Русские ночи - Владимир Одоевский 12 стр.


что усовершенствование промышленности зависит вполне и не зависит от разделения работ;

что разделение работ есть и не есть главнейшая причина народного богатства;

что разделением работ возбуждается и не возбуждается дух изобретательности;

что сельская промышленность зависит и не зависит от других отраслей промышленности;

что земледелием доставляется и недоставляется наибольшая выгода для капиталов;

что умственный труд есть и не есть сила производящая, т. е. умножающая народное богатство;

что частный интерес лучше и хуже видит общественную пользу, нежели какое-либо правительственное лицо;

что частные выгоды купцов тесно связаны и вовсе не связаны с выгодами других членов общества.

Кажется, довольно? я брал из таблицы наудачу; а дело идет о важнейших аксиомах науки. Успех Адама Смита весьма понятен; главная цель его была доказать, что никто не должен вмешиваться в купеческие дела, а что должно их предоставить так называемому естественному ходу и благородному соревнованию. Можно себе представить восхищение английских торговцев, когда они узнали, что с профессорской кафедры им предоставляется право барышничать, откупать, по произволу возвышать и понижать цены и хитрой уловкой, без дальнего труда, выигрывать сто на один, - что во всем этом "они не только правы, чуть не святы"… С того времени вошли в моду звонкие слова "обширность торговли", "важность торговли", "свобода торговли". При помощи последней клички теория Адама Смита пробралась во Францию и единственно по созвучию слов самый смысл их (если он есть) сделался там аксиомой: Адам Смит признан и глубоким философом, и благодетелем рода человеческого; за сим немногие читали его, и никто не понял, что он хотел сказать; ног несмотря на то, из темного запутанного лабиринта его мыслей вытекли многие поверья, ни на чем не основанные, ни к чему не годные, но которые льстили самым низким страстям человека и потому распространились в толпе с неимоверною быстротою. Так, благодаря Адаму Смиту и его последователям, ныне основательностию, делом - называется лишь то, что может способствовать купеческим оборотам; человеком основательным, дельным называется лишь тот, кто умеет увеличивать свои барыши, а под непонятным выражением естественное течение дел, - которого отнюдь не должно нарушать, - разумеются банкирские операции, денежный феодализм, ажиотерство, биржевая игра и прочие тому подобные вещи.

- Следственно, - заметил Виктор, - политическая экономия, по-твоему, не существует?..

- Нет! - отвечал Фауст. - Она существует, она первая из наук, в ней, может быть, все науки некогда должны найти свою осязаемую опору, но только - скажу тебе словами Гоголя: она существует - с другой стороны.

Ночь шестая

- Скажите мне, - сказал Ростислав, входя к Фаусту в обыкновенное время их бесед, - отчего и ты, и мы все любим полунощничать? отчего ночью внимание постояннее, мысли живее, душа разговорчивее?.

- На этот вопрос легко отвечать, - сказал Вячеслав, - общая тишина невольно располагает человека к размышлению…

Ростислав. Общая тишина? у нас? да настоящее движение в городе начинается лишь в десять часов вечера. И какое тут размышление? - Просто людей что-то тянет быть вместе; оттого все сборища, беседы, балы бывают ночью; как бы невольно человек отлагает до ночи свое соединение с другими; отчего так?

Виктор. Мне кажется, это объясняется одним из физиологических явлений: известно, что около полуночи в организме происходит род лихорадки, - а в этом состоянии все нервы возбуждены, и то, что мы принимаем за живость ума, за разговорчивость, есть не иное что, как следствие болезненного состояния, некоторого рода горячки…

Ростислав. Но ты не отвечаешь на мой вопрос: отчего это болезненное состояние, как ты говоришь, заставляет людей соединяться между собою?

Фауст. Если б я был из ученых, я бы тебе сказал с Шеллингом, что с незапамятной древности ночь почиталась старейшим из существ и что недаром наши предки славяне считали время ночами; если б я был мистиком, я объяснил бы тебе это явление весьма просто. Видишь ли: ночь есть царство враждебной человеку силы; люди чувствуют это и, чтоб спастись от врага, соединяются, ищут друг в друге пособия: оттого ночью люди пугливее, оттого рассказы о привидениях, о злых духах ночью производят впечатление сильнее, нежели днем…

- И оттого люди, - прибавил смеясь Вячеслав, - по вечерам весьма прилежно стараются убить враждебную силу картами; а карселева лампа разгоняет домовых…

- Ты не остановишь мистиков этой насмешкой, - возразил Фауст, - они будут отвечать тебе, что у враждебной силы две глубокие и хитрые мысли: первая - она старается всеми силами уверить человека, что она не существует, и потому внушает человеку все возможные средства забыть о ней; а вторая - сравнить людей между собою как можно ближе, так сплотить их, чтобы не могла выставиться ни одна голова, ни одно сердце; карты есть одно из тех средств, которые враждебная сила употребляет для достижения своей двойной цели; ибо, во-первых, за картами нельзя ни о чем другом думать, кроме карт, и во-вторых, главное, за картами все равны: и начальник, и подчиненный, и красавец, и урод, и ученый, и невежда, и гений, и нуль, и умный человек, и глупец; нет никакого различия: последний глупец может обыграть первого философа в мире, и маленький чиновник большого вельможу. Представь себе наслаждение какого-нибудь нуля, когда он может обыграть Ньютона или сказать Лейбницу: "Да вы, сударь, не умеете играть; вы, г. Лейбниц, не умеете карт в руки взять". Это якобинизм в полной красоте своей. А между тем, и то выгодно для враждебной силы, что за картами, под видом невинного препровождения времени, поддерживаются потихоньку почти все порочные чувства человека: зависть, злоба, корыстолюбие, мщение, коварство, обман, - все в маленьком виде, но не менее того все-таки душа знакомится с ними, а это для враждебной силы очень, очень выгодно..

- Однако ж нельзя ли избавить от мистицизма? - вскричал, наконец, Вячеслав, выведенный из терпения…

- С охотою, - отвечал Фауст.

- А все-таки мой вопрос остался неразрешенным, - заметил Ростислав..

Фауст. Ты знаешь мое неизменное убеждение, что человек если и может решить какой-либо вопрос, то никогда не может верно перевести его на обыкновенный язык. В этих случаях я всегда ищу какого-либо предмета во внешней природе, который бы по своей аналогии мог служить хотя приблизительным выражением мысли. Ты замечал ли, что задолго до заката солнечного, особливо на нашем северном небе, на конце горизонта, за дальними облаками, появляется багровая полоса, не похожая на вечернюю зарю, ибо в это время солнце еще светит во всем своем блеске: это часть утренней зари для жителей другого полушария. Стало быть, каждую минуту есть рассвет на земном шаре, чтоб каждую минуту часть его обитателей, как очередный часовой, восставала на стражу. Недаром так устроило провидение: может быть, это явление говорит нам внятно, что ни на одну минуту природа не должна воспользоваться сном человека, ибо действительно во время ночи все вредные влияния природы на организм человека усиливаются: растения не очищают воздуха, но портят его; роса получает вредное свойство; опытный медик преимущественно ночью наблюдает больного, ибо ночью всякая болезнь ожесточается. Может быть, нам надобно следовать примеру медика и наблюдать за нашей больною душою, как наблюдает он за больным телом, именно в ту минуту, когда организм наиболее подвержен вредным влияниям… Солнце благосклоннее к человеку: оно символ какого-то предпочтения в его пользу; оно прогоняет вредные туманы; оно заставляет грубое растение обрабатывать для человека жизненную часть воздуха; оно бодрит сердце, и оттого, может быть, так сладок сон человека при восхождении солнца; он чует символ своего союзника и безмятежно засыпает под его теплым и светлым покровом…

Виктор. О, мечтатель! факты для тебя ничто. Разве от солнечного зноя не страждет человек подобно всем растениям?..

Фауст. Уверяю тебя, что мои факты вернее твоих, потому, может быть, что они менее осязаемы. Да! зной солнечный несносен для человека! Но в этом факте есть другой, а именно: солнце не действует на нас непосредственно, а чрез грубую атмосферу земли; воздухоплаватели, поднимаясь в верхние слои воздуха, не чувствовали солнечного зноя… это для меня важная указка: чем выше мы от земли, тем слабее на нас действует ее природа…

Виктор. Совершенная правда, и вот тому доказательство: за некоторым пределом атмосферы у воздухоплавателей шла кровь из ушей, дышать было им тяжело, и они дрогли от холода.

Ростислав. Для меня этот факт, кажется, выговаривает настоящую и трудную задачу человека: подниматься от земли, не оставляя ее…

Вячеслав. То есть, другими словами, надобно искать возможного - и не гоняться попусту за невозможным…

Фауст не отвечал ничего, но переменил разговор.

- Мы до света не переспорим друг друга, - сказал он, - а я ни за что, хотя вы и друзья мои, не уступлю вам моего сладкого утреннего сна; не приняться ли за рукопись? Надобно же дочитать ее.

Фауст начал:

- По порядку номеров за "Экономистом" следует:

Последний квартет Бетховена

Я был уверен, что Креспель помешался. Профессор утверждал противное. "С некоторых людей, - сказал он, - природа или особенные обстоятельства сорвали завесу, за которою мы потихоньку занимаемся разными сумасбродствами. Они похожи на тех насекомых, с коих анатомист снимает перепонку и тем обнажает движение их мускулов. Что в нас только мысль, то в Креспеле действие".

Гофман.

1827 года, весною, в одном из домов венского предместия несколько любителей музыки разыгрывали новый квартет Бетховена, только что вышедший из печати. С изумлением и досадою следовали они за безобразными порывами ослабевшего гения: так изменилось перо его! Исчезла прелесть оригинальной мелодии, полной поэтических замыслов; художническая отделка превратилась в кропотливый педантизм бездарного контрапунктиста; огонь, который прежде пылал в его быстрых аллегро и, постепенно усиливаясь, кипучею лавою разливался в полных, огромных созвучиях, - погас среди непонятных диссонансов, а оригинальные, шутливые темы веселых менуэтов превратились в скачки и трели, невозможные ни на каком инструменте. Везде ученическое, недостигающее стремление к эффектам, не существующим в музыке; везде какое-то темное, не понимающее себя чувство. И это был все тот же Бетховен, тот же, которого имя, вместе с именами Гайдна и Моцарта, тевтонец произносит с восторгом и гордостию! - Часто, приведенные в отчаяние бессмыслицею сочинения, музыканты бросали смычки и готовы были спросить: не насмешка ли это над творениями бессмертного? Одни приписывали упадок его глухоте, поразившей Бетховена в последние годы его жизни; другие - сумасшествию, также иногда омрачавшему его творческое дарование; у кого вырывалось суетное сожаление; а иной насмешник вспоминал, как Бетховен в концерте, где разыгрывали его последнюю симфонию, совсем не в такт размахивал руками, думая управлять оркестром и не замечая того, что позади его стоял настоящий капельмейстер; но они скоро снова принимались за смычки и из почтения к прежней славе знаменитого симфониста как бы против воли продолжали играть его непонятное произведение.

Вдруг дверь отворилась и вошел человек в черном сюртуке, без галстука, с растрепанными волосами; глаза его горели, - но то был огонь не дарования; лишь нависшие, резко обрезанные оконечности лба являли необыкновенное развитие музыкального органа, которым так восхищался Галль, рассматривая голову Моцарта. - "Извините, господа, - сказал нежданный гость, - позвольте посмотреть вашу квартиру - она отдается внаймы…" Потом он заложил руки на спину и приблизился к играющим. Присутствующие с почтением уступили ему место; он наклонил голову то на ту, то на другую сторону, стараясь вслушаться в музыку; но тщетно: слезы градом покатились из глаз его. Тихо отошел он от играющих и сел в отдаленный угол комнаты, закрыв лицо свое руками; но едва смычок первого скрипача завизжал возле подставки на случайной ноте, прибавленной к септим-аккорду, и дикое созвучие отдалось в удвоенных нотах других инструментов, как несчастный встрепенулся, закричал: "я слышу! слышу!" - в буйной радости захлопал в ладоши и затопал ногами.

- Лудвиг! - сказала ему молодая девушка, вслед за ним вошедшая. - Лудвиг! пора домой. Мы здесь мешаем!

Он взглянул на девушку, понял ее и, не говоря ни слова, побрел за нею, как ребенок.

На конце города, в четвертом этаже старого каменного дома, есть маленькая душная комната, разделенная перегородкою. Постель с разодранным одеялом, несколько пуков нотной бумаги, остаток фортепьяно - вот все ее украшение. Это было жилище, это был мир бессмертного Бетховена. Во всю дорогу он не говорил ни слова; но когда они пришли, Лудвиг сел на кровать, взял за руку девушку и сказал ей: "Добрая Луиза! ты одна меня понимаешь; ты одна меня не боишься; тебе одной я не мешаю… Ты думаешь, что все эти господа, которые разыгрывают мою музыку, понимают меня: ничего не бывало! Ни один из здешних господ капельмейстеров не умеет даже управлять ею; им только бы оркестр играл в меру, а до музыки им какое дело! Они думают, что я ослабеваю; я даже заметил, что некоторые из них как будто улыбались, разыгрывая мой квартет, - вот верный признак, что они меня никогда не понимали; напротив, я теперь только стал истинным, великим музыкантом. Идучи, я придумал симфонию, которая увековечит мое имя; напишу ее и сожгу все прежние. В ней я превращу все законы гармонии, найду эффекты, которых до сих пор никто еще не подозревал; я построю ее на хроматической мелодии двадцати литавр; я введу в нее аккорды сотни колоколов, настроенных по различным камертонам, ибо, - прибавил он шопотом, - я скажу тебе по секрету: когда ты меня водила на колокольню, я открыл, чего прежде никому в голову не приходило, - я открыл, что колокола - самый гармонический инструмент, который с успехом может быть употреблен в тихом адажио. В финал я введу барабанный бой и ружейные выстрелы, - и я услышу эту симфонию, Луиза! - воскликнул он вне себя от восхищения. - Надеюсь, что услышу, - прибавил он, улыбаясь, по некотором размышлении. - Помнишь ли ты, когда в Вене, в присутствии всех венчанных глав света, я управлял оркестром моей ватерлооской баталии? Тысячи музыкантов, покорные моему взмаху, двенадцать капельмейстеров, а кругом батальный огонь, пушечные выстрелы… О! это до сих пор лучшее мое произведение, несмотря на этого педанта Вебера. - Но то, что я теперь произведу, затмит и это произведение. - Я не могу удержаться, чтоб не дать тебе о нем понятия".

С сими словами Бетховен подошел к фортепьяно, на котором не было ни одной целой струны, и с важным видом ударил по пустым клавишам. Однообразно стучали они по сухому дереву разбитого инструмента, а между тем самые трудные фуги в 5 и 6 голосов проходили через все таинства контрапункта, сами собою ложились под пальцы творца "Эгмонта", и об старался придать как можно более выражения своей музыке… Вдруг сильно, целою рукою покрыл он клавиши и остановился.

Назад Дальше