самого последнего момента - 22.15.
Потом показал ей свои "записи" и говорил - кажется, очень хорошо - о красоте квадрата, куба, прямой. Она так очаровательно-розово слушала - и вдруг из синих глаз слеза, другая, третья - прямо на раскрытую страницу (стр. 7-я). Чернила расплылись. Ну вот, придется переписывать.
- Милый Д, если бы только вы, если бы…
Ну что "если бы"? Что "если бы"? Опять ее старая песня: ребенок. Или, может быть, что-нибудь новое - относительно… относительно той? Хотя уж тут как будто… Нет, это было бы слишком нелепо.