Две пары - Александр Эртель 7 стр.


За всякими хлопотами Марья Павловна уже не могла аккуратно пить кумыс; да теперь, при взгляде на нее, любая знаменитость не нашла бы нужды в лечении, – так переменилась и поздоровела она, и такою здоровою живостью засветились ее глаза. Все подробности нового быта ужасно занимали ее. С раннего утра она ходила по хозяйству, заглядывала в людскую, в кухню, спускалась в ледник, бралась своими красивыми руками в шведских серых перчатках за грабли, заступ, лейку и целыми часами возилась в огороде и в саду. Ее изящную фигуру видели и на жнитве, и на возке снопов, и на молотьбе, и на пашне. Во все она всматривалась, обо всем любопытствовала, и все ей очень, очень нравилось. Она даже выучилась у Сергея Петровича управлять регулятором паровой молотилки и раз, не помня себя от восторга, прошла целый загон за рамсоновским плугом, необыкновенно наслаждаясь глухим звуком падающего на ребро пласта земли, крепким запахом разорванных корней и влажной подпочвы. Она порезала себе руку, пытаясь жать пшеницу; на возке снопов ей измазали дегтем прелестное платьице из китайской шелковой материи… Это были ее несчастия. Но зато как мило загорела она! Какую постоянную бодрость чувствовала она во всем своем теле! Как легко и ясно было у ней на душе! Она не любила сидеть дома и особенно не любила свою комнату; дома, и особенно в своей комнате, она видела признаки прежней своей жизни, и это отражение прежней жизни тяжелым и беспокойным бременем давило ее. Точно так же не любила она видеть и Сергея Петровича, когда он был одет в модную жакетную пару, в тонкую щегольскую рубашку с золотыми запонками, когда он по-модному причесывался с пробором, надевал свою шляпу от Брюно и лакированные ботинки с китайскими носками. Она даже не любила запаха чрезвычайно тонких духов, которыми он имел обыкновение прыскаться в торжественных случаях. Все, все это было в ее глазах признаками прежней жизни и все вносило беспокойство в ее душу, напоминало ей о том, о чем неприятно и горько было вспоминать. И напротив она любовалась Сергеем Петровичем, когда он в коротеньком пиджаке хлопотал около паровой молотилки или шел за плугом, который отчего-нибудь дурно работал в руках не привыкшего к усовершенствованным орудиям плугаря, или смело и ловко управлял молодым, только что объезженным жеребцом. Тогда его движения были особенно мужественны и свободны и казались воплощением безусловной красоты. И никогда она не чувствовала себя так хорошо, как в то время, когда Сергей Петрович приезжал с поля, и по грубому стуку сапог в передней она узнавала, что это он, и вместе с ним врывался в комнату пленительный для нее запах сена, спелого хлеба, свежей земли и смелый, громкий голос, не привыкший стеснять себя, как стесняются голоса в гостиных, в министерских приемных и в будуарах светских барынь.

Впрочем, непрерывная череда веселых хозяйственных забот и хороших впечатлений деревенской жизни не утушили в душе Марьи Павловны великодушных мечтаний о помощи "несчастным людям". Но к удивлению своему ей не удалось еще встретить таких людей. Год был урожайный, и она повсюду видела оживленные лица, дружную работу с песнями и смехом, видела довольных людей. И к еще большему удивлению она видела, как к Сергею Петровичу заезжали иногда его соседи-землевладельцы и проводили целые часы в жалобах на необыкновенную дороговизну "рабочих рук", на избалованность, грубость, мошенничество, пьянство, леность, разврат рабочих, на дешевизну пшеницы, на отсутствие элеваторов и дешевого кредита, и вот из этих-то людей многие поражали ее своим несчастным видом. Но им она сочувствовать не могла. Правда, начиная с самого покоса, по дорогам Самарской губернии тянулись нескончаемые обозы войлочных кибиток и шли вереницы оборванных, изможденных, спаленных солнцем людей. У каждой деревни, у каждого поселения разбредались скуластые, некрасивые, старообразные женщины в войлочных шляпах, дети в ермолках, старики с оголенною бронзового цвета грудью и просили ради бога хлеба. Но, несмотря на их ужасный и подлинно несчастный вид, Марья Павловна не особенно стремилась помогать им, то есть она давала им хлеба, кое-что из платья, иногда деньги, но душа ее не загоралась жалостью и любовью к ним, потому что их лица, их костюмы, язык и обычаи были слишком чужды ей. К тому же хорошие цены на жнитво скоро прекратили это нищенство.

VI

Понятно, что Марья Павловна была посвящена в сердечные дела Федора и Лизутки. Это ее очень заинтересовало. Она немедленно познакомилась с Федором, то есть несколько раз заговаривала с ним о том, о сем, и постаралась расположить его к себе ласковым и вежливым обращением. Во время жнитва ей удалось повидать Лизутку и даже поговорить с ней, но, разумеется, поговорить о самых посторонних вещах. В другой раз, и тоже на жнитве, она успела уговорить Лизутку в первый же праздник прийти к ней, потому что выяснилось, что Лизутка знает много песен, а Марье Павловне любопытно записать эти песни.

– Да на что тебе наши песни? – спросила Лизутка. – Чай, ваши, барские, куда складнее.

– Уж надо, голубушка… Есть очень интересные у вас песни, и есть такие сборники, в которых их печатают. Вот и я хочу записать.

– Книжки печатают? Песельники? Я видала. Ну, что ж, спрошусь у мамушки… коли пустит, придем с Дашкой.

И Лизутка действительно в первое же воскресенье пришла с Дашкой на хутор. В этот день Марья Павловна была как-то особенно возбуждена и все поглядывала в окно, из которого виднелась дорога в Лутошки.

– Что ты волнуешься, Marie, – спрашивал Сергей Петрович, – и почему тебе пришла охота нарядиться сегодня в русский костюм?

– Гостей жду… Ты не угадываешь? Ах, какие любопытные гости!

– Не понимаю.

Она взяла его под руку и провела в маленькую комнату около своего будуара. Там Сергей Петрович увидал большие перемены: на зеркале было повешено расшитое полотенце; вместо унесенных низких кресел стояли белые скамейки из кухни; на столе, покрытом скатертью с красными петухами, лежали простые конфеты-леденцы, мятные пряники, помещался чайный прибор, заимствованный у прислуги. Ковра тоже не было в комнате.

– Решительно ничего не понимаю, – сказал Сергей Петрович.

– Жду к себе знакомых из деревни… хочу сближаться, – ответила Марья Павловна, застенчиво и счастливо улыбаясь.

– Лизавету? – догадался Сергей Петрович.

– Да, и ее подругу Дашу.

Сергей Петрович засмеялся.

– И ты думаешь, вы поймете друг друга?

– Отчего же? Разве они не люди?

– Люди-то люди, но мне всегда казалось, что они гораздо лучше понимают нас, когда мы не выходим из нашей роли.

– То есть как?

– Да так, что не нужно заигрывать перед ними. Вот ты русский костюм одела, зачем-то ковер приказала убрать, табуретки эти… Я бы, напротив, или принял бы их в передней, или на креслах посадил. Смотри – Федор: я знаю, он меня любит и доверяет мне, а смотри: я, если и посажу его, так у дверей. А между тем он меня любит.

– Но ты должен же уважать человеческое достоинство!

– Так тогда зачем же убрала кресла? Вообще не нам спускаться до них, а их подымать.

– Но ведь подымать в смысле образования, а не в смысле кресел и ковров. – Это, впрочем, не важно, – с нетерпением возразила Марья Павловна. – Я для того и сама оделась и здесь прибрала попроще, чтобы не сконфузить их.

– Но о чем же ты будешь разговаривать с ними? Ведь это мучительно с ними говорить! Понятия до того узки, язык до того беден, что просто слов не найдешь с ними.

– Поищу как-нибудь… Но, знаешь, какая прелесть эта Лиза! Мне ужасно хотелось бы с ней сойтись. Такая она естественная, такая простая.

– Попробуй, попробуй, – снисходительно усмехаясь, сказал Сергей Петрович. – Я так думаю, что у ней обычные качества деревенской девки: невероятная жеманность и невероятная дикость.

– Но как же ты можешь так говорить о крестьянке? Значит, по-твоему, Некрасов сочинил свою Дарью или Катерину в Коробейниках или Матрену Тимофеевну в Кому на Руси жить хорошо? И наконец, как же ты так отзываешься о деревенских людях, когда сам же всегда ратовал за деревню?

– О, милая моя народолюбка! Конечно Некрасов дал нам перлы, конечно… Но оправа, оправа нужна! – И, любуясь ее взволнованным лицом, он добавил: – Катерина – перл, а вот женушка моя – бриллиант в золотой оправе… О прелесть моя! – Он хотел привлечь к себе Марью Павловну и уже протянул было руки, чтобы обнять ее, но в это время появилась горничная и доложила, что "пришли лутошкинские девки".

– Просите, просите их сюда, – торопливо сказала Марья Павловна. – Serge, пожалуйста, уйди, пожалуйста! – И она вытолкнула его за двери.

Девки вошли, громко стуча новыми котами, шурша лощеным ситцем своих рубашек, блестя лакированными поясами и бусами, – вошли, пересмеиваясь и подталкивая друг друга, и в замешательстве остановились у дверей.

– Здравствуйте, милые мои гостьи! – бросилась, к ним, красная как кумач, Марья Павловна и, подумав мгновенно, что ей теперь делать, обняла первую девку, не разобрав даже, Лизутка это или Дарья, и поцеловала ее куда-то в верхнюю часть лица; с другою дело обошлось благополучнее: она поцеловала ее прямо в губы.

– Ну, что, вы пришли? Вот и отлично. Я очень рада, – бормотала она, без нужды перестанавливая скамейки. – Садитесь пожалуйста, Лиза, садитесь, Даша!

– Да мы постоим: ноги-то у нас не наемные, – сказала Дашка.

– Ах, как это можно! Разве гости стоят? Пожалуйста, пожалуйста!

– Иди, что ль! – прошептала Лизутка, легонько подталкивая Дашку.

Та с напускною развязностью прошла к скамейке и решительно села на нее, манерно сложив руки на коленях; Лизутка поместилась рядом.

– Дайте нам самовар скорей, пожалуйста! – закричала Марья Павловна, бросаясь к дверям. – Ведь вы, конечно, покушаете у меня чаю?.. Вот, не угодно ли конфет, печенья… Пожалуйста!

– Чего это вы заботитесь-то об нас? Такие ль мы гостя!

– Ах, нет, зачем вы это говорите?.. Я ужасно рада и благодарна вам, что вы пришли.

– Мы вот загрязним у вас, – ишь на нас обряда-то какая…

– Залетели вороны в высокие хоромы! – со смехом выговорила Лизутка.

– Кушайте, кушайте! – лепетала Марья Павловна, смущенная неприятным для нее направлением разговора, и, обращаясь к Лизутке, спросила: – Что, теперь легче вам? Деревенская страда уже кончается?

– Чего это? Чтой-то мне, барыня, невдомек…

– Вы, я хочу сказать, теперь уже кончили свою работу?

– Какая же ноне работа? Ноне праздник.

– Мы по праздникам жир нагуливаем, – подхватила Дашка. – Кабы не праздники, никакой бы лошади не хватило на нашу работу.

– Нет, я хочу сказать, жнитво уже кончилось у вас?

– Кабыть скоро. Вот на вашей земле пшеницу кончали. Теперь на своей полоске осталась, да говорил батюшка, овес поспевает, с среды будем овес жать.

– Уж наше дело такое мужицкое, – вмешалась Дашка, протягивая руку к пряникам. – Перевернешься – бьют, и не довернешься – бьют.

– Как бьют? – в недоумении спросила Марья Павловна.

– А как же? Хлеб не родится – тяжко, и урожаю господь пошлет – тяжко. Ныне летом-то смоталась совсем! Лизутке-то что? Ейный отец татар еще нанимает на жнитво, а у нас все сами, все сами.

– Ох, девка, зато и хлопот с этими татарами: вот на хлеб-то они привередливы, – ну-ка, испеки ему неудачливо: залопочет…

Принесли самовар, и хозяйка стала угощать своих гостей чаем. Но тут ей опять пришлось перенести много трудного. Выпивая свои чашки, девки каждый раз опрокидывали их и в один голос благодарили за угощение, – приходилось убеждать и упрашивать без конца. Таким образом, все-таки они выпили втроем почти весь самовар и очутились все в поту: гостьи – от множества горячего чая, хозяйка – от непрестанного волнения и от старания, с которым приискивала в своей голове подходящие слова для разговора. И странное дело, Лизутка гораздо более нравилась ей там, в поле, простоволосая, в рубахе из грубого холста, в поддерганной юбке, нежели здесь, покрытая шелковым платочком ярко-зеленого цвета, в своей шумящей от каждого движения рубахе, подпоясанная лакированным поясом и в шерстяной малиновой юбке. "Зачем она мне стала "вы" говорить? – думала Марья Павловна в промежутках напряженного и медлительного разговора. – Ведь как выходило у ней просто и мило это слово "ты"… И лицо было гораздо, гораздо умнее и симпатичнее!" После чая она попросила их спеть что-нибудь; но с пеньем дело пошло еще труднее, чем с чаепитием: уж очень церемонились и робели девки. Они перешептывались, смеялись, закрываясь платочками, мигали друг другу, и уж долго спустя Дашка решилась первая. Невероятно тонким и пискливым голосом она затянула и таким же невероятно пискливым голосом подхватила Лизутка. Марье Павловне даже стыдно стало от фальшивых и смешных для нее звуков песни. То, что до сих пор слышала она, – и в памятную для нее ночь провожанья Сергея Петровича, и в другое время, – глубоко ей нравилось и почти всегда хорошо волновало ее душу; но она никогда не слыхала деревенской песни так близко… И, – боже мой! – что это была за песня! Ей попадались народные песни в хрестоматиях; кроме того, она восторгалась в свое время песней "Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка" в пушкинской Капитанской дочке; но у ней не подымалась рука записывать такую смешную и дикую чепуху, которую пели или, правильней сказать, визжали девки. Они пели:

…Всем начальникам -
Москва честь-хвала,
Да разоренная Москва до конца, -
Разорил Москву франец Палиён,
Да Палиёнщик парень молодой, -
Нет заботушки за ним никакой…
Да только есть одна – Саша с Машей,
Да белалицаи и круглалицаи -
Лицо бело-набеленое, щечки алы-нарумянены…
Из конца в конец всю Москву прошли,
Краше Саши своей никово-та не нашли!

После этой песни Марья Павловна и упрашивать их перестала: она была совершенно обескуражена. На прощанье девки рассыпались в благодарностях за угощенье.

– К нам в гости милости просим, – говорили они, перебивая друг друга, – уж мы так-то рады будем… Мы и то говорим промеж себя: то-то барыня у нас простая!.. Что приветлива, что ласкова… Не токмо что гордится аль чваниться, а никакого благородства в ней нету…

– Как нет благородства? – вспыхнув, воскликнула Марья Павловна.

Но из дальнейшего увидала, что девки под "благородством" разумеют "барство", и успокоилась. То есть она успокоилась в значении этого одного слова, но все-то в совокупности произвело на нее впечатление живейшей досады и тоски. Стыдясь показаться на глаза Сергею Петровичу и своей прислуге, она заперлась у себя и пластом пролежала до вечера.

Ей досадно было на свою "глупость", на смешное и нелепое "сближение с народом", досадно было на Лизутку, на Дарью за то, что они были так безвкусно одеты, выбрали такую дикую песню и спели ее такими дикими голосами, и больше всего за то, что ей было с ними очень неловко и отяготительно. Вечером, выйдя из своей комнаты и увидав в маленькой комнате около будуара все те же скамейки из кухни, то же расшитое полотенце на зеркале и на столе скатерть с красными петухами по углам, она ужасно рассердилась на прислугу и сделала ей строжайший выговор.

Между тем девки остались довольны своим посещением. Правда, вышли они из дома раскрасневшиеся и распаренные и долго вздыхали, отирая платочками свои полные лица, но все-таки им было очень весело. По дороге, в лощинке, их догнал Федор, и они со смехом и с увлечением стали рассказывать ему все подробности.

– Вот уж, Федюшка, сердце-то во мне упало, – говорила Дашка. – Как вошли это мы: так и блестит в глазах, так и блестит… Да на грех-то я глядь на стену, а со стены-то другая Дашка смотрит… Ах, чтоб тебя, думаю! А Лизутка-то, оглашенная, толкает меня, а Лизутка-то толкает…

– Как же тебя, идола, не толкать? – с хохотом сказала Лизутка. – Барыня лебезит, а она уперлась как ступа какая.

– Ну, а что барыня, как? – осведомился Федор.

– Чу-у-дная!.. Мы как вошли, она как облапит меня да чмок над бровью! Уморушки!.. Такая-то суета, такая-то лебезиха… И на месте не посидит: сидит-сидит, да словно иголки в нее, и-и замечется!

– Она – ничего, простая, – сказала Лизутка, – все угощала нас. Жамками угощала. Хочешь?

И они все трое принялись есть пряники и хрустеть леденцами.

– А одежа-то на ней и-их хороша!

– Словно по-нашенски! Бусы-то на ней, Дашка…

– И не говори, девушка… Я как гляну-гляну, – ах, хороши бусы! А вот песня-то, знать, не показалась ей: и записывать не стала… А уж мы ли не старались?.. Я, как заведу, заведу, – эх, думаю, была не была!

– А я что, Дарьюшка, – я, как ты взяла голосом-то, я и подумай: ну-ка барин разгневается, ну-ка заругается на нас… Вот, скажет, пришли, глотки разинули!

– А мне чего барин? Кабы я сама…

– Песни-то у вас куда плохи! – сказал развеселившийся Федор. – И что у вас, у девок, за модель плохие песни играть? Кабы она меня заставила, я бы ей сыграл.

– Ну, уж ты, бахвал!

– Чего? Я-то? А ну-ка… – И Федор, подхватив под руки девок, затянул высоким и сильным голосом:

Не былинушка во чистом поле зашаталася,
Зашатался, загулялся удал добрый молодец.
Пришатнулся, прикачнулся он ко синю морю,
Он воскликнул же, возгаркнул громким голосом,
Еще есть ли на синем море перевозчички…

"Эх-их, перевозчички да рыболовщички, добры молодцы! Перевезите-ка меня, братцы, на свою-то сторону…" – подхватили девки, и в ответ песне грянуло эхо за лесом, и побежал по широкому простору полей протяжный гул, медлительно и печально замирая вдали.

Только по окончании жнитва пришло письмо из нижегородской деревни. В нем содержался решительный отказ Федору. Выслушав от Сергея Петровича это письмо, Федор понурил голову и ничего не сказал, но зато вышел из дома темнее ночи. Господа же были вне себя от негодования. Марья Павловна хотя и не делала уже новых попыток к сближению с Лизуткой и не шла к ней в гости, но все-таки относилась к ее судьбе с живейшим участием. Сергей Петрович метал громы.

– Вот твои перлы! – кричал он. – Загубить счастье человека, надругаться над святынею его души – над любовью к женщине, это они могут всегда!.. Что теперь делать?.. Ведь как я писал, если б ты знала: камень бы расчувствовался… Кажется, все струны задевал… и могу похвалиться, что у меня превосходно вышло… Нет, это чертовски, чертовски возмутительно! Я просто боюсь за Федора. Я бы на его месте, конечно, наплевал на все эти запреты, но ведь у них рутина, традиции…

– Ах, Serge, за Федора действительно страшно! – встревожилась Марья Павловна, – смотри: он ни слова не сказал, но вид у него пложительно трагический. Я даже думаю, не присматривать ли за ним… И пойди, сейчас же, сейчас же пойди, посмотри, что с ним!..

Сергей Петрович поспешил выйти, но, скоро возвратившись, сказал с некоторым разочарованием, что Федор, как ни в чем не бывало, строгает доски. Марья Павловна, однако, не успокоилась.

– О, это ведь такие глубокие натуры, Serge! Помнишь, Бирюк у Тургенева или этот плотник у Писемского? Тоже плотник!.. И я положительно убеждена, что с Федором что-нибудь будет в таком же роде… Знаешь, Serge, это наша обязанность помочь ему. Мы ведь понимаем безобразие этого явления и необходимо, необходимо должны что-нибудь сделать.

– Но что же мы можем?

– Ах, я не знаю что, но это необходимо. Ну, поговори с ним, – ведь ты умеешь с ним говорить, – убеди его наконец, что это безнравственно приносить в жертву жестокому отцовскому произволу свое и Лизино счастье. Надо действовать на его сердце… Невозможно же игнорировать такие явления.

Назад Дальше