Игнашка тем временем правил куприяновскими гнедыми и даже ловко правил - длинный ход продвигался между деревьями, нигде не цепляясь. Игнашке, наверное, не впервой доводилось вот так, без дороги, вывозить из леса длинные стволы. Он часто останавливал коней, бежал вперед и смотрел, как там лучше проехать, и давно бы уже был на дороге, но не торопился, держал все левее да левее, хотел въехать в Лебяжку не через какой-нибудь проулок, а прямо в главную улицу. Он всем и каждому на той улице хотел показать связанных Куприяновых.
Наверное, поэтому он и выехал еще на одного порубщика - на Гришку Сухих.
Сухих был самым богатым хозяином.
На войну его не брали - он слегка хромал на левую ногу, но силен и здоров был - удивительно! Работу Гришка мог ворочать день и ночь, остервеняясь на нее, наливаясь кровью и злобой. Если Гришке, к примеру, предстояло одному разгрузить несколько возов с зерном или мукой, он сперва обходил их вокруг, бормотал что-то и грозился кулаком, после скидывал лишнюю одежду, иной раз и сапоги тоже, закуривал и, не спуская глаз с этих возов, снова и снова шептал что-то про себя. Потом вдруг далеко бросал окурок, сплевывал и кидался к мешкам, иногда ухитряясь прихватить сразу два.
Сколько уже раз бывал слух, что Гришка Сухих надорвался и скоро помрет, а он с годами становился только сильнее, ухватистее.
Жил Гришка не в самой Лебяжке, а на заимке, верстах в четырех от крайних изб, на лесной опушке. Он выселился туда чуть ли не в тот самый день, когда стала известна столыпинская реформа о льготах для всех, кто хочет выйти в отруба.
В один год какой-нибудь, еще быстрее, обстроился на своей заимке: дом поставил крестовый, амбар, баню, скотские помещения, всё это обнес высоченным заплотом, а внутрь посадил двух цепных кобелей. Крепость, а не подворье.
Для постройки Гришка нанимал плотницкую артель, нездешнюю, ездил за ней на станцию железной дороги, за быструю и ладную работу поставил артельщикам хороший магарыч, а потом артель ушла по Крушихинской дороге, увозя на телеге инструмент и надорвавшегося в работе товарища.
Гришка же Сухих повесил на свои новые ворота замок, и с тех пор никто чужой в его доме не бывал, никто даже в точности и не знал, как и что там сделано и построено.
Конечно, с этим хозяйством о десяти рабочих лошадях одному управиться было не под силу даже Гришке, и у него жили работники, тоже нездешние, мрачного вида. Говорили, будто Гришка берет их из беглых каторжников и арестантов.
В революцию Гришку в первую голову назвали кулаком, буржуем, капиталистом, эксплуататором, мироедом - еще многими именами, а он вот что сделал: объявил, будто выделил батракам земельные наделы, инвентарь и рабочих лошадей, и на заимке теперь три хозяйства - одно среднее, два бедных. Теперь этим бедным лебяжинское общество во всем обязано помогать не одному же ему, Григорию Сухих, о бедняках заботиться?!
Общество тот раз поручило Дерябину встретиться с Гришкиными батраками, узнать, что это за помощь вышла им от хозяина, но батраки упрямо твердили свое: "Обчество нам обязано дать хлеба и прочего, как беднейшим…" Сам же Гришка Сухих похлопывал Дерябина по плечу и говорил: "Узнавай, узнавай у их всё, оне всё как есть тебе обскажут!"
И нынче, когда Комиссия неожиданно выехала на поляну, где Гришка с двумя этими работниками уже разделали от сучьев три сосны и пилили четвертую, Гришкино внимание в первую очередь привлек Дерябин - он выпрямился над пилой, потрепал на себе широкую рубаху, охлаждая волосатую грудь, и спросил у него:
- Ты не ко мне ли обратно будешь, гражданин?
А других граждан будто бы здесь и не появлялось, никого из них Гришка не заметил.
Дерябин ответил, что он как раз к нему и прибыл - к гражданину Сухих Григорию Дормидонтовичу. Тогда Сухих перестал замечать его, а подошел к Устинову и спросил:
- Закурить нет ли, Никола Левонтьевич? У меня хотя и есть свой табачок, но ты, помню, завсегда турецкий водишь. Угости турецким!
Устинов стал вынимать кисет, а Гришка, придерживаясь за его стремя, кивнул работникам, чтобы продолжали пилить.
Те рванули, пила тонко запела, и минута прошла - Гришка еще не до конца свернул цигарку, как что-то надорвалось в высоченной, прямой, словно стрела, корабельной сосне, она дрогнула, потом будто даже приподнялась над пеньком и негромко, аккуратно, упала. Бухнула раз о землю, и всё. Как будто так и надо было, так вот она и хотела упасть - не в силах дальше стоять веки вечные прямой и высокой.
Гришка, затянувшись турецким, обернулся, поглядел на сосну и спросил Устинова:
- Хороша ведь? Вроде бы не худо выбрана?
- Гражданин Сухих! - сказал Калашников. - Мы все пятеро - Лесная Комиссия. А вот те двое - оне наши арестанты. Вот и тебя мы тоже спрашиваем: какое ты имеешь право на порубку?
- Да вы чо это, мужики? - удивился Гришка, даже вынул цигарку изо рта. - Да какое мне до вас дело, до Комиссии? Вы в уме ли? Ездиете по лесу вооруженные и пристаете вот эдак к свободным гражданам? Да за вами-то какое такое находится право?
- За нами право общественное! - пояснил Калашников. - Нам общество поручило за им же самим наблюдать, призывать его к лесному порядку. А ты кто? Или ты - не член общества? Сам по себе, а более никто?
- Я сам по себе, а более никто! - подтвердил Сухих.
- А тогда нам с тобою еще удобнее, - сказал Дерябин. - Которые от народу врозь, с теми нам от имени народа действовать и вовсе просто!
- Ну дак и действуйте! - пожал плечами Сухих. - Действуйте, мне даже интересно - потянутся, нет ли мне ваши действия? Ну?
- Вот и скажи - почему рубишь лес?
- Так и быть, скажу: к устройству новой жизни бедняцкого класса. Двоих бывших у меня работников, а ноне - опять же свободных граждан. Помогаю им. Чем только могу!
- Мы тебя заарестуем, гражданин Сухих! Для начала. А там видать будет, как общество решит с тобою сделать!
- А как это свободные граждане-то нонче заарестовываются? поинтересовался Гришка. - Мне бы узнать? Может, вот как энти двое, не признаю, кто такие. Не Куприяновы ли?
- Куприяновы и есть! - подтвердил Дерябин. - Они и есть. И ты можешь поглядеть, как заарестовываются граждане не просто так, а при сопротивлении Лесной Комиссии!
- А кто же их вязал-то, Куприяновых? Кто энтот вязальщик - Уже не Игнашка ли? Неужто ты, Игнашка, позволяешь себе?
- Што вы, Григорий Дормидонтович! - изогнулся, сидя на лесине, Игнашка. - Да нешто я бы один управился сделать?
Гришка подошел сперва к Матвейке, а потом и к старшему Куприянову:
- А правда, это ты, Севка Куприянов? Я вот пользовался слухом, будто ты сильно галдел на сходе против меня - буржуй, мол, Сухих Григорий и прочее. Как бы ни галдел, я бы тебя нонче развязал. И пустил бы на волю. А так нет, не пущу - постигай, как против людей галдеть, обзывать их. Постигай… - Потом Гришка, не торопясь, припадая на левую ногу, огромный, лохматый, подошел к дерябинскому коню и толкнул его ладонью в круп. Конь засеменил вперед, а Гришка сказал: - Езжайте, езжайте, Комиссия! Не путайтесь здря, не мешайте людям. - И устиновского солового конишку он так же подтолкнул, а Игнашка замахал кнутом, заорал на куприяновских гнедых поторопился поехать сам.
Устинов все-таки сказал:
- Ты нонче не один в лесу, Григорий, ты с подручными со своими. А хотя бы и один был - мы впятером, опять же не знаю, одолели бы тебя или нет. Может, да, а может, и нет. Но долгое время ты от нас, от народа, не убережешься - народ тебя свяжет по рукам-ногам. Помни об этом завсегда!
Сухих постоял, помолчал, выслушав Устинова, еще потряс обеими руками потную рубашку на своем огромном кривоватом теле, остуживая его, и громко ответил:
- А што особенного? Ничего нету особенного: сёдни я кого-то кручу, а завтре - кто-то меня. Я ведь против чего, Николай Левонтьевич? Я против, чтобы кто-то меня крутил, кто слабее меня! Вот энто - истинно страм и позор, энтого я в жизни не допущу! Никогда и ни за што! А кто сильнее, тот, правда што, пущай меня крутит! Не обидно!
Комиссия своим обозом тихо-медленно двинулась дальше. Игнашка и тот примолк. И левее да левее, с расчетом выехать на главную улицу Лебяжки уже не держал - правил между сосен, чтобы поскорее быть на лесной дороге. Стукоток топоров и еще слышался где-то неподалеку и даже не в одном-единственном месте, но Комиссия к этим звукам уже не прислушивалась…
А как только выехали на дорогу, песчаную, посередке засыпанную хвоей, а по бокам разбитую колесами, Половинкин соскочил вдруг с коня и закричал:
- Стой, стой, стой! Тебе говорят, Игнатий!
Половинкин кричал, будто Игнашка со своим странным возом мчался мимо него галопом.
Игнашка испугался и тоже закричал на гнедых:
- Т-пр-у-у! Тпру, проклятущие, и куды вас только несет?!
Половинкин подбежал к ходу, выхватил нож из-за голенища и - раз-раз! порезал веревки, которыми был привязан к лесине Севка Куприянов. Потом подбежал к Матвейке и его освободил таким же образом.
Игнашка было запротестовал, но Дерябин сказал ему:
- Помолчи теперь, Игнатий!
Севка, пошатываясь, встал на землю. Встал и глубоко вздохнул, всё еще держась одной рукой за лесину и не глядя на Матвейку, который сидел, понурясь, на другом конце хода.
- Ну что, Савелий? - спросил Дерябин. - Освободила же тебя Комиссия? Добровольно освободила. Теперь - всё! Езжай своей путей. Садись-ка, Игнатий, на свою кобылешку, оставь Савелию место!
Игнашка нехотя слез с кучерского своего места, с сердцем бросил вожжи и взобрался в седло.
А Севка Куприянов всё стоял молча и неподвижно. Потом обернулся к Петру Калашникову и надсадно, по-стариковски, сказал ему:
- Ты вот што, кооператор! Ты об равенстве толкуешь повсюду, а своего же, тебе самому равного гражданина к лесине плашмя вяжешь? Как овечку? Игнашке позволяешь над человеком изгаляться - это обратно равенство тебе? Возьми энту лесину! Подавися ею! Подавися раз и навсегда! Подавися вместе с дружком со своим закадычным Игнатовым Игнашкой, с верным союзником и напарником, вы обои - двое сапог пара! У-у-у-у, гады!
И Севка подбежал к задним колесам хода, рванул на себя вершину, бросил ее на землю, потом хлестнул гнедых, они резко дернули вперед, и комель тоже оказался на земле.
Матвейка прыгнул на пустой ход, и они погнали коней по песчаной неровной дороге. Ход скрипел и стучал. Отчаянно завывал под этот скрип Севка Куприянов, нахлестывая коней. Со стороны казалось - он сам себя нахлестывает и от боли воет.
- Кооператоры! Равенщики! Комиссия, будь вы про-окляты-ы! У-у-у-у! Ну погодите, настанет и вам гибельный строк!
Члены Комиссии верхами стояли подле брошенной на дороге нелепой сосны: сучья с комля и с вершины обрублены, а посередине торчат в разные стороны. Один сук, толстый и узловатый, торчит вверх дальше других. И зачем Севка Куприянов, рассудительный мужик, рубил такую нелепицу? Второпях рубил, в волнении, даже и выбрать не сумел подходящего дерева. Пришлось это дерево на дороге бросить. А что с ним станешь делать? На чем, куда и для чего повезешь?
Глава четвертая
Школьный день
Итак, Лесной Комиссией были разработаны меры взыскания за самовольные порубки:
- За крупномерное дерево виновный лишался права выгонять корову в общественное стадо;
- За маломерную - выгонять в овечье стадо овец;
- При оказании сопротивления охране - порубщик насильственно доставлялся на сход для общественного суда;
- Будучи уличен в порубке вторично - также подвергался суду, который мог принять любое решение, вплоть до выселения из Лебяжки.
И много еще было установлено на этот счет правил и пунктов, которые постепенно пополняли "Лебяжинский лесной устав".
Все эти правила и пункты объявились по десятидворкам. В случае несогласия десятидворок с решениями Комиссии они могли собрать сельский сход, а сход уже имел право отменить любой пункт устава, заменить его другим, переизбрать и попросту распустить Комиссию.
Однако никто не заявлял протестов и несогласия и не требовал общего схода.
В минувшие субботу и воскресенье лебяжинцы действительно рубили лес чуть ли не всей деревней, но с понедельника появилась охрана, и в лесу стало тихо-мирно и уютно.
А Комиссии, несмотря на это, на эту тишину и спокойствие, чего-то не хватало. Не хватало, да и только. Хоть умри. Какого-то дела, без которого она всё еще не пользовалась признанием, уважением и вниманием граждан.
Вот тогда-то Комиссия вспомнила - Калашникову это вспомнилось, - что при первом перевороте власти, весной семнадцатого года, сельский сход вынес решение о строительстве новой школы.
Поискали в бумагах сельского писаря и нашли приговор того давнего схода, дополнили его, и получился следующий документ:
"Протокол № 7 Лесной Лебяжинской Комиссии о новой школе
Наша сельская школа вовсе не отвечает требованиям, а именно: вся разваливается уже, холодная и тесная, и поскольку имущество б. царского самодержавия перешло в народные руки, поскольку нынче, как никогда, требуется грамотность и просвещение молодого поколения, Лесная Лебяжинская Комиссия обращается к своему обществу с призывом построить новую школу, в каковых целях:
1. Призывает граждан принять повсеместное участие в строительстве в ближайшее воскресенье, которое и объявляется "Школьным днем".
2. Призывает граждан добровольно отдать, у кого имеется на ограде, выдержанный и годный к постройке лес на означенные выше общественные нужды народного просвещения.
Примечание:
Взамен выдержанного леса Комиссия обязуется выдать гражданам в двойном размере официальные билеты на рубку и уже вырубленный в последние дни лес".
В этом "Примечании" Комиссия имела свой расчет: взамен сухих бревен, надеялась она, будут ею выданы билеты на тот лес, который срублен в прошлые субботу и воскресенье. Все граждане, не окончательно потерявшие совесть, сообразили члены Комиссии, - смогут хотя бы частично узаконить свое недавнее браконьерство.
Школьный день начался празднично: на высоком шесте был поднят красный флаг. Калашников и старенькая, под мужика стриженная учительница произнесли речи о пользе просвещения.
Утро выдалось с моросью, и флаг, промокнув, повис вдоль шеста, мужики промокли тоже, но уныния ни среди мужиков, ни среди баб, ни тем более среди ребятишек не было нисколько.
Плотничать в Лебяжке умели и любили, и сейчас тоже нашлось немало охотников, - они выкатили бревна из штабелей на простор, разметили их углем и в два топора начали каждое кантовать, самые же искусные принялись рубить торцы "в лапу" и даже "в ласточкин хвост".
Тут же наладили козлы, ухнули, взгромоздили на козлы бревна и маховыми пилами стали разделывать бревна на тёс, а столяры эти тепленькие, только-только из-под пилы тесины еще раз стали пилить на бруски, из брусков приладились вязать оконные переплеты и карнизы.
Кирилл Панкратов, тот уже выделывал какую-то фигуру на кровлю, не то петушка, не то еще кого-то.
Члены Лесной Комиссии кликнули клич: мол, мужики, граждане, товарищи, все жители села Лебяжки, помогайте кто каким имеет возможность материалом! И через час к стройке потянулись подводы - один кирпич вез, другой - гвозди и скобы, хотя по большей части и местной, кузнечной работы, зато уже надежные и крепкие. А кто притащил стекла, одно-два полотна или корзину-другую кудели.
У кого сроду по соседству гвоздя одного-то нельзя было выпросить, тот нынче бежал к себе на ограду, шарился по амбарушкам, в кладовых, на чердаке и тащил какой-нибудь, иногда так еще и довоенный, запас. Откликнулся народ на призыв!
Тут одному надо было обязательно начать, развеселиться и крикнуть: "А у меня есть! А я - дам!" - а дальше всё пошло по себе, по кругу!
Бабы, далеко вокруг известные и рисковые лебяжинские бабы, тоже не отставали: не глядя на холод, одна другой выше заголили юбки, принялись месить в твориле глину, и хотя ноги у них стали красные, словно у гусынь, грянули такого песняка про любовь, про казака, который торопился к своей милой: "Лети, казак, лети стрело-о-ою", что и топоров не стало слышно плотницких.
А тут еще и морось перестала, выглянуло на эту песню солнышко, и вовсе закипела работа, зашевелился на ветерке красный флаг.
Когда бабы выдыхались, откуда-то прибегал Игнашка и начинал играть на чужой гармонике "На сопках Маньчжурии".
Главного лебяжинского музыканта Лебедева Терентия с австрийской гармонией нынче не было, он коня повел к ветеринару в Крушиху, Игнашка его и подменял. Не то чтобы хорошо играл, но громко.
Члены Лесной Комиссии были за главных - кто распоряжался среди плотников, кто среди землекопов и возчиков, а главнее всех опять оказался Николай Леонтьевич Устинов. Разбивку постройки они с Калашниковым сделали еще накануне таким образом, чтобы четырьмя окнами школа глядела на озеро, а двумя дверями - на полянку, по которой в перемены будут бегать ребятишки. И сегодня, чуть свет, он опять был на месте и размаркировал бревна - какие пойдут на стены, какие - на стропила, какие - на распилку, а теперь занимался всем на свете: следил за размерами оконных проемов, карнизов и переплетов, чтобы плотники и столяры не разошлись между собою, за разметкой дверей, за нумерацией венцов, чтобы после, когда начнут ставить сруб, не произошло промашки и путаницы, чтобы экономно и с толком расходовался любой материал, и даже беспокоился насчет предстоящего обеда, чтобы кто-нибудь из сильных любителей не натащил к этому обеду самогонки. Осень была, хлеб убрали, и пора наступала самогонная - над многими избами в Лебяжке густенько попахивало, на полную выработку гнали аппараты это зелье.
Выгодно было нынче гнать самогон - на хлеб и покупателей не найдешь, на самогон - сколько угодно и в своей деревне, и в любой другой.
Пожалеешь тут о государевой монопольке. Все ее ругали, когда она была, а не стало - начали о ней жалеть, проклинать изобретение военных лет самогонный аппарат.
Нынче на постройке всё было на этот счет спокойно, ни от кого не предвиделось подвоха, и Устинов хлопотал по делу, бегал туда-сюда, спорил, доказывал, показывал. Ему всё это нравилось. "Вот Комиссия так Комиссия! радовался он. - Действительно сурьезная Комиссия!" Шапка была у него набекрень, из-под шапки - влажные, белые, почти что ребячьи волосы, из-под волос - потное, возбужденное лицо в веснушках. Он мало изменился, Устинов, с тех пор как был парнем. И лебяжинские старики, сгрудившись на одном бревнышке, словно куры на насесте, глядели на Устинова и его хвалили - им нравилась такая ухватка.
Не на бревнышке, а рядом сидел Иван Иванович Саморуков и поглядывал на свою стариковскую команду. Кто-то расстарался, принес две табуретки - одну для гармониста, другую - для Ивана Ивановича, и вот он восседал, как бывало прежде, совсем еще в недавнем времени, когда никто в Лебяжке и помыслить не мог, будто Саморуков - не лучший человек, будто он - такой же старик, как и все другие.
Старцы убеждали друг друга, доказывали, что Лебяжка деревня особая мирская, дружная. Возьмется за общее дело, гору своротит, нету больше таких деревень вокруг, нету и нету!
Иван Иванович молчал, и старики умолкли тоже, должно быть, подумали, что Ивана Ивановича разговор обижает: какая же это дружная деревня, если не признает своего лучшего человека? Так они определили ход мыслей в пепельной голове Ивана Ивановича и замолкли, перевели разговор на Устинова.