Том 3. Рассказы 1917 1930. Стихотворения - Александр Грин 2 стр.


Болезненно страстно хотела она узнать, что случилось, а каждый номер приносил ей новое и новое разочарование. И что главное – в одиноких мечтах ее, в заученном наизусть романе Араминта постепенно превратилась в нее, Дзету, а Эмиль – в того, который год назад стал для ее сердца далекой обетованной страной. Случайный городской гость пробыл несколько дней в пустыне, и Спуль не знал, что притихшая и больная девушка год назад смеялась, крепко целуясь в береговом кустарнике с широкоплечим молодым человеком, модная бородка которого, мягкие усы и быстрые ореховые глаза застряли неподалеку от Хоха (деревня Спуля) благодаря поломке пароходного колеса. Он сказал Дзете, что любит полевые цветы и скоро вернется к ним. И…

– "Продолжение следует", – невольно пронеслись перед ее глазами знакомые буквы.

"Как его зовут? Акаст. Милый Акаст… милый обманщик".

Она вытерла мигающие глаза и снова спросила:

– Отец, какое же твое мнение?

Спуль раздувал очаг.

– Я думаю, что его… ф-ф-ф-фух! щепки сырые… что его сиятельство граф, видишь ли, – ф-ф-фух! – отдал распоряжение… Сварить тебе рыбки, Дзета? Ну, затрещало.

– Какое распоряжение?

– А чтобы… этого… его не пропечатывали.

– Ну вот! – Она стала смотреть на огонь. – Если он терпел и знал, что о нем все до сих пор написано… Не понимаю. Зачем запрещать теперь?

Меж ними возгорелся легкий спор. Старик доказывал, что высокопоставленные люди имеют свои резоны – публиковать или не публиковать их приключения; а Дзета утверждала, что здесь замешана какая-то неизвестная дама, которая влюблена в Эмиля и которой, мстительных ради целей, хочется, чтобы бедная Араминта пребывала в неизвестности относительно судьбы своего возлюбленного.

– Если бы поговорить с тем человеком, который писал это! – сказала, вздыхая, девушка. – "Дон-Эстебан" – сказано там. Роман Дон-Эстебана. Писатели, наверное, все знают… Уж я бы у него выспросила.

– Хочешь посмотреть "Звезду"? – спросил Спуль, кончив есть.

Он примостился уже было на краю кровати с журналом в руках, но Дзета нерешительно покачала головой:

– Я не буду смотреть картинки. Отец, – робко прибавила она, помолчав, – если хочешь, почитай мне конец… там, где остановились.

– Опять? Вчера ведь читали, Дзета.

– Ну что ж… жалко тебе?

Спуль взял с полки старый, замызганный номерок и, смотря поверх страницы, – так как наизусть знал развернутое, – отбарабанил далеко не нежным голосом:

"Араминта, обливаясь слезами, обняла Эмиля за шею, и ее прекрасное лицо наполнило сердце героя состраданием и любовью.

– Не плачь, бесценная возлюбленная, – сказал Эмиль, – беру в свидетели небо и землю, что вернусь к радостям семейной жизни с тобой. Мне надо только преодолеть коварный замысел дяди, вручившего жестокому атаману Грому завещание моего отца. Не беспокойся, дорогая. Я вернусь, и мы будем счастливы".

"Продолжение следует", – хмуро закончил старик.

– Дзета!

Девушка лежала навзничь, уткнув лицо в мокрые от слез ладони. Она не откликнулась. Скоро дыхание ее стало ровнее, тише, и сон, вызванный непосильным волнением, положил свою теплую руку на ее маленькую горячую голову.

II

После рассказанного в течение добрых десяти дней, на протяжении тысячи верст, одинокая старческая фигура – с платком вокруг черной от солнца шеи, в высоких сапогах, в страшной трубообразной шляпе и красной шерстяной блузе, – совершала, не останавливаясь, перемещение от одной точки земного шара к другой, пока не появилась на площади Амбазур.

Сначала фигура сидела на одном из звеньев длинного речного плота, затем путешествовала верст пятьдесят от берега к берегу другой реки, где села на пароход, а с парохода, дней пять спустя, в шумный вагон, который к вечеру десятого дня доставил благополучно фигуру на упомянутую блестящую площадь.

Было без четверти пять, когда в передней "Звезды" раздался неуверенный короткий звонок, и редакционный сторож, злобно открыв дверь, увидел живописную фигуру Спуля, благоговейно созерцающего эмалевую дощечку, где строгими черными буквами возвещалось, что секретарь "Звезды" сидит за своей конторкой ровно от трех до пяти – ни секунды более или менее.

– Подписка внизу, – отрывисто, подражая редактору, заявил сторож, – да затворяй двери, дед!

– Послушай-ка, паренек, – таинственно зашептал Спуль, продвигаясь в переднюю, – я, видишь ты, дальний… Мне, видишь, нужно поговорить с вашими. А прежде скажи: здесь находится господин писатель Дон-Эстебан?

– Вот, надо быть, к вам пришел, – сказал сторож, приотворяя дверь в комнату секретаря. – Я, хоть убей, не понимаю этого человека.

Секретарь "Звезды", желчный толстенький господин, измученный флюсом и корректурой, выскочил на каблуках к Спулю.

– От кого? – процедил он сквозь карандаш, зажатый в зубах, тонким, словно оскорбленным, голосом. – Стихи? Проза? Рисунки?

– Как бы мне, – запинаясь, проговорил старик, – потолковать малость с господином Дон-Эстебаном?

– А! Фельетонист?

– Может быть… может быть, – кивнул Спуль, уступчиво улыбаясь, – не знаю я этого. Может, он ваш директор, может, и побольше того.

– В трактире, – сердито сказал секретарь, прыгнул за дверь, подержался с той стороны за дверную ручку, снова приоткрыл дверь, высунул голову и крикливо адресовал: – "Голубиная почта"! Трактир на той стороне площади! Вот где ваш Дон-Эстебан!

Старик печально надел шляпу. Он не понимал ничего: ни ободранности темной, грязной редакции, где, однако, знают о жизни герцогов и князей больше, чем их прислуга; ни того, почему надо идти в трактир; ни раздражительности толстенького господина. У Спуля был такой обескураженный вид, что сторож пояснил ему, наконец, в чем дело.

– Зайди в "Голубиную почту", дед, – жалостливо сказал он, – там спроси: где тут сидит Акаст? Потому что, видишь, пишет-то он под именем одним, а настоящее его имя Акаст. Вот он Дон-Эстебан и есть.

С холодом и тяжестью недоверия к своему положению Спуль переступил порог "Голубиной почты". Здесь его не мучили; слуга, услышав: "Дон-Эстебан", вытащил палец из соусника и ткнул им в направлении большого стола, за которым сидело и возлежало человек шесть в позах более свободных, чем пьяных. Малое количество бутылок указывало, что головы пока на местах.

– Кто из вас, добрые господа… – начал Спуль, но сбился. – Не тут ли… Который здесь господин писатель Дон-Эстебан?

– Я, – сказал высокий в накидке и серой широкополой шляпе. – Откуда ты, одетый в первобытные одежды, странник Киферии? Кто указал тебе путь в жилище богов? Бессмертных ты или смертных дел древний глашатай? Сядь и скажи, Гекуба, что тебе в моем имени?

– Господин, – сказал Спуль, – послушайте-ка меня… Уж, право, не знаю, как это вам все объяснить, в точку-то самую, а только, изволите видеть, без вас в этом деле, вижу, не обойтись.

И вот, путаясь и волнуясь, поощряемый сначала возгласами и смехом, а затем общим молчанием, рыбак рассказал Акасту, как в глухом, пустынном уголке дикой реки читалась с трепетным напряжением, со страхом и радостью, с опасениями и облегчениями история любви блистательного графа Эмиля и Араминты, дочери угольщика.

– Дзета-то, дочка моя, – говорил Спуль, – хлопочет об них незнамо как, прямо так и скажу: надрывается Дзета. А тут и застопорило, да целых полгода… этого… никаких известий. Здоровому, так скажем, каприз, потому его сиятельство может ведь свои резоны иметь… а больному – горе; только ей, бедняге, Дзете-то, и радости было, что мечтала, будто граф женится на той барышне. И выходит теперь одно-единственное мучение… как принесу это, "Звезду", ну, вроде ребенка моя Дзета: "Опять, – говорит, – нет ничего". Читай ей вот опять про старое, где прощались. Меня измаяла, и сама извелась; да не встает; хоть бы гуляла или что: слаба, видишь… Ну, я и поехал. Чего там? Сердце-то ведь того… Думаю, разузнаю у вас. Так что на вас вся надежда…

Старик замолчал; Акаст, опустив глаза, водил пальцем по скатерти.

– Вот тебе и макулатура, Акаст, – серьезно сказал сутулый человек в синих очках. – Что ты об этом думаешь?

Акаст поднял голову.

– Вы приехали как раз вовремя, Спуль, – сказал он, протягивая рыбаку полный стакан. – Теперь все известно. Эмиль… впрочем, придите сюда завтра к этому же времени. Дела графа блестящи.

– Ну-те?! – повеселел Спуль. – Значит, благополучно?

– Просто прекрасно. Лучше нельзя.

– И пропечатано?

– Конечно. Завтра я дам вам конец романа, и вы отвезете его домой.

Спуль встал.

– Так я рад, что и сидеть никак не могу, – засуетился он, ища шляпу. – Я и то думал: где же и знать, как не здесь? Я ведь грамотный. "Идти уж, – думаю, – так уж по самой по первой линии! По прямой то есть! Приду". Кончину и причину, значит, представите? Ангел вы, господин Дон-Эстебан… ну – запрыгал старик!

Он вышел, то оборачиваясь и пятясь, чтобы еще раз отвесить поклон, то спотыкаясь о тесно расставленные стулья.

– За здоровье Дзеты! – сказал Акаст, поднимая стакан.

III

Стемнело, когда "Дон-Эстебан", присев дома к столу, вспомнил остановку буксирного парохода, на котором, спасаясь от полуголодной жизни провинциального репортера, перекочевывал бесплатно к центрам цивилизации. Вспомнил он веселую Дзету – знакомство с ней у плотов, где девушка полоскала белье, и ее доверчивые слова: "Раз вы говорите, что приедете, – чего же еще?" Затем Акаст вспомнил "Эмиля и Араминту" – роман, шитый белыми нитками, ради нужды, и властно оборванный издателем, сказавшим однажды: "Довольно. Строчек вы выгоняете много, а конца не предвидится". Погрустив обо всем этом, мысленно улыбнувшись больной Дзете и думая о читательской ее душе с тем пристальным, глубоким вниманием, какое сопутствует серьезным решениям, – Акаст взял перо, бумагу, старательно превратил белые листы в строчки, украшающие судьбу влюбленных помпезной свадьбой, стряхнул с колена изрядную кучу папиросного пепла и, зайдя в типографию, сказал метранпажу:

– Дорогой генерал свинца, наберите это к утру.

– Редакционно?

– Ну… между нами. Кстати, я вам обещал два литра коньяку. Коньяк у меня. Вы всегда сможете его получить. Эта рукопись мне нужна самому – в наборе. Поняли?

– Ничего не понял. Коньяк есть – вот это я понял. Хорошо, будьте покойны!

После этого прошло десять дней, в течение которых одинокая старческая фигура с драгоценным печатным оттиском в зашитом кармане и с письмом в сапоге перемещалась с одной точки земного шара к другой, пока не постучалась у дверей старого маленького дома деревни Хох.

– Ну, тетка, – сказал Спуль старухе-соседке, в его отсутствие ходившей за больной, – ступай-ка пока. Потом поболтаем. Дзета! Дело-то ведь выгорело! Прочти-ка это письмо! Сам Дон-Эстебан написал тебе! "Я, – говорит, – уважаю читателей!" Вот как!

Говоря это, он трудился над распарыванием кармана. Меж тем изумленная и счастливая девушка, едва переводя дух, прочла:

"Дорогая Дзета! Я очень виноват, но дела с графом Эмилем страшно мешали мне приехать или хотя написать. Прости. Знай, что я тот самый писатель, чей роман о незаслуженно страдавшей Араминте ты читала с таким увлечением и который ты дочитаешь теперь, потому что я передал твоему отцу продолжение и окончание. Я скоро приеду; лучшей жены для писателя, чем ты, нигде не найти. Крепко целую. Твой – виноватый – Акаст".

– Что там в письме, Дзета? – спросил старик, разглаживая сверстанный оттиск.

– Что там? – сказала девушка. – Самое простое письмо. Здравствуйте да прощайте, так, ничего… вежливо. Знаешь, я хочу есть. Дай-ка мне молока и хлеба… Нет, ты отрежь потолще. Теперь читай… ну же!

Пока Спуль читал, девушка боролась с волнением и, окончательно, наконец, победив его, громко, довольная, засмеялась, когда, воодушевляясь и притоптывая ногой, Спуль проголосил последние строки:

"…их свадебное путешествие длилось два месяца, после чего граф Эмиль и его молодая жена поселились в замке Арктур, на берегу моря, вспоминая в счастливые эти дни все приключения и опасности, испытанные Эмилем среди шайки бандитов, потерпевших заслуженное и грозное наказание".

Нож и карандаш

I

Если бы он не заболел, – сказал капитан Стоп шкиперу Гарвею, – клянусь своими усами, я выбросил бы его в этом порту. Но это его последний рейс, будьте покойны. Такого юнги я не пожелал бы злейшему своему врагу.

– Вы правы, – согласился Гарвей.

– Вчера, после восьми, когда я сменился с вахты, – продолжал капитан, – прихожу я к себе в каюту, а навстречу мне он: выскочил из дверей и хотел уже задать стрекача. Я поймал его и хорошо вздул, потому что, изволите видеть, за пазухой у него торчала украденная у меня бумага. Негодяй повадился воровать ее для своих проклятых рисунков. Помните, как в прошлом месяце пришлось заново перекрасить кубрик? Все стены были сплошь разрисованы углем да растопленным варом!

– Что говорить! – сказал шкипер. – Я сам застал его на вахте с карандашом и, должно быть, вашей бумагой. Слюнит и марает у фонаря. Кроме того он слабосилен и неповоротлив.

– Жаль, что его сегодня скрутила болотная лихорадка! Я с удовольствием прогнал бы его: не пожалел бы дать свои деньги на проезд домой.

Разговор этот происходил на палубе шхуны "Нерей", Давид (предметом разговора был недавно поступивший юнга Давид О'Мультан) – заслужил немилость капитана непомерной страстью к рисованию. Он рисовал все, что попадалось на глаза и на чем угодно: оберточной бумаге, досках, папиросных коробках… В портах он рисовал улицы, сцены портовой жизни, дома, корабли и экипажи; в местах же необитаемых – странные фантазии, в которых девственные леса, птицы, бабочки-раковины сплетались в грациозно сделанные арабески: узор и картина – вместе. Все матросы "Нерея" были изображены им. Нарисовал он и капитана, но Стоп, увидев рисунок, был поражен весьма нелестным сходством рисунка с собой и порвал его на клочки.

Когда О'Мультана отпускали на берег он всегда опаздывал к назначенному сроку возвращения, приходя с дюжинами различных картинок. Рассеянный, задумчивый Давид вообще не годился для напряженной морской работы и сурового корабельного дела. Каждый день он попадался в какой-нибудь оплошности, за что его жестоко били и оглушали лексиконом притонов.

– Словом, – заключил капитан, – мямля этот мне не подходит. На корабле малярам делать пока у меня нечего, ватер-вейс покрасить могу и я.

– А что теперь с ним? – спросил Гарвей. – Лучше ему?

– Не знаю. Боцман дал ему хины и лимонаду. Мы здесь простоим неделю, за это время он встанет, и я наконец уволю его. Баста!

"Нерей" стоял в маленьком попутном порту Лиссе, на рейде, в четверти мили от гавани.

– Ну, а как ваши дела, Стоп? – спросил Гарвей.

– Дела плохи, – мрачно заявил капитан. – На шерсти я потерял восемь тысяч, на джуте одиннадцать, а между тем за долги грозят описать судно. Вы знаете, что в моем сундуке лежат пятьдесят тысяч золотом, которые я должен передать здешнему купцу Сарториусу. Деньги эти получены за его опиум, проданный мною в Мальбурге. На днях Сарториус приедет за деньгами… Так вот, Гарвей, дела мои так плохи, что, не будь я честным моряком Стопом, я с удовольствием прикарманил бы эти деньги и глазом бы не моргнул.

Моряки разговаривали довольно громко, сидя на корме, под тентом, за столом, украшенным тремя пустыми и тремя полными бутылками весьма действенного вина. Невдалеке у штирбота два матроса чинили ванты. Ветер дул в их сторону. При последних словах капитана один из них, некто Грикатус, человек сорока лет, с черными маленькими усами, вздернутым носом и глубоко запавшими темными глазами, сказал Твисту, товарищу:

– Слышь, Твист, что капитан сказал?

– Что-то о деньгах…

– Ну да… "У меня, – говорит, – чужих денег пятьдесят тысяч". Украсть бы их!..

– Похоже на то, – пробормотал Твист, – верно… кажется, он так и сказал. Выпивши, значит, болтает.

– Ну, вот что, – сказал между тем Стоп Гарвею, – месяц мы не видели берега, и сегодня следует погулять. Я отпущу всех до утра: сторожить останутся старик Пек, да… этот Давид. И мы с вами проведем сутки на берегу. Кстати, зайдем в здешний клуб, попробовать счастья в игре.

– Ладно, – сказал шкипер.

Капитан свистнул вахтенного, освободил его, отдал распоряжения, и через час команда "Нерея" во главе с капитаном, все одетые по-праздничному, выбритая и жадная, схлынула с двух шлюпок на Лисе разорять прекрасные заведения.

На "Нерее" осталось двое: преданный капитану старик матрос Пек и больной Давид.

Назад Дальше