Взгляды всех обратились к столу, где молодой человек с бледным лицом, стройный, красивый, хорошо одетый, с яростью, но сохраняя достоинство в движениях и в выражении лица, рвался из рук двух сильных крупье, схвативших его за кисти, – одна разжалась, и на стол, сверкая, вместе с золотом просыпалась колода карт. Крупье поспешно собрали ее.
Подобные происшествия отличаются тем, что для освещения их случай посылает обыкновенно человека, обладающего даром слова. Такой человек уже был тут, он стоял, ждал и выполнил свое предназначение коротким рассказом:
– Как только он сел, я почувствовал содрогание, – предчувствие охватило меня. Действительно, менее чем в полчаса мне пришлось расстаться с двадцатью тысячами долларов, ни разу не взяв при этом. Не менее, если не более, пострадали Грант, Аймер, Грантом. Еще ранее удалился Джекобе, присвистнув, с бледным лицом. Короче говоря, молодой человек держал банк, всех бил и никому не давал. Я не помню такого счастья. Он приготовлялся тасовать третью талию, но так неловко подменил колоду, что был немедленно схвачен. Теперь я, Грант, Аймер, Грантом и Джекобе отправимся в кабинет директора клуба получить проигранное обратно.
И он ушел, Грант, Аймер, Грантом и Джекобе последовали за ним, сопровождаемые толпой дам, улыбающихся, воздушных, прекрасных – и совершенно невозможных в игре, так как они сварливы и жадны.
II
Дела подобного рода разбирались в "Санта Лючия" без свидетелей; оттуда иногда доносились вопли и проклятия избиваемых артистов темной игры; и ничто не указывало на тихий исход казуса; однако арестованный молодой человек, будучи введен в кабинет, потребовал во имя истины, которую он решился открыть, – совершенного удаления всех посторонних, а также жертв своих замечательных упражнений.
Лакеи, уже засучившие рукава, вышли, покашливая неодобрительно; двери были плотно закрыты, преступная колода водружена на столе, и воинственно дышащие четыре директора, один другого мясистее, апоплексичнее и массивнее, стали вокруг изобличенного непроницаемым ромбом.
Лицо уличенного нервно подергивалось; но ни стыда, ни растерянности, ни малодушия не было заметно в полных решительного волнения прекрасных чертах его; ничто в нем не указывало мошенника, напротив, казалось, этому лицу суждены великие дела и ослепительная судьба.
– Я сказал, что дам объяснения, и даю их, – заговорил он высокомерно, – я скажу, – что, но оставлю при себе – как. Меня зовут Иоаким Гнейс. Мой дедушка был игрок, мать и отец – тоже. С одиннадцати лет мною овладела идея беспроигрышной колоды. Она обратилась в страсть, в манию, в помешательство. Я изучил все шулерские приемы и все системы, составители которых с радугой в голове не знают, где приклонить голову. Но я хотел честной игры.
Постоянное размышление об одном и том же с настойчивостью исключительной привело к тому, что я мог уже обходиться для своих опытов без карт. На улице, дома, в лесу или вагоне – меня окружали все пятьдесят две карты хороводом условных призраков, которые я переставлял и соединял в уме как хотел.
Так прошло восемь лет. Чувствуя приближение кризиса – решения невероятной задачи, преследуемой мной, я удалился в заброшенный дом, где почти без сна и еды семь дней созерцал движение знаков карт. Как Бах увидел свое произведение, заснув в церкви, собранием архитектурных форм несравненной красоты и точности, так вдруг увидел я свою комбинацию. Это произошло внезапно. В бесплотной толпе карт, окружавшей меня, пять карт выделились, сгруппировались особым образом и поместились в остальной колоде таким образом, что сомнений более не было. Я нашел.
Суть моего изобретения такова. Вот моя колода карт – без крапа, без фальсификации; одним словом – колода честных людей. Я примешиваю ее к талии. После этого тысяча человек могут тасовать талию и снимать как хотят, – я даже не трону ее. Но у меня всегда при сдаче будет очков больше, чем у остальных игроков.
Что же я делаю для этого?
Я беру из этой колоды шесть карт; каких – я не скажу вам. Пять я смешиваю в известной последовательности, вкладывая в любое место колоды. Шестую карту кладу предпоследней снизу. Затем эта колода, в числе произвольного количества колод, может быть растасована как угодно – я всегда выиграю. Меня погубила неловкость. Но шулером назвать меня вы не можете.
III
Пораженные директоры, с целью проверить слова Гнейса, пригласили экспертов, опытных игроков во все игры, людей, судьба которых переливала всеми цветами спектра звезды, именуемой – Счастье Игрока. Десять раз перемешивали они колоду, сложенную тайно от них по своему способу Гнейсом, и не случалось ни разу, чтобы карты, выпавшие ему на сдаче, проиграли. У него всегда было больше очков.
Взгляд презрительного, глубокого сожаления, брошенный на молодого изобретателя игроком Бутсом, заставил Гнейса вспыхнуть и побледнеть. Он встал, Бутс вежливо удержал его.
– Ум направленный к пошлости, – кратко сказал он, – талант хама, гений идиотизма. Вы…
Но Гнейс бросился на него. Схватка, предупрежденная присутствующими, еще горела в лицах противников. Гнейс тяжело дышал, Бутс пристально смотрел на него, сжав свои старые, тонкие губы.
– Я с намерением оскорбил вас, – холодно сказал он. – В вашем лице я встречаю гнусный маразм, отсутствие воображения и плоский расчет. Игра прекрасна только тогда, когда она полна пленительной неизвестности. И жизнь – тоже. То и другое вы определили бухгалтерским расчетом. Поэтому, то есть для вящего удовлетворения вашего, я предлагаю решить наш спор вашей колодой; мы сыграем вдвоем.
Гнейс рассмеялся.
Были стасованы и сданы карты; перед тем колода, сложенная им особо, была пущена в талию. "Кто проиграл, тот стреляется, – сказал Бутс, – у кого меньше очков, тот умер".
– Семь, – сказал, перевернув карты, спокойный Гнейс.
– Девять, – возразил Бутс.
Гнейс подержал карты еще с минуту, побелел, схватился за воротник и упал мертвым. Его сердце не перенесло удара.
– Так бывает, – сказал в конце всей этой сцены Бутс потрясенным свидетелям, – по-видимому, его открытие только иногда – редко, может быть, раз в десять лет – подвержено некоторому отклонению. Но в общем – система не имеет себе равной. Он проиграл.
Словоохотливый домовой
Я стоял у окна, насвистывая песенку об Анне…
X. Хорнунг
I
Домовой, страдающий зубной болью, – не кажется ли это клеветой на существо, к услугам которого столько ведьм и колдунов, что безопасно можно пожирать сахар целыми бочками? Но это так, это быль, – маленький, грустный домовой сидел у холодной плиты, давно забывшей огонь. Мерно покачивая нечесаной головой, держался он за обвязанную щеку, стонал – жалостно, как ребенок, и в его мутных, красных глазах билось страдание.
Лил дождь. Я вошел в этот заброшенный дом переждать непогоду и увидел его, забывшего, что надо исчезнуть…
– Теперь все равно, – сказал он голосом, напоминающим голос попугая, когда птица в ударе, – все равно, тебе никто не поверит, что ты видел меня.
Сделав, на всякий случай, из пальцев рога улитки, то есть "джеттатуру", я ответил:
– Не бойся. Не получишь ты от меня ни выстрела серебряной монетой, ни сложного заклинания. Но ведь дом пуст.
– И-ох. Как, несмотря на то, трудно уйти отсюда, – возразил маленький домовой. – Вот послушай. Я расскажу, так и быть. Все равно у меня болят зубы. Когда говоришь – легче. Значительно легче… ох. Мой милый, это был один час, и из-за него я застрял здесь. Надо, видишь, понять, что это было и почему. Мои-то, мои, – он плаксиво вздохнул. – Мои-то, ну, – одним словом, – наши, – давно уже чистят лошадиные хвосты по ту сторону гор, как ушли отсюда, а я не могу, так как должен понять.
Оглянись – дыры в потолке и стенах, но представь теперь, что все светится чистейшей медной посудой, занавеси белы и прозрачны, а цветов внутри дома столько же, сколько вокруг в лесу; пол ярко натерт; плита, на которой ты сидишь, как на холодном, могильном памятнике, красна от огня, и клокочущий в кастрюлях обед клубит аппетитным паром.
Неподалеку были каменоломни – гранитные ломки. В этом доме жили муж и жена – пара на редкость. Мужа звали Филипп, а жену – Анни. Ей было двадцать, а ему двадцать пять лет. Вот, если тебе это нравится, то она была точно такая, – здесь домовой сорвал маленький дикий цветочек, выросший в щели подоконника из набившейся годами земли, и демонстративно преподнес мне. – Мужа я тоже любил, но она больше мне нравилась, так как не была только хозяйкой; для нас, домовых, есть прелесть в том, что сближает людей с нами. Она пыталась ловить руками рыбу в ручье, стукала по большому камню, что на перекрестке, слушая, как он, долго затихая, звенит, и смеялась, если видела на стене желтого зайчика. Не удивляйся, – в этом есть магия, великое знание прекрасной души, но только мы, козлоногие, умеем разбирать его знаки; люди непроницательны.
"Анни! – весело кричал муж, когда приходил к обеду с каменоломни, где служил в конторе, – я не один, со мной мой Ральф". Но шутка эта повторялась так часто, что Анни, улыбаясь, без замешательства сервировала на два прибора. И они встречались так, как будто находили друг друга – она бежала к нему, а он приносил ее на руках.
По вечерам он вынимал письма Ральфа – друга своего, с которым провел часть жизни, до того как женился, и перечитывал вслух, а Анни, склонив голову на руки, прислушивалась к давно знакомым словам о море и блеске чудных лучей по ту сторону огромной нашей земли, о вулканах и жемчуге, бурях и сражениях в тени огромных лесов. И каждое слово заключало для нее камень, подобный поющему камню на перекрестке, ударив который слышишь протяжный звон.
– "Он скоро приедет, – говорил Филипп: – он будет у нас, когда его трехмачтовый "Синдбад" попадет в Грес. Оттуда лишь час по железной дороге и час от станции к нам".
Случалось, что Анни интересовалась чем-нибудь в жизни Ральфа; тогда Филипп принимался с увлечением рассказывать о его отваге, причудах, великодушии и о судьбе, напоминающей сказку: нищета, золотая россыпь, покупка корабля и кружево громких легенд, вытканное из корабельных снастей, морской пены, игры и торговли, опасностей и находок. Вечная игра. Вечное волнение. Вечная музыка берега и моря.
Я не слышал, чтобы они ссорились, – а я все слышу. Я не видел, чтобы хоть раз холодно взглянули они, – а я все вижу. "Я хочу спать", – говорила вечером Анни, и он нес ее на кровать, укладывая и завертывая, как ребенка. Засыпая, она говорила: "Филь, кто шепчет на вершинах деревьев? Кто ходит по крыше? Чье это лицо вижу я в ручье рядом с тобой?" Тревожно отвечал он, заглядывая в полусомкнутые глаза: "Ворона ходит по крыше, ветер шумит в деревьях; камни блестят в ручье, – спи и не ходи босиком".
Затем он присаживался к столу кончать очередной отчет, потом умывался, приготовлял дрова и ложился спать, засыпая сразу, и всегда забывал все, что видел во сне. И он никогда не ударял по поющему камню, что на перекрестке, где вьют из пыли и лунных лучей феи замечательные ковры.
II
– Ну, слушай… Немного осталось досказать мне о трех людях, поставивших домового в тупик. Был солнечный день полного расцвета земли, когда Филипп, с записной книжкой в руке, отмечал груды гранита, а Анни, возвращаясь от станции, где покупала, остановилась у своего камня и, как всегда, заставила его петь ударом ключа. Это был обломок скалы, вышиною в половину тебя. Если его ударишь, он долго звенит, все тише и тише, но, думая, что он смолк, стоит лишь приложиться ухом – и различишь тогда внутри глыбы его едва слышный голос.
Наши лесные дороги – это сады. Красота их сжимает сердце, цветы и ветви над головой рассматривают сквозь пальцы солнце, меняющее свой свет, так как глаза устают от него и бродят бесцельно; желтый и лиловатый и темно-зеленый свет отражены на белом песке. Холодная вода в такой день лучше всего.
Анни остановилась, слушая, как в самой ее груди поет лес, и стала стучать по камню, улыбаясь, когда новая волна звона осиливала полустихший звук. Так забавлялась она, думая, что ее не видят, но человек вышел из-за поворота дороги и подошел к ней. Шаги его становились все тише, наконец, он остановился; продолжая улыбаться, взглянула она на него, не вздрогнув, не отступив, как будто он всегда был и стоял тут.
Он был смугл – очень смугл, и море оставило на его лице остроту бегущей волны. Но оно было прекрасно, так как отражало бешеную и нежную душу. Его темные глаза смотрели на Анни, темнея еще больше и ярче, а светлые глаза женщины кротко блестели.
Ты правильно заключишь, что я ходил за ней по пятам, так как в лесу есть змеи.
Камень давно стих, а они все еще смотрели, улыбаясь без слов, без звука; тогда он протянул руку, и она – медленно – протянула свою, и руки соединили их. Он взял ее голову – осторожно, так осторожно, что я боялся дохнуть, и поцеловал в губы. Ее глаза закрылись.
Потом они разошлись – и камень по-прежнему разделял их. Увидев Филиппа, подходившего к ним, Анни поспешила к нему. – Вот Ральф; он пришел.
– Пришел, да. – От радости Филипп не мог даже закричать сразу, но наконец бросил вверх шляпу и закричал, обнимая пришельца: – Анни ты уже видел, Ральф. Это она.
Его доброе твердое лицо горело возбуждением встречи.
– Ты поживешь у нас, Ральф; мы все покажем тебе. И поговорим всласть. Вот, друг мой, моя жена, она тоже ждала тебя.
Анни положила руку на плечо мужа и взглянула на него самый большим, самым теплым и чистым взглядом своим, затем перевела взгляд на гостя, не изменив выражения, как будто оба равно были близки ей.
– Я вернусь, – сказал Ральф. – Филь, я перепутал твой адрес и думал, что иду не по той дороге. Потому я не захватил багажа. И я немедленно отправлюсь за ним.
Они условились и расстались. Вот все, охотник, убийца моих друзей, что я знаю об этом. И я этого не понимаю. Может быть, ты объяснишь мне.
– Ральф вернулся?
– Его ждали, но он написал со станции, что встретил знакомого, предлагающего немедленно выгодное дело.
– А те?
– Они умерли, умерли давно, лет тридцать тому назад. Холодная вода в жаркий день. Сначала простудилась она. Он шел за ее гробом, полуседой, потом он исчез; передавали, что он заперся в комнате с жаровней. Но что до этого?.. Зубы болят, и я не могу понять…
– Так и будет, – вежливо сказал я, встряхивая на прощание мохнатую, немытую лапу. – Только мы, пятипалые, можем разбирать знаки сердца; домовые – непроницательны.
Бунт на корабле "Альцест"
I
Замечали ли вы что-нибудь раньше? Были ли таинственные разговоры? Дерзости, неповиновение? И вообще, черт возьми, как это могло случиться под самым у нас носом?
– Увы, капитан, – ответил его помощник Фекан, – этот сброд, как вы знаете, был нанят в Багашойо всего две недели назад. Я никого не виню. Надо было воспользоваться хорошим ветром, белых не подвернулось; это я понимаю. Мы все торопились.
– Клянусь экватором, – сказал капитан, – говорите короче: валяли они дурака или нет?
– Нет. Все шло хорошо.
– Было, как я уже рассказал, – перебил боцман, держа зубами конец бинта, которым он спешно обматывал раненную ножом руку. – Они взбесились, сошли с ума; у них какой-то непонятный нам замысел. Когда я стоял у трюма, Самбо сделал вид, что скатывает брезент очутился у моих ног, дернул меня за щиколотку, и я грохнулся затылком о палубу, но защитился этой рукой. Вы знаете их ножи. От скуки они точат их каждый день. Не так больно, но лезвие скользнуло насквозь. Мне не забыть выражение его лица, когда я оглушал его кулаком. В то время, спасаясь от четырех, стрелявших по нем, как в зайца, промчался Фекан, – вы были в каюте…
– Да, пасьянс вышел, – вставил капитан, – и вышел бы еще раз, как взлетели вы с посиневшими физиономиями. Когда были скрадены ружья?
– По-видимому, сегодня ночью, во время моей вахты. – Фекан тяжело дышал, след произведенных неграми в него выстрелов еще не скрылся из глаз, горевших тяжелым страхом. – Исчез и ящик с патронами. Счастье, что они плохо стреляют, иначе я не стоял бы теперь в этой каюте.
Все трое пристально смотрели друг на друга, с силой совершенного непонимания, вызванного внезапным наступлением отчаянной борьбы.
Капитан посмотрел на дверь, к которой был придвинут тяжелый стол, и стал слушать. Сверху доносился топот перебегающих негров; он стих; прозвучал крик, перемешался с ответными восклицаниями; затем в неясном шуме этом наметилось что-то согласное и решительное.
– Идут сюда, – сказал Стере, – капитан. Идет один. Ну, сейчас все узнаем. Фекан, не ухмыляйтесь над моими пасьянсами, они помогают иметь нужные мысли; катите этот бочонок.
Боцман вопросительно оглянулся, затем, поняв, о чем говорит Стере, схватил широкими своими ладонями дубовый бочонок, вместительностью пятнадцать галлонов, стоявший у койки Стерса в виде ночного столика, и переставил его поблизости двери.
– Он пустой, – сказал боцман.
– Хорошо, хорошо; ставь против замочной скважины; вот так. К тому же бочонок этот не пуст, это – пороховой бочонок. – И Стере подмигнул. – Но я не собираюсь взорвать судно, нет. Однако мы разведем такую негритянскую дипломатию, что о ней долго будут говорить на восточном и западном берегах.
Фекан и боцман не поняли Стерса, но скоро им предстояло понять все, и они вынесли это драматическое испытание с невозмутимостью наемных свидетелей.
На столе, приставленном к двери, лежали два револьвера. Услышав быстрое дыхание негра, спустившегося по трапу к двери и остановившегося, стали прислушиваться. Стере взял револьвер и отодвинул стол так, что, баррикадируя дверь, позволял теперь видеть в замочную скважину часть каюты с бочонком посередине ее.
– О, о! – вскричал негр, услышав возню – музунгу Стере! Стере слышит. Он здесь. Это я, Самбо, посланный говорить.
– Говори, негодяй, – сказал Стере. – Что вы хотите делать?
– Вы погибли, умрете. – Негр сделал паузу с расчетом ошеломить. – У вас нет воды и еды, а ружья у нас.
– Да вы украли их.
– Пусть будет – украли. Вас – четыре…
Здесь осажденные оглянулись, не понимая, о ком четвертом говорит Самбо, однако он скоро еще более изумил их.
– Все – четверо, – вкрадчиво и грозно продолжал негр, – и один из вас – женщина, значит, вас не четыре, а три… Нас десять и еще шесть. Вот сколько нас и восемь ружей.
– Подумаешь, – процедил Стере.
– Ты будешь думать, музунгу. Я уже думал. Все решено нами.
Тут Фекан и боцман не выдержали.
– Что за околесицу несет черномазый, – вскричал Фекан, – о какой женщине он болтает. Вы понимаете, Стере?
– Кое-что, но смутно. Дадим ему высказаться. Продолжай, багашойская обезьяна, и моли бога, если я терпеливо выслушаю тебя.
Негр за дверью презрительно фыркнул.
– Самбо не боится, – сказал он угрюмо. – Самбо говорит, музунгу – слушай. Никто не тронет вас, если сядете в шлюпку и поедете к берегу. Мы дадим запасов. Но вы оставите нам белую красивую женщину, которую музунгу Стере прячет в своей каюте.
– Ни слова, ни слова! – заорал Стере Фекану, пытавшемуся разразиться ехидной бранью полнейшего недоумения. – Представьте все одному мне! Продолжай, Самбо!