Пшеница и плевелы - Борис Садовской 8 стр.


* * *

Шоколад де-санто полусладкий; пажеский шоколад с исландским мохом; шоколад доппель-ваниль; шоколад с аррарутом; гомеопатический шоколад.

Все сии шоколады постные и могут быть употребляемы в пост.

* * *

- Клара, здравствуй: наконец-то мы увиделись.

- Что пану угодно?

- Вспомни масленицу, вспомни маскарад.

- На масленицу я уезжала, на маскараде не была.

- Куда же ты ездила?

- Какое пану дело? И прошу говорить со мною деликатнее, не по-хамски.

- Лжешь, змея! Ты клялась мне в вечной любви!

- Я вас не знаю.

С вечера мятелица, распевая, гонит снежные хлопья над серым морем замерзающих петербургских крыш. Леденеют слуховые окна, карнизы, трубы; стынут чердаки.

У поэта Кольцова критик Белинский. В низенькой комнатке сальная свечка мигает, шипит приветливо самовар.

Веселое старообразное лицо Кольцова раскраснелось.

- Мадерцы откушайте, Виссарион Григорьич.

Белинский раскрыл табакерку.

- Охотно. Это вино напоминает мне студенческие проказы. Чего мы только не выкидывали тогда! Колотили и будочников, и девок. И вот теперь в Пятигорске расплачиваться пришлось: целое лето не вылезал из ванны.

- И помогло?

- Помогло.

- Слава Богу. А меня в Новочеркасске лечила простая казачка. Посадила в кадку, рогожкой укрыла и давай окуривать. Чуть-чуть не задохся. Боткин Василий Петрович страсть как смеялись: лошадиное, дескать, средство. Самому-то ему парижские лекаря мазь в пятки втирали, так оно только щекотно. А я потом, как из кадушки-то выбрался, молебен служить ходил.

- Значит, вы у обедни бываете, Алексей Васильич?

- А то как же? Торговому человеку без Бога не обойтись. Оно конечно, Гегель немец башковитый, ну а все-таки немец, а не Бог.

- Стыдились бы. Ведь вы не Афродит Егоров. Кстати, что с ним? Вьюга за окошком протяжно запела; слабо стонет самовар.

- Как, вы разве ничего не слыхали?

- Ровно ничего.

- Страшная история, Виссарион Григорьич. Сначала у него ребенок помер, потом с женой беда стряслась. На масленой ездила она в маскарад, вернулась еле живая, а дня через три повесилась.

- Не может быть!

- И сам он после похорон пропал. Оставил квартиру, все вещи, деньги, бумаги. Мы уж думаем, не в прорубь ли махнул?

- Что ж, при его характере и это возможно. Ведь я Афродита еще с Пензы знаю. Парень неглупый, и дарование есть. Только весь предрассудками опутан.

Белинский встал, прошелся и понюхал табаку.

- А мятель, должно быть, стихает. Василий Петрович с Иваном Сергеичем зайти собирались: сразимся в преферансик.

Над Петербургом полная луна. От собора Петра и Павла в прозрачном тумане несется к Лавре бледная тень.

Сразу не заметишь ее: разве на мгновенье голубые отвороты белого мундира мелькнут, исчезнут и вновь мелькнут.

Тень вдруг взвилась и вся насквозь засветилась, пронизанная мертвенным блеском лунного столба. Одно за другим свалились дырявые голенища с истлевших ног; из-под прогнившей треуголки насмешливо оскалил желтые зубы безглазый череп.

Под налетевшим ветерком тень быстро развеялась с полусвистом-полустоном; из сугробов Ропшинского парка ответил ей такой же свистящий стон.

Куранты Петропавловской крепости долго играли полночь.

- Я разочаровался во всем, Натали. В Боге, потому что он не слышит моих молитв; в людях: они подают мне камни вместо хлеба; в себе самом, наконец.

- Но вы забыли о любви, Мишель.

- Любви не существует. Если вы говорите о любви к Богу, ее убивает равнодушие Творца. Люди платят за любовь враждой, а женщины изменой.

- Но вообразите сердце любящее, преданное, покорное. Вообразите любовь, не знающую страха. Она способна победить весь мир и самую смерть.

- Ха-ха-ха!

Третьего дня заехал ко мне Мишель в полном блеске нового парадного мундира. Надобно видеть форму Нижегородских драгун: неуклюжая куртка, шаровары, шашка через плечо и барашковый черный кивер с огромным козырьком. Все это было до того потешно, что я расхохотался.

Он бросил кивер с шашкою на кресло и, усмехаясь, подсел ко мне.

- Прощай, Володя: еду.

- Счастливого пути.

Вялый разговор тянулся недолго. Мишель заторопился, мы обнялись, я проводил его до лестницы.

И невольно пришли мне на ум слова графа Ламберта, адъютанта лейб-гусарского полка. Дело было зимой. У Мишеля в Царском за жженкой собрались все гусары; я один был в черном фраке среди красных венгерок, точно налим между вареными раками. Мишель держал себя невероятно, невозможно. Его гвардейская, учтиво-небрежная скороговорка перебивалась взрывами язвительного смеха; остроты были злы до неистовства; никого не хотел он оставить в покое, всем досталось. И вот тут заметил я, что офицеры, будто сговорившись, смотрели на него как на забавное, злое, но низшее существо, связываться с которым не стоит. По беспокойным глазам Мишеля я угадывал, до какой степени ему тяжело; видел, что сидевший в нем демон заставляет бедняжку ломаться против воли, мстить за унижение свое и оттого страдать.

Когда мы с Ламбертом вышли, граф заметил: "Он борется с собой".

На той неделе был я у Причастия. Лишь только, сойдя с паперти, я сел на извозчика, меня осенила внезапная и в то же время простая мысль. Ведь Христос, по воскресении явившись ученикам в запертой горнице, дунул и сказал: примите Духа Святого. Не может ли это служить доказательством того, что Дух Святой исходит и от Сына: filioque?

Мне захотелось сообщить мою мысль извозчику; вместо ответа услыхал я деревенский анекдот.

У богатого мужика на крестинах подали большую рыбу. Поп отрезал голову и спрятал в карман: в главизне книжной писано есть обо мне. Хвост взял дьякон со словами: и оставиша останки младенцам своим. Дьячок, видя, что ему ничего не пришлось, начал кропить всех подливой, крича: и над вашими главами пролияся благодать.

Вдруг, обгоняя меня, пролетели фельдъегерские сани; в них бодро восседал барон Дантес в шинели и фуражке; подле торчал жандарм. Мы обменялись дружеским приветствием.

В это воскресенье я был в манеже; там состоялся высочайший смотр лейб-гвардии Финляндского полку.

Финляндцы особенно дороги сердцу Государя: в печальный день декабрьского мятежа они безусловно остались верны присяге. "На мундире Финляндского полка ни одной пылинки", - сказал Государь. Среди финляндцев немало талантливых людей. Командиру генерал-майору Офросимову принадлежит известный романс "Уединенная сосна"; капитаном Титовым написана музыка полкового марша; подпоручик Федотов успел стяжать репутацию превосходного портретиста.

В манеже застал я картину довольно любопытную. Ровная линия недвижного фронта; подтянутые, с озабоченными лицами офицеры; оживленный, взволнованный командир. Сбоку вдоль стены колыхалась пестрая свита. Говор, восклицания, сдержанный смех.

В дверях остановился красивый казачий генерал. Я тотчас узнал Перовского. Не обращая ни на кого внимания, молча принялся он ходить взад-вперед у самых дверей. Свита переглянулась. Чернышев, подозвав адъютанта, что-то шепнул; тот быстро направился к Перовскому.

- Его сиятельство господин военный министр предлагает вашему превосходительству присоединиться к свите.

Перовский, не отвечая, понурился и продолжал ходить с заложенными за спину руками. Внезапно махальный крикнул:

- Его Императорское Величество изволит ехать!

Все начали поспешно оправляться. Офросимов стал перед фронтом.

- Смирно! Полк замер.

- Равнение направо! На пле-чо!

Ружья четко звякнули два раза; из дул и штыков образовалась гладкая зеркальная стена. Распахнулись двери.

- На кра-ул!

И опять ружья звякнули как одно. Мощная фигура Императора приближалась.

- Здорово, финляндцы!

- Здравия желаем, Ваше Императорское Величество!

Обернувшись, Государь увидел Перовского и нахмурился.

- Кто это?

- Генерал Перовский из Оренбурга.

Лицо Государя просветлело. Он подошел к Перовскому и обнял его.

- Здравствуй, голубчик. Я тебя ждал. Поедем ко мне завтракать. Чернышев, прими парад.

* * *

Высочайшим приказом переводятся: лейб-гвардии гусарского полка корнет Лермонтов за сочинение непозволительных стихов прапорщиком в Нижегородский драгунский полк; поручик кавалергардского Ее Величества полка Мартынов, согласно прошению, на Кавказскую линию, с производством в чин ротмистра.

Часть шестая
ЛЕВ

И свет не пощадил, и Бог не спас.

Лермонтов

Двенадцатого марта я вышел в отставку майором и с половины мая живу в Пятигорске, в гостинице Найтаки. Со мною три дворовых человека: камердинер Илья, повар Иван и казачок Ермошка.

Много воды утекло за четыре года моего пребывания на Кавказе. Батюшка скончался прошлой весной безболезненно и спокойно; накануне его смерти все часы в нашем доме остановились.

Теперь матушка с сестрой одиноки: вот главнейшая причина выхода моего в отставку. Недавно дошло до меня известие, что Иван Иванович Эгмонт скоропостижно умер, оставив Володе имение в образцовом порядке.

Пятигорск, гористый маленький городишко на реке Подкумке. С десяток улиц, сотни три деревянных домиков, ванны, галереи. Бульвар небольшой, но тенистый; здесь утром и вечером играет полковая музыка.

У Найтаки в задней комнате по ночам сражаются в банк и штосе. Азартных игроков немного, но все наперечет. При игре постоянно присутствует отставной генерал Марин, герой двенадцатого года, на костыле и в очках. Марин человек веселый и очень общительный; сегодня я выслушал от него на прогулке забавный анекдот.

В тринадцатом году отряд Марина стоял в каком-то польском местечке. Владелец фольварка, богатый и важный пан, предложил постояльцу поохотиться. Марин согласился, и они поехали, сопровождаемые казаками. Вдруг поляк остановил коня и шепчет: "Зайонц!" Марин в самом деле видит зайца, целится, стреляет: заяц ни с места. Стреляет опять: то же самое. Поляк хохочет: "Примус априлис, пане!" Вместо зайца было чучело. Марин нахмурился: "Смеяться над русским офицером? Эй, казаки, всыпать ляху сотню нагаек!" Мигом донцы стащили пана с седла; бедняк обезумел и начал плакать. "Примус априлис!" - со смехом крикнул Марин.

Генерал в Пятигорске с дочерью, молодой девушкой. Ее неизменный кавалер путейский поручик Арнольд сообщил мне любопытный способ откармливания телят. Новорожденного теленка подвешивают и непрерывно поят свежими сливками с толченым миндалем. Через полгода превращается он в огромную тушу с тонкими ножками и белой блестящей кожицей. Такая телятина имеет вкус сливок и ценится на вес золота.

* * *

- Воля ваша, сударь, как вам угодно, а только Ермошка от рук отбился, - сказал Николеньке старый Илья, подавая умываться. - Вот извольте послушать.

Под окном заливался детский голос:

Рыжий красного спросил:
Где ты бороду красил?
Я не краской, не замазкой:
В Арзамасе на прикрасе
Я на солнышке лежал,
Кверху бороду держал.

- Это он Ивана нашего дразнит.

- И что же Иван?

- Что Иван? Ведь он у нас, известно, блаженный. Пущай, слышь, поет, покудова мал: как вырастет, перестанет.

Илья подал барину длинный чубук и пошел за чаем. Вбежал Мишель, смеющийся, румяный, в расстегнутом армейском сюртуке.

- Нет, это стоит рассказать! Ты Бурнашева помнишь?

- Какого?

- Да Бурнашева, что стихи сочинял.

- Не помню.

- Ну, все равно. Бурнашев поднес графу Петру Александрычу поздравление со днем ангела. Ты только послушай:

Вельможа в смысле русском,
Он был и воин, и министр.
Теперь, как добрый семьянист,
Живет в селенье Уском.

Семьянист, а? Ха-ха-ха! Кстати, брат, продай мне твоего Ермошку: хочу казачка завести.

Николенька поморщился.

- Никак не могу. У Мартыновых не в обычае продавать дворовых.

…а царевич Федор все-то с нищими, со слепыми да с убогими. Нища братия, друга милые, пейте, ешьте, одевайтесь в одеяньице с моего плеча. Грозный царь узнал, прогневался, приказал судить царевича. Сидит царь в палате лазоревой, круг его бояре скурлатые, промеж них палач с топориком. А царевич Федор сундук принес: сундучишка немудрященький, две колоды долбленые. - "Прикажи, государь-батюшка, оценить мои сокровища". Вот открыли сундук, видят сор да дрязг. Захлопнули крышку, опять подняли. Глядь, ан там древа с плодами и листвием, заливаются-поют птицы райские, а в середине стоит церковь с оградою. И загудел на всю палату колокольный звон. Царь с боярами молчат, слушют; они слушали три минуточки: три минуточки, ровно тридцать лет; и согнулись все и состарились, оплешивели, обеззубели, лишь один царевич моложе стал…

Вдохновенное, в рыжих кудрях, рябое лицо Ивана сияло. Ермошка смотрел на него во все глаза.

Я переменил квартиру. Марья Ивановна Верзилина гостеприимно предложила мне поместиться в их домике на Кладбищенской. Кроме меня здесь гостят: корнет Глебов и подпоручик Раевский, по прозвищу Слёток. Сама генеральша с тремя дочерьми в большом доме рядом.

С Мишелем мы встречаемся довольно часто. Он сюда приехал в июне и поселился у майора Чиляева. Очень он бывает мил, когда не острит; последнее обстоятельство тем прискорбней, что Мишель не различает, с кем можно и с кем нельзя шутить. Недавно он при всех сказал Марину:

Куда, седой прелюбодей,
Стремишь ты грешных мыслей беги?:
Кругом с арбузами телеги
И нет порядочных людей.

Марин искусно обратил эту дерзость в шутку, но разговаривать с Мишелем перестал.

К сожалению, Мишель был обокраден в дороге. Пропала и моя посылка от матушки. Деньги мне Мишелем возвращены, но дневник Натуленьки исчез бесследно.

Вчера я весь вечер провел у Найтаки в игрецкой комнате. Здесь были Марин с Арнольдом, Раевский, Монго-Столыпин. За ужином Марин рассказал интересную историю. С фельдмаршалом Паскевичем встречается случайно былой сослуживец, поручик в отставке, бедняк круглый. Паскевич приглашает его к столу. Как старые однополчане, они на "ты". За десертом фельдмаршал говорит поручику: проси что хочешь, все исполню. - Спасибо, дружище, мне ничего не надо; разве подари бутылочки две красного, что пили за обедом.

Разговор ни к селу ни к городу был прерван Раевским. - "Говорят, министр путей сообщения граф Клейнмихель удивляется, почему это часы в разных городах отмечают время по-разному: нельзя ли приказать, чтобы везде был одинаковый час". Арнольд вступился за своего министра: "Вы бы лучше рассказали, как Клейнмихель сумел в один год отстроить Зимний дворец; это поважнее лакейских сплетен". Слёток покраснел и раскрыл было рот, но находчивый Марин поспешил предупредить его. - "A propos о пожаре: Государь дня через два выехал кататься. Вдруг какой-то бородатый мужик в сибирке бросает ему на колени пакет и скрывается. В пакете оказалось двадцать пять тысяч на отстройку дворца".

* * *

Отогнув ворот красной канаусовой рубашки, Мишель присвистнул и пустил вороного во весь опор. То, привставая на стременах, он мчался лихим полетом, то вдруг осаживал храпевшего коня. У городского предместья близ развалившейся сакли спрыгнул, потянулся и снял фуражку.

Тихий, горячий июльский вечер. Дыша всей грудью, смотрел и слушал Мишель.

Скрипит арба; на дворе загорелый кабардинец, весь в лохмотьях, жарит на вертеле шашлык; пахнет чесноком и бараньим салом. Под белой акацией, взмахивая крыльями, шипит привязанный за ногу седой орленок.

- Дайте пройти.

Прямо на Мишеля уверенно шел молодой священник в полинялой рясе; за ним дьячок.

Мишель посторонился и нерешительно двинулся, будто собираясь принять благословение; священник, не заметив его, прошел.

Мишель стоял, покусывая ногти.

- О чем задумался?

Усмехаясь, разглаживает красивые скобки длинных усов Николенька; бешмет светло-серый, черкеска верблюжьего сукна, высокая белая папаха, в чеканном поясе серебряный кинжал.

- Да вот повстречался с попом: дурная примета.

Назад Дальше