* * *
Каждодневно выметай свою избушку, да имей хороший веник. Станови утром и вечером самовар, да грей воду, подкладывая угли.
Все делай не спеша, помаленьку; добродетель не груша: сразу не съешь.
* * *
- Намерен я, Володя, говорить с тобой.
- Приказывайте, папенька.
- Дай совет мне.
- Что вы, папенька; смею ли я?
- Не только смеешь, обязан. Давно уже смущаюсь я, что мы разных вер. И нет надежды у меня соединиться за гробом с тобою и твоею матерью. А вы эту надежду имеете. Восточная церковь сольется с Западной при конце веков.
- Успокойтесь, папенька, умоляю. Что это у вас?
- Это? Видишь ли, Володенька, ходил я к старцу.
- К старцу? Вы?
- И не один, а с Древичем.
- Что же старец?
- Не знаю, о чем он Древичу говорил, только выскочил Древич от него весь красный и без орденов. Батюшка тут же ордена ему вынес. - "Оттого они свалились с груди твоей, что получены не по заслугам". А мне дал вот этот листочек. Я прочитал, но не могу понимать.
- Что же тут непонятного, папенька? Изба - это душа христианская, веник - покаяние. Самоваром называет старец молитву.
- Володенька… Я больше не могу… я хочу быть с вами… С моим благодетелем Государем, с друзьями моими, хочу жить вечно. Решился я, дружок мой, принять православие.
Натуленькин альбом в темно-малиновом с золотыми гирляндами и веночками переплете; чеканная застежка в виде египетского жука.
На заглавной странице Николенькин французский мадригал с карандашной виньеткой.
Акварель Владимира: белые развалины среди голубых утесов; желтая луна;
всадник в бурнусе и тюрбане скачет по кремнистой тропе.
Мишель старательно оттушевал степного ворона, поникшего над лирой;
стихи к рисунку трудно разобрать.
- Вы не можете не видеть моих чувств, Натали. Боже мой! Жить подле вас, бродить по этим улицам, дышать одним воздухом с вами… Натали, я вас люблю; Нам предстоит разлука, но… что бы со мной ни случилось, я буду вечно ваш.
- Что же вы хотите, Вольдемар?
- Натали, не лишайте меня надежды. Неужели не ясно для вас, что Мишель недостоин любви вашей?
- Может быть. Но покуда он жив, мое сердце принадлежит ему.
* * *
Грандиозный сияющий бальный зал. Оркестр поет. Плывут и падают волны полонеза. Дамы улыбаются Николеньке; та, что всех прекрасней, подает ему букет белых роз.
Конца нет роскошным покоям; сколько гостей!
Но чем бы ни вздумалось заняться Николеньке, куда бы ни пошел он, за ним неотступно следят чьи-то черные глаза.
Чьи? Он вспоминает и не может вспомнить.
Пробует Николенька забыться в певучих разливах вальса: зловещие глаза насмешливо смотрят вслед; пытается утопить тревогу в шипящей пене: под пристальным взором дрожит в оробелой руке бокал. Николенька подходит к зеленому столу, ему повезло, но опять сверкнули хищные глаза - и карты смешались.
В ярости бросает он белый букет в ненавистное лицо.
Раскаты грома, удушливый тяжкий дым; светлые залы рушатся. Над обломками встает исполинский крест.
Николенька хочет отступить; крест упал на него. С треском ломаются кости, кровь струится. Непроглядная тьма.
Вдруг издали блеснул огонек. Все ближе он светит, и тьме его не объять. Николенька проснулся: в переднем углу под иконами сияет лампадка.
* * *
Дорожный погребец обтянут барсучьей кожей; четыре медных скобки по углам.
Ключ щелкнул; под крышкой серебряный плоский ящик с десятью фаянсовыми перегородками; в каждой варенье: клубничное, вишневое, смородинное, малиновое, костяничное, из крыжовника, из китайских яблочков, из дынных корок, розовая пастила и сотовый мед.
Николенька снимает конфетный прибор и видит на подносе провесную ветчину, телятину, белорыбицу, пирожки, цыплят, творожный с тмином сыр.
Снят и поднос; под ним блестит восьмигранный походный самоварчик; четыре выгнутые ножки у него отвинчены и хранятся отдельно с ложечками, вилками и ножами. Китайская лаковая чайница, солонка; судки с уксусом, перцем и горчицей; плетеная фляжка; в ней ром.
* * *
Российский необъятный простор однообразен лишь с виду. Разумеется, если скакать сломя голову с курьерской подорожной, вряд ли что разглядишь, кроме пестрых будок и часовых.
Везде одни и те же бесконечные столбовые и проселочные дороги; ряды берез, канавы, шлагбаумы, мосты, полосатые столбы с цифрами; города, городки, городишки, села, деревни, хутора. Везде помещики, чиновники, офицеры, попы, купцы, мещане, солдаты, мужики, и как будто все на одно лицо. В каждом городе белый с колоннами собор, серые казармы, желтые присутственные места, кирпичный острог. Те же фраки, рясы, мундиры, поддевки, армяки, сарафаны, платочки, шали, чепчики. И как будто все те же исправники и те же заседатели колесят, трясясь над ухабами, в крытых и некрытых тарантасах, вдоль дремлющих степей и колыхающихся нив.
Так кажется случайному путнику, зевающему в тележке под надоедливое неровное звяканье почтового колокольчика, а попробуй этот путник пристать где-нибудь в захолустье да пожить с неделю, чего только не увидит он, чего не услышит!
Вот этот город славится крупичатыми калачами, а тот зернистой икрой; один солит огурчики и квасит капусту, другой откармливает поросят и гусей. Здесь кардамонная водка, какой и в Москве не сыщешь; тут пироги с груздями, там крендели с анисом. Где торгуют гречневой крупой, где конопляным маслом; мед, рыба, куры, пряники, яблоки, платки, кушаки, сало, деготь в каждом городе особенные, свои.
Вот городок, где со времен Ярослава все так и осталось; где монастырь такой древний, что дух захватит, как взглянешь; монахи покажут келью Ивана Грозного со следами царского посоха на каменном полу, колокола, в которые трезвонил благочестивый царь Федор, меч князя Пожарского. Свято хранится родная старина на святой Руси.
Ну, а жители? Этот раздобревший красноносый городничий, должно быть, только и знает брать взятки, закусывать да разъезжать по гостям; нет: в городе каждому известно, что уже много лет толкует он Апокалипсис и ведет глубокомысленный дневник. Долговязый смеющийся юноша в халате вечно торчит с шестом на голубятне; наверно, какой-нибудь Митрофанушка; не тут-то было: он сочиняет стихи и состоит в переписке с самим бароном Брамбеусом. А толстый купец? что у него за душой, кроме самовара да кулебяки с сомовым плёсом? Но и купец не чужд церковной учености: он разрисовывает заставки в книгах, выводит лебяжьим пером на пергаменте икосы и кондаки, читает за обедней Апостола. А слыхал ли кто, о чем беседуют эти люди с женою и детьми, с друзьями и знакомыми, как молятся и как веселятся, никем не зримые, укрытые от посторонних и чуждых глаз?
И что за причудливый, ни с чем не сравнимый, сказочный путь от Нижнего до северной столицы! Что за лошади, что за тарантасы, что за ямщики! Один в высокой белой шляпе с павлиньими перьями не свищет, а заливается соловьем; дуга расписная, конские гривы перевиты цветными лентами, хвосты заплетены. У другого узорные шитые рукавицы и борода во всю грудь; наборная сбруя, глухари, бубенцы; на звонком валдайском колокольчике вылито: "Купи, денег не жалей, со мной ездить веселей". А сколько дорожных приключений! Какие встречи на станциях, какие знакомства! Какие рассказы и разговоры за ароматной чашкой горячего чая, за мягкими баранками!
Вон там, подле самой дороги, растянули лису борзые; соскочивший с коня охотник трубит и торопится к ним, выхватывая кинжал. С медлительным скрипом ползет тяжелый обоз. Проезжие татары в тюбетейках и халатах творят вечернюю молитву, сидя рядком на разостланной кошме. И обратный ямщик верхом на кореннике, побрякивая дугою, загляделся на зарю; призадумавшись, затянул заунывную песню и поехал шагом.
* * *
По указу Его Императорского Величества недорослям из дворян Михаилу Лермонтову и Николаю Мартынову, отправляющимся из Нижнего Новгорода в Санкт-Петербург, давать на станциях по три почтовые лошади с проводником за указные прогоны.
Часть четвертая
ВОДОЛЕЙ
Обрывки безыменных чувств и мнений.
Лермонтов
Новогоднее ясное утро. Мороз и солнце.
Весь Невский проспект от Адмиралтейства до Лавры сияет и лоснится. На улицах ни души. Только серые будочники неподвижно красуются, опираясь на алебарды; только пробегают зеленые почтальоны в высоких киверах.
На курантах Петропавловской крепости пробило девять. Столица пробудилась.
Сотни и тысячи ног, спускаясь с кроватей, попадали в туфли бархатные, кожаные, ковровые; сотни и тысячи рук брались за виндзорское и неаполитанское мыло, за венгерскую воду, за цветные и граненые склянки с одеколоном. Лилась из серебряных, хрустальных, медных кувшинов холодная вода. Десятки тысяч подбородков доверчиво отдавались золингенским и аглицким бритвам в костяных, роговых, деревянных черенках; усы и бакенбарды подкрашивались, подкручивались, расправлялись дымящимися щипцами; хохлы взбивались, аккуратно зачесывались височки; под париками и накладками исчезали лысины. К свежим ирландским и голландским сорочкам приветливо льнули то азиатский халат, то европейский шлафрок.
Но вот уже туфли принимаются скользить и шлепать, пробираясь к медным самоварам и серебряным кофейникам, к саксонским и севрским чашкам. Уже начинают дымиться гаванские сигары, трабукосы из маисовой соломы, русский Василия Жукова табак.
Завтрак окончился, халаты и туфли сброшены, их сменяют мундиры, то красногрудые, то белые, точно сливки, то сплошь залитые золотом, в эполетах, аксельбантах, орденах.
И фраки показались из шкапов: оливковые, синие, кофейные, с высокими воротниками, с узкими обшлагами, с рядами золотых, перламутровых, бронзовых пуговиц. Запестрели атласные и шелковые жилеты; на батистовых манишках пестро завернулись галстучные банты.
Двенадцатый час. Мундиры и фраки спешат в переднюю; с вешалок грузно валятся на них тяжелые шинели на красных и черно-бурых лисицах; куньи, енотовые, медвежьи шубы; элегантные бекеши с бобровыми и собольими воротниками. На завитые, напомаженные, гладкие прически мягко ложатся то треугольная шляпа с белым султаном, то золоченая каска, то кивер с двуглавым орлом.
После торжественного выхода в Зимнем дворце Государь необозримыми анфиладами парадных покоев проследовал на половину Наследника. Часовой у дверей сделал на караул.
- Какой губернии?
- Казанской, Ваше Императорское Величество.
- Медовая сторона.
Через полчаса Государь проходил обратно; часовой продолжал стоять.
- Скажи мне, каков должен быть исправный солдат?
- Исправный солдат ведет себя честно, трезво, порядочно, верен Государю, послушен начальникам, бодр и расторопен.
- Молодец. Когда сменишься, возьми на скамье гостинец.
После смены часовой нашел на указанном месте два румяных яблока.
* * *
Государь в расцвете красоты и мужества: ему сорок лет. Он высок и прям, как сосна, с широкими плечами, с выпуклой грудью, с классическим профилем, с орлиным взором, с голосом сильным и звучным, как серебряная труба. Явственно слышится этот могучий голос от одного конца Царицына луга до другого и на маневрах покрывает гром орудий. Величием благородной красоты Государь не уступает Аполлону. Когда проезжал он по римским улицам к папе Григорию в полной конногвардейской форме, итальянцы кричали: "Как жаль, что ты не у нас царем!"
Лицо Государя беспрестанно меняется, все отражая, как в зеркале; только хитрости, лжи и лести не знают эти целомудренные черты. Бессознательно властный поворот головы в минуты раздумья придает ему строгий и грустный вид.
Спит Николай Павлович на походной кровати под солдатским плащом; встает до рассвета. Сквозь стекла огромных окон прохожие видят по утрам величавую фигуру у стола за бумагами при четырех свечах. Обед скромный, блюда русской кухни, чашки три крепкого чая; ни табаку, ни вина.
Зато и двор его первый в Европе по пышности. К новому году в придворном штате двести камергеров и две тысячи камер-юнкеров; дворец переполнен фурьерами, скороходами, арапами, взводами дворцовых гренадер. По обычаю новый год открывается великолепным маскарадом: дамы и кавалеры в домино проходят через царские покои. Всем в этот день свободный доступ во дворец, всем, от министра и до уличной торговки.
В приказе по кавалергардскому Ее Величества полку от 1 января 1837 года отдано о разрешении поручику барону Георгу-Карлу Дантесу вступить в брак с флейлиной Высочайшего двора Екатериною Николаевной Гончаровой.
* * *
После привольной студенческой жизни в Москве я долго не мог привыкнуть к стесненному существованию петербургского чиновника.
Мне обещано место в департаменте государственного казначейства, а пока я хожу ежедневно к министру на дом для вечерних занятий.
У графа заведен строжайший порядок с математически точным расчисле-нием времени, между тем сам хозяин не без странностей. Наружность его довольно оригинальна. Он порядочного росту и крайне худ; вдоль впалых щек седые бакенбарды; над глазами зеленый зонтик. Я упомянул о вечерних занятиях; это не совсем так: вернее называть их ночными. Уже много лет министр страдает бессонницей; по этой причине для большинства подчиненных назначен прием по ночам. Я просиживаю в кабинете графа от полуночи до трех часов утра, и при мне то и дело приезжают чиновники с докладами.
Иногда после занятий, когда весь дом давно спит, мы с графом разыгрываем скрипичные дуэты.
Таков граф Егор Францевич Канкрин, министр финансов, главный и непосредственный мой начальник.
Разумеется, еще задолго до Нового года я навестил нижегородских друзей.
Соломон Михайлыч постарел и редко выезжает; все свободное время проводит он подле страдальческого ложа своей супруги. Николенька красавец: кавалергардский мундир чрезвычайно идет ему; в чертах прекрасного цветущего лица какое-то горделивое добродушие.
Натуленька… нет, я не смею называть ее этим именем. Когда впервые после четырехлетней разлуки предстал передо мною ее божественный лик, я понял, что любовь идеальная, чистая и святая ни на секунду не угасала в душе моей.
У Николеньки я часто встречаю его полковых товарищей: Полетику, Бе-танкура, князя Куракина, барона Дантеса. Круг моих знакомств приметно расширяется: теперь я принят у князя Одоевского и у графа Виельгорского. С двумя последними меня сблизила любовь к музыке.
Барон Дантес красивый, видный, превосходно воспитанный молодой человек моих лет. До мозга костей легитимист, вандеец; из Сен-Сирской школы исключили его за монархическую манифестацию. Он не унывает и верит в свою звезду. Сошлись мы быстро; я даже получил приглашение к нему на свадьбу.
Мишель из Царского Села, где стоит его полк, ездит постоянно в столицу: общее правило молодых лейб-гусарских офицеров. Он все такой же: большеголовый, сутулый, с тем же пронзительным взором и едкими гримасами. Бабушка в нем по-прежнему души не чает.
Ровно неделю назад, в воскресенье утром, Мишель явился ко мне. "Едем, Володя, в мастерскую Брюлова смотреть новую картину". Отправились. Мишель всю дорогу рассказывал анекдоты, и мы незаметно приблизились к цели нашего путешествия. Самого Брюлова дома не было, но нас впустили. Картина еще не совсем закончена. Это историческая композиция, суровая и мрачная. В мастерской присутствовал и давал объяснения молодой гвардейский поручик Гайстер. По фамилии я принял его за немца, но оказался он полтавским хохлом. (Гайстер по-малороссийски значит аист.) Покуда мы рассматривали картину, дверь тихо отворилась; вошла девушка, молодая и красивая. Гайстер нас с нею познакомил, сказавши, что это натурщица, панна Клара. Мишель сразу начал волочиться за ней, меня же всего более поразило удивительное сходство юной польки с горничной Натуленьки, которую года четыре назад выдали за камердинера Афродита.
- До чего эта натурщица похожа на Маврушку, - сказал я Мишелю, возвращаясь от Брюлова.
- На какую Маврушку?
- На камеристку Натали Мартыновой.
- Какая у тебя счастливая память. Никакой Маврушки я не помню, а с этой Кларой не худо свести интрижку.
Надо же было так случиться, что на следующий день довелось мне услыхать и о Маврушке. Я отдыхал у себя; вдруг входит мой человек с докладом:
живописец Егоров. Велико было удивление мое, когда в неизвестном посетителе узнал я Афродита.
Передо мною стоял одетый по моде молодой человек с изысканными манерами. Заговорить на "ты" я - не решился и предложил ему стул. Он сел скромно, без малейшего стеснения. Из краткой беседы я узнал, что эти четыре года он и жена его провели в Италии, откуда возвратились недавно с "Последним днем Помпеи", и что только накануне от Гайстера уведомился он о моем здесь пребывании. Теперь Афродит пришел просить меня в крестные к сыну Михаилу.
Обряд совершился третьего дня; кумой была Варвара Николаевна Асенкова, знаменитая актриса; на зубок новорожденному положил я клюнгер.
Афродит поселился на Гороховой в прекрасной квартире. Входя к нему, видишь сразу, что попал к художнику. На всем поэтический колорит: изящная мебель, картины Брюлова, Моллера, Мокрицкого и самого хозяина; рисунки, гравюры; бюсты.