Двое (рассказы, эссе, интервью) - Толстая Татьяна Никитична 14 стр.


Мы поселились, слава богу, отдельно, в бывшей квартире Ефима Михайловича, у черта на рогах. Ни метро, ни магазинов. Оба - младшие научные сотрудники, и совместительство запрещено. Так, решила я. Буду работать, сколько хватит сил. А сил было много. Федя, оглядевшись вокруг, прилег на тахту. Пока я писала диссертацию, давала частные уроки, искала дружбы с мясником и директором книжной базы, он лежал на тахте, глядя в окно на пустырь. Когда родился Федя-маленький, муж пересел с тахты в кресло и уткнулся в книгу. Читал все, что попадалось под руку, даже газету, принесенную ветром на наш балкон.

- Послушай: "Женщина, сидя в ванне, провалилась через два этажа вниз, в квартиру холостяка…" А вот еще: "Поступил в продажу крем для лица "Стендаль"". Наверное, для женщин бальзаковского возраста. Смешно?

По воскресеньям Вера Романовна приглашала нас к себе, кормила обедом. Я и сейчас к ней хожу, хотя обедов больше нет. Мебель, телевизор - все здесь тридцатилетней давности, все изначально неудобное, а тогда, в начале шестидесятых, и полированный секретер, и кривоколенный журнальный столик казались восхитительными, доставались по блату. И книги у них были те же, что у всей служилой интеллигенции: Драйзер, "Книга о вкусной и здоровой пище", "Физики шутят". Тогда ученые впервые выехали за границу, некоторые даже с женами. Друзья приходили послушать про заграничные впечатления, благоговейно рассматривали раритеты: картонный кружок под пивную кружку, спичечный коробок с видом Плевны. Завидовали.

Ефима за границу не пустили - по медицинским показаниям. У него нашли плоскостопие, тогда с этим было строго. Вера Романовна купила мужу шагомер, и в плохую погоду вместо прогулки в парке Ефим шагал вокруг обеденного стола, пока жена терла ему сырую морковку.

Забота о муже у моей свекрови выражалась в ежечасной самоотверженной суете. Она не давала ему есть мучное и выключала телевизор. На его месте я бы осатанела и хлопнула ее по голове журналом "Наука и жизнь". А Ефиму это жужжание нравилось.

- Фимочка, у тебя покраснел левый глаз. Ляг на диван и подремли.

- Ефим, пять минут второго, а свекла не съедена. Тебе велено обедать строго по часам.

- Ты ночью чихнул. Не возражай, я слышала. Пожалуйста, позвони и отмени зачет.

Он спал у себя в кабинете, а она в маленькой комнате, пропахшей сладкими духами. Там, на пыльных полочках, лежала чем-то дорогая ей ерунда: пластмассовая рыбка, сувенирные лапти размером в пятак, коробочка из ракушек "До встречи в Сочи". Мой жизненный опыт был невелик, но его хватило, чтобы понять: Вера Романовна не любила Ефима Михайловича и свою нелюбовь заглушала изнурительной опекой. Для его же блага.

Однажды я зашла к Вере Романовне, чтобы забрать белье в прачечную, и она завела знакомую песню: "Федя в вас влюблен, как мальчишка". Слушать это было тошно, потому что о моем разрыве с ее сыном знали все, только она не догадывалась.

- Вера Романовна, расскажите о своих мужьях. Что, как. И главное, почему.

Она засмеялась, а потом затуманилась.

- Федин отец был главным инженером, а я лаборанткой. Представьте себе: блокада, у меня в Ленинграде - никого, родители погибли. Я без него пропала бы. Он меня на самолете вывез, спас. А потом родился Феденька.

- А что же ваш главный инженер на вас не женился?

- Я его ни в чем не виню: у него была жена, дети.

- Вы его любили?

- Не знаю… Он ухаживал, дачу нам снимал.

- А второй муж?

- Алексей Алексеевич увидел меня уже после войны, на улице. Увидел - и все, пропал. Он меня встречал и провожал, бросал букеты в окно.

- Ну, а вы?

- Я, по правде говоря, водила его за нос. "Потом, не сейчас, у меня ребенок маленький". Он был на все согласен, на коленях стоял… Мы сошлись в конце концов. Он был замечательный человек, умный, щедрый, но я не могла с ним. Ну… Вы взрослая женщина, понимаете. Он уехал работать на Кавказ и там погиб. Подробностей не знаю.

Надевая пальто в ее прихожей, я всегда находила в кармане деньги. "Берите, берите. Только Ефиму не показывайте. Рассердится". Перед Новым годом она позвонила нам: "Ефим Михайлович в больнице. Врачи говорят, что надежды нет". Ей поставили кровать в его палате, и два месяца она не выходила из больницы. Когда все кончилось, я не узнала ее. Старуха с седыми патлами и впалыми щеками. Она улыбнулась мне сквозь слезы: "Что, больше не похожа на Любовь Орлову?"

Наш развод с Федей совпал с годовщиной смерти Ефима Михайловича. Вера Романовна уже примирилась с одиночеством и новость встретила спокойно.

- Я так и знала, что этим все кончится. Вы - умная, яркая женщина, а Федя - обыкновенный. Но вы меня не бросите? Внуку не запретите со мной общаться?

- Вера Романовна! Я вас очень люблю, а Федя найдет себе другую жену, и у него будет счастливая семья.

- Счастливых семей нет, - сказала она с надеждой, и это простодушное желание, чтобы не было счастливых, тронуло меня.

Каждый день я еду на работу мимо дома, где когда-то по воскресеньям нас с Федей кормили обедом. Вера Романовна уже не выходит на улицу, но в хорошую погоду сидит на балконе с веером - мне видно из троллейбуса. Иногда я ей звоню и спрашиваю, не нужна ли помощь.

- Спасибо, милая, пока справляюсь. Читаю с трудом, увы. Не знаете, есть ли такие лупы, чтобы на всю страницу сразу? И еще, если не забудете, напомните, пожалуйста, нашему общему знакомому, что у него есть мать.

1999 год

Татьяна Никитична Толстая

Золотая середина

интервью журналу "Итоги"

- Как вы относитесь к сегодняшнему состоянию культуры в России? Чем она, к примеру, отличается от культурной ситуации десятилетней давности, когда Вы и некоторые другие писатели "новой волны" оказались на вершине читательского признания?

- Безусловно, для меня то время, начало перестройки, было куда более приятным. И не только из-за читательского признания - хотя я бесконечно благодарна всем моим читателям, многие из которых меня и сейчас не забыли, но оттого, что это было время надежд, а жить в состоянии осуществляемой надежды - упоительно. Свободы становилось все больше и больше, голубые культурные мечты вскружили наши глупые интеллигентные головки… ну а потом - все. Как и полагается - суровый рассвет, головная боль и пустые бутылки. Наверное, это естественно, но новое качество жизни на поэзию меня не вдохновляет. Это, впрочем, совсем не значит, что мне хочется, чтобы все стало как позавчера: сонные, тихие коммунистические будни, окутанные тополиным пухом.

- Читая сейчас ваши рассказы, странным образом испытываешь чувство ностальгии именно о том, сонном и тихом времени. Вы поэтизируете его, а не обличаете.

- Ну да. Но это разные жанры: так называемая "жизнь" и так называемая "литература". Если бы я вдруг проснулась, а все как раньше: Зыкина поет о широких раздольях, очередь за плавлеными сырками, Набоков спрятан в шкафу во второй ряд, - нет, лучше сразу камень на шею и в Яузу. Нет, для меня единственный способ совладать с унынием любой действительности опоэтизировать ее. Я это люблю и, смею надеяться, умею делать. А поэтизировать бодрую, конструктивную пошлость мне не с руки. Мне ближе Гюбер Робер, французский художник, - певец искусственных руин, поросших мхом. Или ближе к русской жизни - то, что называется "поэзией умирающих усадеб". Чтоб было все слегка кривое и поросшее лопухом. Вы видели на рынках - у южан фрукты расположены красиво, продуманно, ковром: тут пирамидкой, там полосками, завитками, - залюбуешься, но покупать неинтересно, даже жалко нарушить орнамент. А у подмосковных бабок все как попало, навалом, в ведрах, кучами, в пылище. И так всюду, у всех! А я это обожаю, это уникальный антиэстетизм. Как же его не воспеть! Как не привнести лирику в мусор! Плюнуть и презреть - проще всего, это неинтересно. Я уж не говорю о разговорах с этими бабками. Купишь редьку - и если хоть чуть-чуть отклонишься от скупых формул: "почем?" и "давайте", спросишь, например, какая редька лучше, длинная или круглая? - все, ты уже вовлечен в разговор, бабка тебе расскажет и про внука, и про дочь, и за что и на сколько сел зять, и давно ли у нее болит вот тут, и чем лечит. Такого нигде в мире не может быть.

- Особенно в Америке.

- Да, там на рынке не разговоришься. Я пробовала. Между прочим, там при дороге, как у нас, бывают крошечные прилавки с овощами - кабачки, картошка, лук, яблоки, кошмарные букеты цветов. Автомобилисты останавливаются на обочине и покупают. Так вот, сколько раз я проверяла, меня это специально интересовало, - никаких разговоров на частные темы, только по делу. Да и вообще там, например, на людей глядеть не принято. Сейчас в Нью-Йорке приняли закон, по которому женщины имеют право ездить в метро голыми по пояс. А смотреть на них не рекомендуется, это уже будет квалифицировано как sexual harassment, сексуальное домогательство, а в это понятие включен и непрошеный взгляд. Каждый хочет жить в собственном коконе, и это право защищено многочисленными законами. Оно, может быть, и хорошо, но в результате ненормально большое число американцев чувствуют себя одинокими, ненужными, несчастными. А в американской культуре принято быть счастливым. Человек думает: счастье - это норма, а я несчастен, значит, со мной что-то не в порядке. И идет к врачу. Кто счастлив - так это врач, околофрейдистский шарлатан, каких сейчас очень много. Жертву он отпустит нескоро. Вот случай, описанный в прессе: очень толстая женщина все пыталась выйти замуж, а где познакомишься с женихом? Вот она ходила по ночным кабакам, пьянствовала, заводила интрижки, но все впустую. Пошла к психологу. (У нас бы она пошла к подруге, и подруга ей, наверное, сказала бы: а на что ты, милая моя, с такой фигурой рассчитываешь? Кончай пьянство, садись на диету, не шатайся по злачным местам: мужья там не водятся…) Психолог обрадовался: ваш случай очень серьезный, вы подсознательно ищете в мужчинах образ доминантного отца, у вас с младенчества психологическая травма, поэтому пока вы не вспомните, как и когда ваш покойный отец вас домогался, вы не похудеете… Четырнадцать лет шла промывка мозгов! Толстуха "вспомнила", как отец ее сажал к себе на колени в годовалом возрасте - вот и домогательство! Потом еще, потом еще. Теперь она все такая же толстая, такая же несчастная в любви, но врач, говорит, ей помог: открыл глаза на папеньку, и ее теперь меньше тянет в бары…

- А что вы скажете о своих студентах? Они такие же доверчивые и наивные?

- Кто как. Они молодые, и в этом есть и плюсы и минусы: они еще не вполне индоктринированы современной американской мифологией, и в то же время совсем неопытны и часто малообразованны. Я преподаю им creative writing, то есть учу их, как писать художественную прозу, а точнее, как не писать, потому что научить писать невозможно. Это что-то вроде семинара: по пятнадцать человек в группе, они пишут короткие рассказы, и мы их коллективно обсуждаем. Это очень интересно, но очень трудно, в основном потому, что многие приходят из обычных государственных школ, где их не учат грамматике, так что они не знают разницы между глаголом и существительным а в английском это особенно важно, - а многие не слыхали о том, что такое местоимение. Другие, наоборот, все прекрасно знают, так что уровень очень неровный. И я должна, не обижая безграмотных - ведь они в этом не виноваты и не раздражая продвинутых, суметь понятно и доходчиво все объяснить за час двадцать.

- Вы, русский писатель, преподаете писательское мастерство американцам на английском языке. Не правда ли, в этом есть что-то парадоксальное?

- На приличном английском, между прочим! Я сама себя иногда спрашиваю: что это я делаю? Не с ума ли я сошла? Ну а что я еще могу там преподавать?

- Ну, например, о русской литературе рассказывать…

- Был у меня курс русской литературы. С этого года отменен: слишком мало желающих. Интерес к нашей культуре упал до предела. Да и в моем колледже русской кафедры нет. А те, кто ко мне ходили, о России практически не слышали. Все приходится начинать с нуля. У большинства дикие, анекдотические представления: Сибирь, медведь, Достоевский, и все на каторге сидят. Те, кто слыхал о войне, думают, что СССР воевал на стороне Германии. О Первой мировой войне никто не слыхал. А те редкие студенты, кто все же успел поинтересоваться русской литературой раньше, уверены, что книги разрешено писать только членам партии. Прежде чем говорить о русской литературе, нужно, конечно, давать обзорный курс по русской культуре, и отдельно по советской. Мы, русские, сами виноваты: задурили всему миру голову нытьем и жалобами. "Замело тебя снегом, Россия!" - ведь только ностальгирующему эмигранту понятно, что это метафора, а американец думает, что Москва - это большой сугроб. Когда в городе Саратоге выпадает снег и я приезжаю на работу, я с привычным раздражением думаю: сколько сегодня человек, - семь или двенадцать - заботливо спросят меня: "Вот теперь, Татьяна, ты чувствуешь себя как дома, да?"

- А как вы себя чувствуете дома? Какой у вас образ жизни?

- Хаотический. У меня и дома хаос - немудрено, я же по полгода, по году отсутствую, потом, приехав, все начинаю перекладывать с места на место, не успеваю и бросаю на полдороге; и в компьютере хаос. Материальные предметы меня не любят: только все расставишь по местам, смотришь - одежда выходит из шкафа и ложится на спинку стула, книги сами сходят с полок и залезают под кровать, на обеденный стол… В компьютере текст вот сейчас был здесь - ан нету. Ушел в другое место. Зато в голове хаоса нет, и в текстах нет.

- Кстати, о текстах. Вы давным-давно ничего не публикуете, кроме рецензий в "Нью-Йорк ревью оф букс". Вас не беспокоит мысль, что вас забудут в России?

- Ну, писать наскоро ради того, чтобы напоминать о себе: ку-ку, я тут… Нет. Я медленно пишу, рада бы побыстрее, но не умею. И преподавание отнимает время: три дня в неделю преподаю, четыре - читаю рассказы студентов, чтобы потом обсуждать с ними.

- А было время, когда обсуждали ваши рассказы. Писали о них диссертации в разных странах.

- А они и сейчас пишутся. Мои рассказы входят в программы десятков колледжей, конференции "по мне" устраиваются, книги пишутся. Все метафоры, метонимии подсчитали, в графы занесли, распечатали, мне дико на это смотреть: я же, подобно мольеровскому герою, не знаю, что пишу метафорами… Присылают вопросники: "скажите, каким приемом вы пользуетесь, чтобы ввести в текст чувство юмора?"… Приписывают мне влияние авторов, которых я не читала, а когда я возражаю: "раз не читала, мол, то откуда же, бога ради, влияние-то?" - мне снисходительно говорят: "а это и не нужно, наука доказала, что не нужно… Вообще автора не существует, вот и Деррида пишет…" - "Но раз автора не существует, то, может, и Деррида не существует?" - "Ан нет, Деррида-то существует, а больше никто…" Слависты, естественно, не любят, когда автор придет на конференцию "по себе", сядет и смотрит, как василиск, а потом еще замечания делает.

- А как вы относитесь к знаковым фигурам новой литературы - к Сорокину, например, или к Галковскому?

- Оба они, на мой взгляд - неслыханно талантливые люди, с креном в гениальность. Беда только в том, что сорокинские вещи я никогда не могу дочитать до конца: скучновато. Замечательно сделано, спасибо, но мне пора. У Галковского другое: упоительная стилистика, и читать не скучно, но морально он совершеннейший таракан.

- В каком смысле?

- Быстрый, мелкий, суетливый, неприятный, умный и бессовестный. И он сразу всюду. Его необъятный "Бесконечный тупик" - какое-то барочное палаццо из мусора. Впрочем, за эстетические достижения я бы ему дала "Букера", если бы меня спросили. Отчего это, кстати, меня никто не спросит? Не все же награждать "Букером" за доброе и вечное.

- Стало быть, вы отстаиваете категорию морали в литературе?

- Не я отстаиваю, категории существуют помимо наших желаний. На этой категории можно ничего не строить: Сорокин вот не строит, так и спроса с него нет. А Галковский весь свой текст строит на том, что все-все, кроме него - гады, а он - майский ландыш. Эстетически это красиво, морально тошнотворно. А у писателей-"моралистов" другая беда: сеют доброе, а растет такой сахар сиропыч, что ноги вязнут, как в клею.

- Так в чем же выход?

- Наверно, в "золотой середине"! Только ее еще найти нужно…

1997 год

Что в имени тебе моем?

- Василий Иваныч!.. Бангладеш образовался!

- Главное, не расчесывай, Петька!

Анекдот

Вопреки совету Василия Иваныча, хочется расчесать, ибо зудит. Образовался…. а кто, собственно, образовался? Как ЭТО звучит по-английски, знаю: Commonwealth, а как по-русски - нет. Ужас какой! Не знаю, как Родина зовется. Звоню на "Голос Америки": "Здрасте, извините пожалуйста, вы не помните, как теперь называется наша страна?" Слышно, как думают. "Содружество…. Содружество… Володя! Воло-о-одь!.. Как Советский Союз называется?.. Содружество… Независимых… Государств". - "Точно?" - "Вроде точно".

Назад Дальше